Всякий раз, читая хозяину вслух газету, Скептик читал и между строк. А иногда и слегка менял текст ежедневного сообщения с театра военных действий, называя отступление на центральном участке фронта не планомерным, а поспешным или сдачу плацдарма - стоившей больших жертв, дополняя известие об успехах подводных лодок цифрами наших потерь, причем он не лгал, а просто читал "Форпостен" между строк (так же как мы читаем "Франкфуртер альгемайне"). Когда немецкое наступление стало терпеть одну неудачу за другой и зимой сорок второго года наметилось будущее поражение, которое с января сорок третьего получило название "Сталинград", положение Скептика в подвале (если не считать отдельных инцидентов) начало улучшаться - Штомма редко пускал в ход свой ремень, никогда не прибегал к велосипедным спицам, реже скармливал своему постояльцу вымя и кормовую свеклу, а все чаще свиные ребрышки и савойскую капусту. По воскресеньям стол накрывался скатертью. А уходя к себе, Штомма оставлял горящий фонарь в подвале. Он подарил Скептику старый свитер, чтобы оградить от холода, и отрывной календарь - чтобы оградить от времени; начиная с февраля регулярно посылал Лизбет в подвал, чтобы та легла со Скептиком на его тюфяк и могла принять его в себя. (Но душевный мрак воспринимает лишь себя.)
Спускаясь в подвал к Скептику, Лизбет еще на лестнице начинала расстегивать халат. Она останавливалась между столом и матрацем - у Скептика не хватало духу сказать "нет" - и медленно и безучастно снимала с себя все подряд. Обычно она говорила: "Так отец велел". А иногда добавляла: "Отец уехал на велосипеде. Мне сказал приглядеть тут". И лишь однажды заранее спросила у Штоммы, нужно ли ей приглядеть за жильцом.
(Какие бы отговорки он ни выискивал - то уносясь мыслью в свинцовые подземелья Melencolia, то погружаясь в утопию двуполости, - но хотел он, как здесь, так и там, в сущности, одного: чтобы женщина приняла его в себя.) И Скептик бывал принят и сам брал, как взял он бритву, календарь и старый свитер; но он не только брал.
Лежа, Лизбет была привлекательнее. Большое вялое тело, покрытое светлым пушком. Над головой Лизбет, спокойно лежавшей с открытыми глазами, которые всегда видели не то, на что смотрели, слева от подвального окошка висел приклеенный к листу картона вручную подкрашенный английский офорт, изображавший улитку, несущую домик, а справа от окошка, тоже на листе картона, висела (уже порядком грязная) репродукция дюреровской "Melencolia". Давно отвыкший - ибо и онанировать давно перестал, - Скептик быстро освоился. Едва на лестнице послышится ее тяжелая поступь - как будто несет ведра с картофелем, едва повеет запахом торфяной пыли: его член уже стоит торчком. Пока она раздевалась, он расстегивал ширинку. (Лизбет, очевидно, вспомнила, как все это происходило у нее с железнодорожником: просто ложилась на тюфяк и раздвигала ноги.) Этим исчерпывался и ее прошлый опыт и стимулы в настоящем. Скептик заползал в Лизбет Штомма так, словно подвал был для него недостаточно надежным укрытием. И выкладывался без остатка. Его натиск никак не мог кончиться. Его охватывала нежность, даже рождалось любопытство, как будто его ожидало что-то неведомое. Ему необходимо было куда-то излить все, что его переполняло, а не только эту малость. Но Лизбет оставалась безучастной и глаза не закрывала. Она молча лежала бревном, и весь его пыл уходил в пустоту. Лизбет не принимала его в себя, а просто терпела, пока он не отваливался, иссякнув.
Никакого отклика, тщетный зов; от этого наваливалась печаль. Поверьте, дети: он не просто вливался в нее. Лизбет была для него не каким-то там свищом в дереве или ладонью трубочкой. Он прикладывал много усилий (почти не выказывал разочарования), не ослаблял натиска, очень хотел ее разогреть и довести до кипения: счастье было его программой. Он хотел, чтобы она сказала "да" и "теперь". Он хотел внушить ей любовь, краткую, но потом долго вибрирующую в душе радость; но она оставалась душой на кладбище и ничего не замечала.
Не идет к ней навстречу, не идет.
Ибо она продает черную муку.
Дождик моросит, фильм порван.
Ну иди же! Не идет.
Грустная песенка, чьи слова уходят в мешок и золу: проезд в одну сторону. Ничто не идет навстречу, ничто.
Поглядите на помятого жизнью ангела. Он не между, он - среди.
Мифологическая шлюха. Хоть Сатурн и явился к ней среди ночи, и бился на ней, но ничего не пришло, не пришло: и сейчас она только изранена.
И немее немой.
В этом ангеле собака зарыта.
Складки одежды скрывают неподвижную вонь.
(Не хочется заглядывать, лезть рукой, чего-то искать под рубашкой: сухо и больно.)
Окаменевшая голова карпа.
Пустопорожние фразы из прошлого, глыбы базальта лежат грудами.
Иероглифы, высеченные в лаве.
Слова, родившиеся под знаком Козерога.
Негнущимися пальцами она держит циркуль и не может дочертить круг до конца.
Крик не хочет вырваться из груди, не хочет длиться долго и соразмерно.
Так все и продолжалось, и в марте, и в апреле. Я попытался себе это представить: ведь должно же было что-то произойти: какой-то шок, удар грома, чудо, счастье.
Ночью обратно из Эрлангена в Бонн. Писать Серую Мессу. Петь осанну Скептику. Мессу без "Верую"…
Мысли на автобане. Многокилометровая болтовня с Драуцбургом обо всем, что происходит и касается нас: о том, как "Шпигель" теперь подает нас крупным шрифтом на первой полосе (в какую сторону мы движемся); о романе "Под местным наркозом", только что появившемся, лежащем у них поперек пути, - приманке для их укусов; об обещаниях - удастся ли в ближайшее время создать в Эрлангене обещанную инициативную группу избирателей; о желаниях, задуманных во время чистки зубов: открытие Драуцбурга; и вообще (поскольку приходится ехать через Вестервальд в такую темень) о весьма распространенном случае: Лизбет Штомма…
Улитка на телефонной трубке. При нормально работающей линии. До того как послышится отзыв. В ожидании. Трубка молчит.
В Бонне мало спал. С десяти утра два часа провел у Вилли Брандта на Кифернвеге.
В моем дневнике записано: он - будто заново родился, смеется уже с утра, много говорит - что весьма отрадно - о себе; вероятно, наконец-то обнаружил (de facto) стену за своей спиной, хочет бороться, не говорит через слово "немножко", больше не перебирает без конца спички, завораживая собеседника. (Человек, обнаруживший у себя наличие воли во время поиска запонок.)
20
Кто-то чувствует себя обиженным, размахивает шпаргалками, рвется к микрофону и хочет оправдываться.
Теперь часто беседую со Скептиком. Он умышленно начал любить Лизбет Штомма, хотел найти примеры такой любви в литературе, тосковал по своим книгам, оставленным дома (Бастион Канинхен, 6), разглядывал их задним числом; вот они стоят рядами, корешок к корешку, словно выстроились перед расстрелом.
(Аугст говорит: "А вот и я. И посему прошу меня упомянуть. Как пример, как случай в назидание".) А Скептик говорит сам с собой.
В сорока с лишним округах работают инициативные группы избирателей. Эрдман Линде подсчитал. Говорят, что у нас есть успехи в равнинной местности. (Никаких особенных прорывов, но какая-то часть избирателей прислушивается к нам: десятые доли процента.) "Скажи своей избирательной кампании, - говорит мне Лаура по телефону, - чтобы она кончилась".
Поскольку книг у него не было, он решил сам написать книгу и попросил Штомму дать ему побольше бумаги. Исполненный любви, он собирался писать обо всем, чего на свете нет.
Если сейчас в комнате № 18 с окнами во двор (и моечной для бутылок) зазвонит телефон, в трубке раздастся: "Говорит Аугст".
Когда прямолинейное высказывание Скептика о человеческом существовании въехало в улиточный домик, оно показалось себе весьма извилистым.
Аугст не хочет быть лишь упомянутым и все время является мне (фигурально) со своими бутылочками.
Когда мы еще жили в Плюйене и природа вкупе с приливами и отливами отрицала диалектику, во Франкфурте-на-Майне умер социолог Адорно. Не выдержал всего этого. Был пойман на слове и словами же оскорблен. Правда, болезнь его называлась иначе. Он умер от Гегеля и студенческих волнений.
Вторых и третьих фраз у него было множество, а вот первая никак не давалась. Когда Скептик начал от любви впадать в меланхолию, а от меланхолии - в лень, он попросил у Штоммы разрешить ему колоть дрова ночью. "Слишком много шуму будет, - ответил хозяин дома и дал ему латать велосипедные камеры. - А вот это - дело тихое".
Может, стоит еще написать краткие личные характеристики: кто видел казначея СДПГ, переходящего из комнаты в комнату (от Кубе к Вишневскому) в нашем партийном бараке, тот лицезрел самодвижущийся принцип социал-демократии: несгибаемого пожизненного кассира, остающегося и в сомнительных случаях (при оказании сопротивления) пунктуальным, невозмутимым и образцовым. И в подполье собирал партийные взносы. (Улитка на втягивающейся ноге.)
"Как начать? - сказала живущая в подвале мокрица. - Во всяком случае не так". Скептик начал писать письма, которые не мог отправить; тем не менее стал писать ответы на неотправленные письма и до конца войны поддерживал оживленную и (выборочно) все еще достойную внимания переписку.
О чем я теперь говорю, выступая по три раза в день? Об оплачиваемом отпуске по болезни для рабочих, о законе, определяющем права и обязанности добровольцев, работающих в развивающихся странах, о договоре о нераспространении атомного оружия, о совокупной школе как предпосылке для политической активности, всегда слишком пространно говорю о Вилли и новой восточной политике, о Штраусе и Барцеле (совокупно именуемых Штрауцель), о жизненном опыте, который кажется мне бесценным? - о радикализме в Германии, когда левые и правые лозунги становятся взаимозаменяемыми, - все еще не будучи уверен в исходе выборов, к сожалению (все еще) не свободный - буквально изнемогающий от работы в газете.
В подвале ничего нового. Скептик хотел заплакать, но лишь помигал глазами - ничего не получилось. Даже когда он направлял куда надо руки Лизбет, они оставались безучастными. Ничего, никакого отклика. Временами он, изголодавшись по нежности, умолял ее: "Будь хоть немного поласковее. Хотя бы чуть-чуть…" Но она, видимо, оставила все на кладбище.
Вероятно, я слишком уверен в себе. Вероятно, мне бы следовало больше говорить с людьми о личном. Поменьше официальщины: закон приспособления.
Если бы Аугст, к примеру, больше нравился сам себе…
Когда сырая северная стена в подвале начала крошиться, Скептик смог мыслить смело, возвышенно и без страховочной сетки. Улитка-канатоходец: сколько может продлиться напряжение.
Если бы Аугст занялся коллекционированием. Да чего угодно: хотя бы картонных кружочков для пивных кружек.
- Привезешь мне, дашь мне, купишь мне?
- Хотелось бы знать, Франц: сможешь ты три часа подряд не говорить о деньгах?
- Попробую. А сколько ты мне дашь, если получится?
Поскольку любовь Скептика к Лизбет осталась без ответа, она не утратила свежести. Он принялся принаряжать свою любовь, называл ее молоком, солью, лугом, забвением, расселиной, счастьем, всем на свете. Лизбет Штомма была вещью в себе и равнодушно, словно вешалка, позволяла навешивать на себя разные лестные слова.
Теперь слишком поздно предложить Аугсту перейти на "ты".
Когда Скептик, придя в отчаяние, поносил книги - "Гробы слов!", - неграмотный Штомма порол его.
Если любовь делает кого-то ревнивым, он проглатывает снотворные таблетки жены (или любовницы), надеясь, что съедает предмет ее снов.
У микрофона: Аугст. - Лизбет умолкла окончательно.
Дети, на помощь! - Уже не я говорю, оно само говорит из меня: "…убежден… а именно… тем не менее…"
Мои друзья: кто следующий, у кого еще откроется язва желудка?
И мрачный пессимизм Лео Бауэра, когда он интерпретирует до последней запятой излишне благоприятные прогнозы Института исследования общественного мнения или Института прикладной общественной науки.
И все же лишь упомянуть? (Улитка как свинцовая статуэтка.) Кьеркегор говорит о герметизме.
Когда Лизбет Штомма умолкла окончательно, ничего не изменилось: просто она перестала пользоваться речью. Продолжала ходить на кладбище, а также на рынок, прилавки которого скудели день ото дня. Она по-прежнему приходила к Скептику и ложилась на его тюфяк. Но уже ни слова об увиденном на кладбище.
Шеститомное собрание его ненаписанных книг.
Удачной была бы попытка его спасти: следовало пригласить его подняться на сцену, где сидели педагоги и теологи.
Лишь немое присутствие; ибо слушать Лизбет любила, хотя по пути к ней рассказанное Скептиком теряло первоначальный смысл или приобретало совсем другой; ибо полной бессмыслицы, говорил себе Скептик, не существует.
Озаглавить паузы. Обрывать строчки. Выжать лишнюю воду. Поменьше точных данных. С близкой дистанции. Создать себе возможность. Уже теперь: и сомнения дают пищу.
Нашел улиточий домик.
Ухо так распахнуто,
что нет смысла молчать:
оно и молчание слышит.
Когда вскоре после Сталинграда и разгрома в ливийской пустыне в подвале Скептика поселилась вежливость, Штомма начал обращаться к постояльцу на "вы" и величать его "герр доктор". Даже когда он (все реже) порол Скептика брючным ремнем, то говорил: "Нет, доктор, нет. Сдается, вы опять заслужили небольшую взбучку".
Мне бы следовало предложить Аугсту принять участие в предвыборной борьбе: "Вы нам очень нужны. Это не совсем лишено смысла, хотя иногда так кажется. Не надо все валить в одну кучу".
Когда Францу было шесть лет, он на Рождество засунул себе в рот дуло духового ружья. Я разломал ружье в щепки и лишь потом позвал Анну и доктора.
Ее нет среди знаков зодиака; ничего удивительного, если все приходит стремительно и слишком поздно.
С тех пор как Лизбет потеряла дар речи, Скептик мог еще больше в нее вкладывать: ответы на свои многочисленные "почему". Поскольку она больше не говорила "не знаю", он сделал ее знающей. И прекрасно общался с немой Лизбет.
В пути Аугст мог бы давать мне советы по делам Скептика: к примеру, как аптекарь.
Поскольку Штомма настаивал на том, что его постоялец - доктор, Скептик, хорошо разбиравшийся в лекарственных травах, прописал Лизбет отвар, про который еще Гиппократ утверждал, что он может удалять черную желчь. От него Лизбет пронесло. Черный кал доказывал избавление от тоски, наваливавшейся на нее зимой с особой силой.
Он мог бы коллекционировать средневековые рецепты: тертую хинную кору, глауберову соль, нюхательные порошки, амбру и мускус, серебряные шарики, различные отвары.
Когда Лизбет утратила речь, она стала весьма остроумной. Часто Скептику с трудом удавалось выдержать потоки ее слов. Немая Лизбет давала Скептику советы, как ему толковать к своей выгоде положение на фронте; она знала, чем подогреть в отце страх.
Он мог бы найти в книгах, как во времена Дюрера готовили веселящие или усыпляющие зелья: семена белены, болиголова, сок мандрагоры, сок живучки… (Скептик пил отвар черемицы, приготовленный Лизбет.)
Поскольку Штомма страдал подагрой, Скептик прописал и ему солегонный отвар, ибо в деревнях верят, что черемица не только снимает или лечит меланхолию, но и болезни суставов хотя бы облегчает и приглушает.
Аптекарь Аугст мог бы мне все это подтвердить.
Поискать у Лихтенберга доказательства его ипохондрии. Почему он выписал из "Сентиментального путешествия" Стерна фразу: "Я слишком ощущаю свое "Я", чтобы утверждать, будто делаю это ради кого-то другого"?
Немая Лизбет, отрешенно сидевшая за столом с потухшим взглядом или впускавшая в себя Скептика, оставалась холодной и безучастной, могла быть и разговорчивой, и болтливой, и даже вульгарной - стоило Скептику захотеть. Она рассказывала скабрезные анекдоты, обзывала Скептика подъюбочником и минетчиком, вообще вела себя как настоящая похотливая сучка, если только Скептик того хотел, - а от тоски он всегда этого хотел.
Нет, Рауль. Никто не пригласил Аугста на сцену. Никому из нас не пришло в голову, и мы тупо смотрели, как он кончает с собой.
У аптекаря в Картхаузе Штомма приобрел сушеный корень черемицы, который произрастает в горах на известковых почвах прохладных мест. Часто и Скептик принимал этот отвар: в такие вечера, поочередно бегая в клозет, они страшно веселились, поскольку позыв помочиться заставлял их мчаться туда со всех ног; ибо черемица - не только мочегонное средство, она - как утверждает Гиппократ - еще и раскрепощает чувства и развязывает язык: немая Лизбет была остроумна, Штомма - эмоционален, а Скептик изобретателен: он придумал устроить в подвале театр.
21
Перед Констанцем, Зекингеном, Ройтлингеном в моем дневнике написано: быстрее!
Она застряла на одном месте
и грозит окаменением всем срокам.
Поздно становится известно,
что направление изменено,
еще позже - на сколько единиц измерения веры.
Наконец объявили, что оно скорректировано.
Все встречается при прогрессе,
даже идея приблизить
форму шляп к улиточьему домику.
Посетив предприятие средних размеров, где изготавливаются фетровые шляпы (баварские, но по заказам и иностранные; шляпы тут прессуются, обстригаются, пропариваются, окрашиваются, приобретают размер и вмятину в тулье, снабжаются шелковой лентой снаружи и кожаной внутри, получают фабричную марку - в зависимости от фирмы-заказчика также и позолоченную), я записал для памяти (наряду с обычными данными) некоторые формы шляп, которым, вероятно, суждено будущее: например, якобинский колпак.
Для создаваемого в подвале театра Скептик примерял разные головные уборы из жалкого запаса, имевшегося у Штоммы. У шляпных мастеров прогресс принимает сдавленную форму. Скептик отобрал себе несколько штук - столько у него ролей. (При благоприятном исходе выборов нужно бы вновь ввести моду на фетровые картузы раннего периода социал-демократии, по возможности с помощью Шиллера на ганноверской ярмарке, чтобы миновало время вкусовой неразберихи, когда даже профсоюзные функционеры носят шляпы как у работодателей.) Скептик, пришедший в подвал в мятой кепчонке, назвал шляпу подлинной головой. (Широкополая у Рауля. Он именует себя Джордж-Охотник.)
Уже в Констанце. (Эккель-старший и студент Бентеле со мной.) Посетили фирму "Телефункен". Конец лета. Запах щелочи. Боденское озеро. (А завтра Зекинген. Анна хочет приехать из Швейцарии по Рейну и привезти Франца. Надеюсь на что-то, в крайнем случае на слова.)