– Дяденька, – говорит девочка, – не ругайте меня. Я больше не буду. Полковник встал вкопанно, дрожь ему в колени ударила, ужас горло перехватил: голос-то он услышал, а никого не видать.
– Что? – всхрипел. – Что ты сказала?
А из бурьяна опять:
– Дяденька, я больше не буду. Не ругайтесь.
И не видно никого.
Заревел полковник, голову ослабевшую руками прижал – и к дому. Сел у себя в комнате, губы скачут во все стороны, пот со лба валится. Сколько всякой ерунды неимоверной понагляделся и понаслушался за свою полковничью жизнь, но чтобы такое…
Вышел через час на крыльцо, а куры сами уже из бурьяна повылезли, ходят вокруг дома, пыль клюют, перекудахтываются негромко.
Смотрит на них полковник и никак не может понять, которая говорящая.
Ночь не спал, маялся, курил, думу думал, муку мыкал, а назавтра и запил как следует.
И кур этих раздолбанных за бесценок пропил.
Горб
На заводе, где производят телевизоры, образовалась некая шустрая компания, небольшая, но весьма изобретательная.
Они придумали следующую аферу: выносили детали телевизора – всякие там панельки, шурупчики, ручки, лампочки, даже ящик по частям выносили в специальном чехле на широкой спине одного из них.
Они также вынесли и собрали на дому аппаратуру для настройки телевизоров.
Идея была проста и по-своему грациозна: из наворованных деталей собирать дома телевизоры и через разнообразные посредства их сбывать.
Основная трудность была – придумать, как выносить с завода кинескопы.
И надо отдать этим ребятам должное – придумали. Пришел на этот завод горбун и устроился грузчиком, как раз в кинескопический цех. В паспорте и трудовой не пишут, горбат или нет, с виду мужик крепкий, ну и оформили его. Вот он и ходит утром на работу, вечером обратно, только горб колышется, как у пережравшего верблюда.
А горб – и это, я думаю, понятно уже – надувной, то есть в ту сторону, на работу, он надувной, обыкновенная кислородная подушка, а как домой идти – сообщники пристраивали ему на место горба тщательно укутанный кинескоп.
И дело шло. Двигалось дело. И денежки у ребят завелись. Ну и у горбуна, естественно. И начал он поддавать, да вкрутую, и однажды с бодуна забыл горб свой надуть. Так с плоской спиной и ввалился в проходную.
А вахтеры, в особенности пожилые дамы, народ на лица памятливый. А горбатого и тем более – как не запомнить?
"Стоп. А горб где?" – "Какой горб?" – "Такой. Вчера был, а сегодня где? Может, пропил?" – "Я пойду". – "Куда?! Стоять!" – да и вызвала начальника охраны.
Тут веревочка и размоталась. Сроки были, упреки, да куда уж – упущенного не воротишь.
А я думаю, что он – горбун этот – так в роль вошел, что и на спине уже не спал, и чесалась, наверное, подушечка даже. Вот и не надул. Тем более с бодуна.
Но вся эта история, и выеденного гроша – или как там? – ломаного яйца не стоила бы, если бы не удивительная ее концовка.
А дело в том, что на лесоповале, – а именно туда после суда определили нашего чудака, ему, зазевавшемуся не по делу, так по хребту ломануло соскочившей с запила лесиной, что после больницы, где он доматывал остатки срока, вышел он на свободу изрядно поврежденным, а именно горбатым.
Такие вот дела. А говорят, что Бога нет…
Шутка
Взрывник Голоедов пришел в контору партии качать права. Между застежек ватника у него торчал конец бикфордова шнура.
Главный инженер Паршин посмотрел на него со скукой, спросил неприветливо:
– Чего тебе, Голоедов?
– Второй месяц премии не дают. Это как по-вашему?
– По-нашему так: не пей, и все будет в порядке.
– Я на рабочем месте не пью.
– А дома?
– А дома мое дело.
– Нам телега пришла?! Пришла! – закричал Паршин. – Обязаны мы реагировать?
Голоедов придвинул стул, сел.
– Не уйду, пока аванс не выпишете.
Паршин, наоборот, вскочил, вышел из-за стола, встал перед Голоедовым:
– Мы тебе не аванс, мы тебе прогул запишем! Понял?
Голоедов кивнул.
Паршин достал сигареты, спички, закурил.
– А еще раз напьешься, как семнадцатого, уволим по статье. И чирикаться здесь с тобой никто не собирается.
Голоедов встал, тоже достал спички и зажег конец шнура, торчащего из-под ватника. Шнур зашипел, заплевался искрами.
Голоедов обхватил поверх рук главного, привалил его к стене. Тот выдергивался, но Голоедов держал крепко.
Конторские и все, кто здесь были, уже давно прислушивались к их перебранке, а тут, увидев, как оно обернулось, оторопели от неожиданности.
Голоедов между тем говорил громко и внятно:
– Из дома выгнали, с работы гонят, денег нет. В общем, не жилец Голоедов. Сейчас шнурок догорит и эти полкило, что у меня за пазухой, грохнут. Понял? Меня не будет живым, но и твоя требуха, на проводах повиснет.
Шнур трещал уже где-то в районе голоедовского живота. Бывшие в конторе, сообразив наконец, что к чему, ринулись наружу. Паршин неожиданно обмяк, закатил глаза и неприятно запах.
Голоедов усадил его на стул, расстегнул ватник и вынул кусок резинового шланга, из которого валил дым от догорающего шнура.
– Ладно, живи, – сказал он. – Я пошутил.
И пошел из конторы.
Троллейбус
Мужчина неопределенных лет и занятий шел по улице с дамой. То ли сделал он ей что-то такое ненароком, то ли, наоборот, не сделал, а должен бы был, то ли день обличьем не вышел – сверху гадость какая-то сырая сыпалась и тут же расползалась под ногами, – по той или иной причине настроение у дамы было нехорошее.
Мужчина несколько раз спросил ее о чем-то, но лучше бы уж вовсе не получал ответа, такая его спутница была мрачная.
Так они дошли до троллейбусной остановки.
– Брось ты все это, – сказал мужчина, но дама не бросала.
– Ну хочешь, я тебя рассмешу? – спросил он и остановился.
– Пошел ты, – вяло ответила она, однако тоже встала.
Подошел троллейбус, задребезжал дверьми, во все стороны полезли люди.
Мужчина зашел за троллейбус, ловко размотал сзади веревку и отвел троллейбусные палки от проводов.
В троллейбусе что-то щелкнуло, сверкнуло, и он перестал дышать.
– Подержите, я сейчас, – сказал мужчина проходящему мимо гражданину, тот почему-то сразу согласился и начал держать.
Мужчина отошел к своей даме.
Прибежал водитель троллейбуса в резиновой рукавице и, увидев гражданина с веревкой в руке, напрочь потерял дар речи. Он просто взял и въехал гражданину в ухо своей тяжелой рукавицей. Тот выпустил веревку и, рыча, бросился на водителя. Водитель тут же обрел утерянный было дар, и дар этот оказался могучим и свободным.
Дама, начала смеяться.
– Вот видишь, – сказал ей мужчина. – Я же обещал. А ты не поверила.
– Ну ты и сволочь, – говорила между тем дама, сквозь приступы смеха. – Редкостная сволочь. Меня предупреждали, что ты сволочь, но я не верила, думала, как все. А ты просто фантастическая сволочь.
– Ну что ты, что ты, – засуетился мужчина, взял ее под руку, повел в сторону.
Троллейбус укатил.
С неба сыпалось и разъезжалось.
Было не смешно.
Оборотень
Насколько все-таки все условно в природе человеческой.
Взять хоть ту же красоту, – сколь немногим отлична она от безобразия: чуть крупнее рот, слегка лупастее глаз, тоньше нос, острее скула, круче лоб, висловатее щека – и ты не то что не красавец, а такая уже образина, что остается на острове безлюдном засесть и аленький цветочек отращивать…
– Но ты-то ведь красив, – сказал гример. – Так зачем тебе? Они и так все твои.
– Вот именно, – уныло согласился Красивый. – Слова не успеешь выговорить, глазами слегка мазанешь – и готово: она уже рядом, уже дышит с затактом. Надоело на фиг.
– Ну это я не знаю, – задумчиво сказал гример. – Это тебе скорее всего по другому ведомству надо – к товарищу Кащенко или к Скворцову-Степанову.
– Да нет же. Именно к тебе. Сделай мне другой фейс. Обыкновенный. Даже немного ущербный.
– Вот на! Зачем тебе? – удивился гример.
– На интеллект хочу ее взять.
– Кого?
– Кто попадет.
– Откуда у тебя интеллект, если ты от счастья своего отказываешься…
Но Красивый уперся: "Сделай и все!" – и уговорил-таки. А гример этот был такой, что из кого хочешь кого угодно сотворит: из Дон Кихота – Дон Жуана, из Эйнштейна – Франкенштейна, из бабушки – Красную Шапочку.
А здесь и всего-то на час работы получилось: где подкрасил, где клеем подтянул, где составчика особенного, на гуттаперчу похожего, ляпнул. Был Красивый, а стал никакой – заурядное такое мурло без особых примет. Одни глаза и остались от Красивого, влажные, темные, с шумными ресницами.
– А ты ими не лупи почем зря. Веками придерживай, – посоветовал гример и взял бывшего Красивого с собою в гости.
В гостях пили недорогое вино и говорили о любви. Одни – что любви нет, а лишь один сплошной самообман, другие – что как раз есть, только надо уметь ею пользоваться, а третьи – что было бы что назвать, а там без разницы как: хоть любовью, хоть сексом, хоть аэробикой.
Одна барышня, ничего себе, характерная такая, ее все называли полностью – Екатерина, говорила, что, господи, конечно же, есть, что Овидий, Абеляр, Гете, Пушкин и вообще все лучшие умы считали, что есть, и, значит, есть, и нечего тут, не дурнее нас с вами будут. А еще она говорила о преображающей силе любви, которая подлеца делает святым, меланхолика жизнелюбом, а убогого красавцем.
Многие этому смеялись, но, впрочем, особенно не возражали. А бывший Красивый, оказавшийся напротив Екатерины, поддакивал и кивал, кивал и поддакивал, а потом, где-то после пятой или шестой, вконец рассвинговался и выдал жарким голосом сложноватый, но довольно убедительный период о том, что любовь – единственный символ веры, который остался у нас, обезбоженных, стреноженных неверием, что не понимать, не ощущать ее в себе просто невозможно – это распад, духовная погибель, и что он в принципе где-то согласен с Екатериной, любовь действительно преображает, просто его – он слегка смутился, однако продолжил – его никто по-настоящему не любил, и, конечно, он понимает, что не с его суконным в известный ряд, однако еще не вечер, еще душа отыщется на свете, и так далее до полного изнеможения публики.
Из гостей загримированный и Екатерина ушли вместе, и он, понятное дело, пустился ее провожать.
Для начала и как бы во исполнение некоего ритуала провожатый довольно-таки профессионально восхитился двумя-тремя подвернувшимися глазу архитектурными наворотами, а затем, изящно выйдя на котурны, весьма сносно продекламировал несколько малоизвестных сочинений Мандельштама и Тютчева.
Вскоре, впрочем, разговор вернулся на круги своя, и они, возбужденно перебивая друг друга, вновь заговорили о чувственном преображении: сам ли предмет хорошеет от восторга или в глазах любящего метаморфоза сия происходит, а также постепенна ли эта процедура или же внезапна.
Ни о чем толком не договорившись, добрели до ее дома; разговор был в апогее, расставаться не хотелось; тем более дома у нее никого – отец в командировке, мать на даче, – а в серванте несколько капель чудного финского ликера… Короче, произошло то, что, в принципе, и должно произойти и происходит сплошь да рядом с людьми молодыми и увлеченными друг другом.
Всю коротенькую ночь они не разлучались ни на миг, ну разве что выбежал он разок из комнаты с невинной целью оправить себя, а потом помылся и стрелой обратно…
– И вот когда в окнах, как это говорится, слегка забрезжил день грядущий, – продолжал свой рассказ Красивый, – начала она в меня всматриваться, сперва мельком, как бы спотыкаясь обо что-то, затем все внимательнее, все пристальнее, а потом, совершенно неожиданно, зажгла в комнате свет и уставилась на меня обалдело.
Красивый достал сигареты, закурил. Гример молчал, ждал продолжения.
– Что случилось? – спросил я ее. "Это не ты", – сказала она и повела меня к зеркалу. Я взглянул на себя – от твоих ухищрений ничего не осталось.
– Потому что теплой водой, – сказал гример.
– Почти горячей. То есть ни следа. Разве что глаза…
– Я предупреждал, – сказал гример.
– Стою перед зеркалом и удивляюсь, – продолжал Красивый. – "Как это не я? – говорю. – Я". – "Не ты! – она уже почти кричит. – Это другой человек. Не тот, с кем я шла по улице, с кем вошла в дом". Я молчу, смотрю в зеркало то на себя, то на нее, будто ничего не понимаю. "Ничего, – говорю, – не понимаю. Как то есть другой? Хуже, лучше?" Она молчит, и просто даже невооруженным видно, как крыша, у нее сползает. И тут я как бы озарился, как бы сообразил, в чем дело, и… "Понятно, – говорю. – Это же ведь то, о чем мы вчера еще толковали. Ты просто влюбилась и увидела меня другими глазами, ну как бы перелепила меня, приблизила к своему идеалу!" – "Я тебя ненавижу!" – говорит она медленно, и я чувствую: сейчас в ней что-нибудь вскипит, а дальше непонятно. Ломанет, чем попало, по кумполу или химией какой-нибудь прыснет – и тогда уже никакой грим не спасет. Но нет, смотрю, идет к телефону, набирает номер…
– Ага, – сказал гример, – звонит, зараза. Я сначала заругался: в такую рань! Совсем уже, думаю, озверели. А потом допер, в чем дело. Тем более тут рядом…
– Сидим, ждем. Я еще повозникал пару раз, а потом домой намылился. Не пускает. "Сидеть, – говорит. – Сейчас все выясним, и свободен". Ладно, сижу. В конце концов, думаю, выяснится, что пошутили, и всех делов. Она, кстати, знала, что ты гример?
– Откуда? Так, общий знакомый. Друг дома подруги.
– Но как ты классно сыграл изумление, возмущение. "Как это не он? Вчера был он, сегодня не он? Тебя что, совсем уже заклинило?"
Гример и Красивый остановились посреди утренней пустынной улицы и захохотали.
– Слушай, – сказал вдруг Красивый, – а мне жалко ее. У нее же в самом деле, небось, зашкалило. Может, вернемся, признаемся, а? Жалко все-таки.
– Жалко? А ты знаешь, что мы ей счастье на всю оставшуюся жизнь сочинили?!
– Хорошенькое счастье. С оборотнем кайф ловить.
– Именно, что с оборотнем. У нее же теперь загадка появилась. Еще одна степень несвободы. О, для их брата это очень важно. Мы ее серо-пестренькому существованию такую густую красочку добавили, а ты – жалко.
– А пожалуй, ты и прав, – сказал Красивый. – И о преображении духовном реже будет выступать.
– И тоже верно, – согласился гример. – А то я вчера, за столом от вашего дуэта чуть ласты не отбросил.
Торт
Торт был огромный, невероятно круглый и пестрый, украшенный барочными наворотами в эшеровском стиле, утыканный зацукаченной ягодой – в общем, впечатление производил самое небанальное.
А если при всех своих декадентских изощрениях он еще окажется способен удовлетворить неукротимую похоть гурмана…
Как раз это и предстояло проверить по некоторому адресу, который Наталья забыла.
– Все помню! И дом, и квартиру, и лестницу их ущербно-мраморную с криворотыми маскаронами, а вот цифирей не помню.
– А позвонить, спросить, записать? – предложил Леша.
– Ладно, отыщем. Ноги сами приведут, глаза не перепутают. Сколько я там бывала – счету нет. Класса с четвертого, как подружились, так и пошло-поехало: я к ней, она ко мне. Светка тоже, небось, номеров не помнит, а позови – разом отыщет.
– Так позови.
– Успеется. А пока нас позвали. Выпьем, побазарим, торт этот монументальный оприходуем с божьей помощью да и сладимся о делах наших и датах…
Наталья и Алексей полгода уже как придумали пожениться, но по маловразумительному настоянию Наташкиной подруги ждали, когда она вернется из матримониального своего вояжа, чтобы, так сказать, самолично засвидетельствовать.
– Только я тебя умоляю, – Наталья вдруг резко повернулась от зеркала, хотя еще мгновение назад казалось, что это, в упор сосредоточенное на бровях, устах и ланитах "Свет мой, зеркальце, скажи" иных вариантов просто не предполагает, – я умоляю тебя, Алексей, чтобы такого, как тогда, у Клепиковых…
– Опять, да?! – закричал Леша. – Ну сорвался! С каждым может!.. Даже с тобой. Впрочем, ты если сорвешься, то обязательно с какой-нибудь цепи.
– Не понял! – Наталья уже опять искала в зеркале слабые места.
– Ладно, прости. Но и ты тоже. Сколько можно?
– Сколько нужно. Мне, между прочим, замуж за тебя, алкаша.
– Но я же просил, – взмолился Леша. – И вообще, любая укоризна – суть подначка.
Наталья снова обернулась.
– Меня Светка спросила, когда еще там была, когда я еще только объявила про тебя, она спрашивает: "Ну и что в нем?" Я говорю: "Ум". Она, дура, давай смеяться: "Это вряд ли, – говорит, – раз тебя предпочел".
– А я ведь ее, между прочим, и не видел ни разу.
– Увидишь. Она чудная. Яркая, веселая, как… как этот торт. И такая же, наверное, сладкая. Надо у Помпеева спросить.
– Ты хоть видела этого мифического Помпеева?
– Откуда? Она его там, на месте вычислила. И оформила, – Наталья отвернулась от зеркала и засмеялась: – Я ее спрашиваю: "Слушай, у Помпеева твоего хоть инициалы какие-нибудь имеются?" Она мне: "П. Д., ну типа Петр Дмитриевич. А все равно его все Помпеевым зовут. Даже я". – "Даже там?" – спрашиваю. "Даже да, – отвечает. – Если человек Помпеев, так он везде Помпеев". И я вдруг сообразила. После уже разговора. Все дело в инициалах, в П. Д. У Карла Брюллова как называется его монументальное шесть на девять?
– Ну "Последний день Помпеи". А, понял, – засмеялся Леша. – А Светлана твоя, она в курсе?
– Сегодня и выясним.
– Если успеем. Может, хорош штукатуриться?
– Всё, поехали.
Отошла от зеркала, осмотрела себя, удовлетворилась:
– Ах, хороша Наташа. Любишь меня, алкоголик?
– Попробуй тебя не любить.
– Попробуй. Такой П. Д. устрою, дискантом запоешь.
– Вот чума, – восхитился Леша. – Одна хирургия на уме.
Взял торт, пошел за нею следом…
Напрягать домофон, слава богу, не пришлось, как раз из подъезда выходили люди.
– Смотри-ка, впустили. И пароль не спросили, – изумилась Наталья, поднимаясь по лестнице. – За порядочных приняли.
– С таким тортом хоть куда пропустят, – возразил Леша. – Хоть даже в Смольный!
– В Смольный в таких коробках таскают что-нибудь в тротиловом эквиваленте.
Наталья выбрала искомую дверь, позвонила.
Вышла женщина в веселеньком таком передничке, оглядела их, спросила:
– Вам кого?
– Я же предупреждал, – начал было Леша, но Наталья перехватила:
– Кого-нибудь. Мы по этому адресу приглашение получили.
– Вы уверены? – спросила женщина.
– Вполне, – Наталья попыталась протиснуться в дверь – не вышло. Спросила: – Вы что, недавно у них?
– У кого?
– У хозяев.
– Я и есть хозяйка, – женщина потянула дверь на себя. – А вот вас я в первый раз вижу. И, надеюсь, в последний.
– Простите, мы, кажется, ошиблись, – Леша потянул Наталью за рукав. – Пошли отсюда.
– Да уж, пожалуйста, оставьте нас, – подхватила женщина. – Мы ждем гостей, порядочных людей. А тут вы со своим идиотским тортом.
Тут уже и Леша смутился не по-хорошему: