В первую ночь в Москве в гостинице "Москва" он почти не спал. Дыхание огромного города, гудки автомобилей за окном, свет фар, кружащийся по потолку, кремовая шелковая занавеска на окне наливалась светом, свет и тени кружились. А едва задремывал - белые милиционеры посреди улицы взмахивали жезлами; вздрогнув от гудка автомобиля, он вскочил, ударился лбом в стену: все в комнате поменялось местами, он не сразу сообразил, где он, почему.
Окончательно проснулся поздним утром, и опять было ощущение праздника: музыка за окном, яркое солнце под высокими лепными потолками, и мама в голубом халатике, вся в солнечном свете, носит от чемоданов к шкафам платья на плечиках.
Завтракали они на другой стороне улицы Горького в кафе: сосиски, которые он больше всего любил, взбитые сливки, а из репродуктора на улице гремело: "Над страной весенний ветер веет, с каждым днем все радостнее жить…" И когда они вернулись к себе в номер, там уже было прибрано, проветрено и чисто.
Случалось, ночью мама будила его, он садился на кровати, ему ставили на колени тарелку, и он, обливаясь соком, держа в липких пальцах, съедал огромную грушу или гроздь винограда "дамские пальчики" - это отец вернулся с работы, а возвращался он поздно. Он приносил бутерброды с нежнейшей, удивительно пахнущей ветчиной на свежей булке, бутерброды со свежайшей севрюгой горячего копчения; и губы, и руки долго еще пахли копченой рыбой, приятно было нюхать их под одеялом.
Однажды спросонья ему показалось, что отец пришел пьяный. Шумно, возбужденно рассказывал он, что сегодня видел товарища Сталина, и товарищ Сталин при всех спросил его: "Усватов, Усватов… Слушай, что такое Усватов? Может быть, ты присватался к нам, Усватов?.."
- Я помертвел! А товарищ Сталин подождал, посмотрел на всех и вдруг - нет, ты не можешь это себе представить! - двумя пальцами вот так шутливо сделал мне козу: "Усватов!"
Женя босиком вышел послушать, и отец при нем вновь повторил все, глаза его пьяно блестели, и, ткнув больно сына в живот, показал, как товарищ Сталин сделал ему козу: "Усватов!" Долго эта "коза" служила отцу охранной грамотой.
Но стал Женя замечать, что мать как бы побаивается и вежливой горничной в белоснежном переднике, и коридорной, которой они сдавали ключи, проходя мимо, а она смотрела им вслед. И почему-то мать обязательно старалась сказать ей, где они были, откуда идут.
Они ждали квартиры, но продолжали пока что жить в гостинице, и по утрам горничная убирала в номере, а в школу и из школы он шел через вестибюль, где пахло духами и заграничным табаком и где выстраивались в ряд иностранные чемоданы с наклейками, ему нравилось проходить мимо них, нравилось, что швейцар, теперь уже знавший его в лицо, открывает перед ним массивную дверь. И все бы хорошо, но что-то происходило между отцом и матерью, шепоты длились за полночь, случалось, проснется, а у них горит свет. И днем мать ходила подавленная, тихая, спросишь, а она не слышит. И отец как будто стал избегать его. Однажды он с вопросом глянул отцу в глаза, и тот, как застигнутый, засуетился, засуетился и ни того ни с сего сунул ему рубль: "На, купи себе мороженое".
Наконец им дали квартиру. Тот же шофер перевозил их, отец был на работе. Они долго ехали по Москве, потом пошли какие-то переулки, булыжная мостовая, деревянные старые дома, заборы. У водонапорной колонки на улице девочка в красном ситцевом платье мыла под струей босые ноги. И вот здесь, на пустыре, окнами на железную дорогу стоял дом, серый, пятиэтажный. Проходящие мимо поезда оглашали его гудками, обдавали угольным дымом паровозов. Шофер внес вещи, распрощался виновато, и остались они с матерью вдвоем. Голое окно, матрац на четырех ножках, узенький дубовый буфет со стеклянными створками наверху. А у стены стоял все тот же зашитый в рогожу их платяной шкаф. Чей-то ребенок плакал в квартире. Ничего не понимая, Женя вышел посмотреть. Дверь напротив их двери была открыта, и он увидел такую картину: на столе, задрав короткую рубашонку, стоял плачущий мальчишка и писал в открытый эмалированный чайник, попадал в него струей. Пробежала по коридору вспатланная женщина, дверь в комнату захлопнулась, и там начался крик и рев. Ничего не понимая, он спросил мать:
- Мы здесь будем жить?
Мать стояла лицом к окну, четко обрисованная светом.
- А где же моя комната?
Она обернулась, против света он смутно различил ее лицо.
- Я тебе не говорила, пока могла… Но ты уже большой. У твоего отца другая семья.
С перепугу решив, что вот этот плачущий ребенок, эта страшная вспатланная женщина и есть другая семья отца, он обнял мать, не к себе прижал, а к ней прижался от страха. Но она поняла по-своему, в нем она впервые защитника своего увидала.
- Ничего, сыночек, ничего… - И благодарно гладила его вздрагивающей рукой, а он на горле у себя, под подбородком, чувствовал вспотевший лоб матери: он был уже почти на голову выше ее.
И началась скудная жизнь. В квартире, кроме них, две чужие семьи, общая ванная, вечно завешанная чужим бельем, запах детской мочи, корыта на стенах - он брезговал этой ванной, - три стола на кухне; на одном из них, возвратясь из школы, он подогревал себе суп или жарил на электроплитке картошку и не мог дождаться, пока разогреется, бежал в комнату, где в буфете был хлеб, - ах, как чудно и буфет внутри, и само дерево пахли черным хлебом! - отрезал себе ломоть, намазывал маргарином, плашмя макал в сахарный песок и крался на кухню, чтоб застать мальчишку за воровством. Привлеченный запахом, тот, случалось, таскал жарящуюся картошку со сковороды, а однажды был застигнут на том, что подставил табуретку и прямо из кастрюли выгребал гороховую гущу из супа и ел. И Женя придумал средство: когда никого в квартире не было, он бил мальчишку мокрым полотенцем по голой попе, гонял по коридору и бил, благо пожаловаться мальчишка все равно не мог, - он оказался глухонемым, только мычал и выл.
Поверил бы кто-нибудь сейчас, видя, как по утрам Евгений Степанович Усватов садится в умытую, сияющую машину и едет в должность, проглядывая по дороге служебные бумаги, или, увидев его за массивным столом в его рабочем кабинете, а тем паче когда он возглавляет ответственные совещания, которые он умел проводить с таким изяществом и блеском, поверил бы сегодня кто-нибудь, смог бы себе представить Евгения Степановича в такой роли: с мокрым скрученным полотенцем в руке гоняет он по коридору плачущего глухонемого пацана и настегивает, настегивает со сладостью; тот однажды обделался со страху, и пришлось, преодолевая гадливость, подтирать за ним, замывать его над ванной, на весу. Но возымел-таки свое действие этот педагогический метод - даже улыбки его боялся соседский мальчишка, застывал при виде его.
А рядом, в том же городе, но в иной жизни, в ином мире, где белоснежные горничные до последней пылинки вычищают ковры и коврики, где сияют начищенные медные ручки, а бородатый швейцар открывает массивные двери, обитал его отец. Он тосковал по этой жизни, она снилась ночами. А мать приносила с фабрики, она работала там бухгалтером за гроши, жидкий кисель, похожий на клей из крахмала. И он ел его с хлебом.
Теперь почему-то часто вспоминался ему тот мальчик, ровесник его, которого мать тайно от отца подкармливала у них на кухне. Это была страшная зима тридцать второго - тридцать третьего года, толпы голодающих из деревень хлынули в город. Отец рассказывал за ужином - он и тогда поздно возвращался с работы, ужинал один в большой комнате за большим столом, накрытым крахмальной скатертью, ел всегда одно и то же: разрезанная на половинки большая холодная котлета на белом хлебе с маслом, стакан теплого, без пенки молока, стакан крепкого, очень сладкого чая, это необходимо для лучшей работы мозга, который, как говорила мать, он постоянно перенапрягал, - ужинал он и, методично прожевывая (у него была пониженная кислотность, и врач советовал тщательно прожевывать), рассказывал, что по ночам теперь, ближе к утру, ездят по городу телеги и подбирают замерзших на улице, вывозят их за город в овраг и там будто бы закапывают. Греться на вокзале эти люди боятся, их вылавливает милиция и отправляет обратно, и они прячутся по подъездам, по подворотням, а утром находят замерзших.
Женя сам не раз видел, как лошадь привезет фургон с хлебом, и на хлебный дух, на пар, который валит оттуда, сбегается толпа голодных: бабы, дети в лаптях, - и что-то невообразимое начинает твориться, когда их отгоняют гуртом, как овец, а лошадь, по глаза в подвешенной торбе, пережевывает тем временем овес.
Их семья, подобно другим семьям ответственных работников, была прикреплена к закрытому распределителю, и мать приносила оттуда полные сумки продуктов, помогала родственникам и еще постоянно кого-то подкармливала у них на кухне втайне от отца, а его просила не рассказывать, не волновать отца зря: он очень много работает. Но Женя чувствовал: тут дело в чем-то другом, иначе бы мать не говорила с ним заискивающим голосом. И тайна мучила его.
Дольше всех в ту зиму подкармливался у них на кухне мальчик его возраста. Когда мать впервые привела его и размотала с него тряпки, он показался даже полным, но мать сказала, что это он опух от голода. Он приходил каждый день, знал свой час, ждал его заранее, мать кормила его и что-то давала с собой. Женю в это время не пускали на кухню, но ему хотелось посмотреть на мальчика, которого они кормят, ему было интересно, может быть, он бы даже подружился с ним. И однажды, держа в руке хлеб, намазанный гусиным салом, он вошел. Он был упитанный мальчик в коротких штанах, с голыми коленками - в доме хорошо топили. И впервые увидел, как мать при чужом мальчике застыдилась его, своего сына, ее будто жаром обдало, а тот испуганно перестал есть. И еще заметил Женя, прежде чем его вытолкали из кухни, что на мальчике его курточка, старая, правда, но как раз та, которую он любил. А потом у них пропали отцовские калоши. И, сам не зная, как это получилось, просто само так вышло, сказал при отце: "А может быть, это тот мальчик взял, который приходит обедать?.." Как? Что? Почему? Кто к ним приходит обедать? Разразился ужасный скандал. Отец кричал, что страна во вражьем кольце, что мы вынуждены, вынуждены проводить индустриализацию такими методами, покупать станки за границей, не имеем права быть жалостливыми, иначе нас раздавят, сомнут!..
Мать всегда восторженно слушала его, а если были гости, восхищенными глазами оглядывалась на гостей: слышали, как умно он все сказал? И когда, поздно возвратясь с работы, он ужинал, один за этим большим столом, и говорил замедленно, с паузами, тщательно прожевывая и запивая, она, для него одного одетая, как в театр, с уложенными в парикмахерской волосами, внимала каждому слову. Но сейчас она робко возражала: "Как же так - отнять хлеб? Как же так, чтобы дети умирали от голода? Это же за их жизни покупаем…"
- Хорошо! - закричал отец. - Я не съем эту котлету! Ты можешь моей котлетой накормить их всех?
И он ушел из-за стола, швырнув бутерброд с недоеденной котлетой, и опрокинулся стакан молока на крахмальную скатерть. А ночью, проснувшись, Женя слышал, как мать грела ему молоко и подавала бутерброды в постель, и отец злился, капризничал, но все же в конце концов поел.
Вот этот мальчик в его старой курточке, который с того дня больше не появлялся у них на кухне, почему-то теперь нет-нет да и вспоминался ему. Он стыдился перед одноклассниками своей бедности, тяжелого запаха в квартире, стыдился нищенской обстановки. В их классе были ребята из бараков, но были из большого дома на Можайском шоссе. С ними он старался дружить. И однажды Борис Пименов позвал его к себе после уроков. Размахивая портфелями, громко болтая, они прошли мимо лифтера, поднялись в лифте. На звонок из-за мягко обитой двери раздался грубый породистый лай, и, когда вошли, огромный пятнистый дог кинулся лапами ему на грудь, обслюнявил поганой своей слюной. Борис хохотал, трепал пса за уши. "Он еще глупый, щенок. Знаешь, сколько ему? Семь месяцев. Дитя! Знаешь, какой он будет!.." И Женя тоже смеялся, стараясь показать, что ему это совсем ничего, он не испуган, тоже тянул руку погладить омерзительно голую собаку, но в душе был оскорблен. Пес шел за ними, постукивая когтями. Сияли в больших комнатах натертые полы, большой стол в столовой под абажуром был накрыт бархатной скатертью с бахромой, с кистями, в серванте за стеклом позванивали разноцветные бокалы.
Как когда-то у него прежде, была у Бориса своя отдельная комната. В ней свисали с потолка кольца, была шведская стенка, блестели на коврике никелированные гантели. Они поупражнялись на кольцах, побоксировали с грушей, и их позвали обедать. Подавала на стол пожилая женщина крестьянского вида в белом платочке в синий горошек, а мать Бориса, высокая, полная, величественная, сидя напротив, расспрашивала, кто он, что. Женя ел, не подымая глаз: его смущал, но притягивал глубокий вырез ее атласного вишневого халата.
Вечером он поссорился с матерью, кричал, что ему это надоело, надоело и вообще - хватит с него!
- Хватит! Надоело! - кричал он так, что слышали соседи.
И мать, желая оправдаться и за себя, и за их бедность, впервые сказала:
- Отец не ушел бы от нас, если бы не арестовали дядю Геру и тетю Марусю.
Это были ее брат и сестра.
- Не ври на отца! Он не потому ушел!
И мать поняла, что он недосказал. Она увидела себя его глазами: погасшую, плоскогрудую, сильно поседевшую. И смолчала, не решилась ничего ответить.
Глава VIII
Предстояло ответственное мероприятие: выезд большой делегации в Узбекистан. И возглавлял делегацию Евгений Степанович Усватов. Теперь в телефонных разговорах он как бы между прочим ронял: "Тут я деньков на десяток отбуду во главе большой делегации…" Или: "Планируется ответственный выезд - везу большую представительную делегацию…" Если же кто-то, кого он не хотел принять, настойчиво добивался, Евгений Степанович говорил: "Давайте условимся так… Я сейчас полистаю настольный календарь, там у меня расписано… В четверг на той неделе? Нет, в четверг не получится… В пятницу? Устраивает?.. Отлично! Твердо договариваемся: в пятницу на той неделе у нас состоится большой творческий разговор". Но поскольку отъезд делегации назначен был на среду, "большой творческий разговор" сам собою откладывался на неопределенные времена. Отказывать Евгений Степанович не любил.
С того момента, как решение о поездке было принято, заработал механизм, списки делегации заново уточнялись, утрясались, подрабатывались, корректировались, и настал день, когда, отпечатанные на плотной финской бумаге, скрепленные особой большой скрепкой, под которую подложен был розовый ярлычок, они легли на стол Евгения Степановича в сафьяновой коричневой папке с латунными уголками и золотым тиснением - Усватов Е. С.
Вообще говоря, такая папка ему не полагалась, как не полагалась она и другим должностным лицам его уровня, но он не пожелал этого знать, и подчиненные расстарались. Были даже представлены на выбор два варианта: красная сафьяновая, цвета лучших удостоверений (ее особенно рекомендовали) и коричневая. Евгений Степанович - так уж и быть! - скромно выбрал коричневую.
В их Комитете искусств не было по штатному расписанию должности первого заместителя. Был председатель и просто заместители. Евгений Степанович такие бумаги подписывать не стал, он до тех пор собственноручно переправлял и возвращал на перепечатку, пока всеми, в том числе машинистками, не было усвоено: первый заместитель. Конечно, шептались по углам, конечно, нашептывали председателю, но старый носорог, как называл его Евгений Степанович, на открытый конфликт не пошел, не решился, и вскоре даже на дверях кабинета появилась табличка: "Первый заместитель председателя".
- Так! - сказал Евгений Степанович, подвигая к себе список делегации, и взял сигарету в угол рта. Но не зажег. Лет десять назад бросил он курить, но, сосредоточиваясь, нередко брал сигарету в рот, и подчиненные могли видеть, как он усилием воли преодолевает вредную привычку. - Так! - повторил он, приступая.
А справа от стола почтительно ожидал возможных указаний поседевший на службе начальник главка с желтым умным лицом и маленькими прижатыми ушами: Панчихин Василий Егорович. Под постукивание пальцев по столу Евгений Степанович по первому разу проглядел список и поднял недоуменный взгляд. Панчихин, давний единомышленник, пользовавшийся особым доверием, несколько фамильярный при личном общении, но очень точно чувствующий грань, ту незримую черту, заступать за которую не Следует, скромно развел руками.
- Ориентировали - не более восьмидесяти человек. Восемьдесят два - это уж мы взяли грех на душу. Если призовут к ответу, будем стоять, как партизан на допросе.
Евгений Степанович нахмурился, громче побарабанил пальцами по столу. Пальцы были толстые, красные, в школе он стеснялся перед девочками своих потеющих рук. Но после войны он всем говорил, что поморозил руки на фронте, и эти отмороженные на фронте руки вызывали уважение.
- Нас могут не понять! - сказал он, значительно нахмурясь. - Сколько весной ездило в Азербайджан?
- Сто четырнадцать человек.
- Вот видите! В Узбекистане нас не поймут, и будут правы узбекские товарищи.
Ту делегацию весной возглавлял Комраков, с которым они последнее время, можно сказать, шли ухо в ухо и претендовали на одно и то же место. И принимал Комракова в Азербайджане Первый человек, их катали по Каспию на катерах и разгоняли облака, сыпали с самолетов какую-то соль, палили из пушек, чтобы ясная погода сопровождала делегацию на всем ее пути, а ему, Усватову, определяют восемьдесят человек. Он вновь надел очки и теперь уже с фломастером в руке принялся изучать список пристально. По предварительным сведениям, Первый человек Узбекистана не собирался принимать их. Значит, следовало побудить его к этому, надо поднять уровень делегации, включить в нее таких людей, которых по положению обязан принимать Первый.
Несколько фамилий Евгений Степанович вычеркнул, одну - жирной чертой, и Панчихин, все так же стоявший справа от стола, принял это как собственный недосмотр. Отныне, когда бы этот человек ни позвонил, Панчихина не окажется у телефона.
- Та-ак, - сказал Евгений Степанович, закончив вторичное изучение списка, и потянулся рукой к зажигалке, взял, повертел в пальцах, но не зажег сигарету, вновь усилием воли преодолел себя. - А почему, например, нет в списке… - И он назвал фамилию именитого старого писателя. - Почему его нет в составе делегации?
Панчихин скромно потупился. Для именитого старца уровень низок, не такой требуется глава делегации. Но взгляд Евгения Степановича был светел, он не желал ничего знать.
- Больно уж капризен, - бормотал Панчихин, отводя глаза: друг друга они понимали. - Без жены не ездит.