– Когда вышел декрет об отделении школы от церкви, в гимназии сразу же упразднили должность законоучителей. Но тогда нас было большинство в педагогическом совете, и мы вынесли постановление продолжать преподавание Закона Божьего. Мы еще могли постоять за себя... Тогда для нас преподавание в школе было одной стороной реальности, а советская власть – другой, а теперь уж все, все...
– Что все? – осторожно спросила Дина. Она нетерпеливо постукивала ногой, так ей хотелось скорей бежать, – нужно написать программу "Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе" и еще план экскурсий для первой ступени, и вообще у нее куча дел...
– Это очень больно – сознавать, что все полетело в тартарары, все традиции, все... Это уже не школа, а коммуна какая-то...
– Не расстраивайтесь, – Дина на секунду запнулась, забыв, как зовут Прищепку, – не огорчайтесь, все же очень хорошо! Театр уже утвердили, теперь у меня на очереди программа "Популяризация искусства при ведущем значении урока в школе". Я получила письмо из Института истории искусств, – одобряют! Будем на улицах наглядно знакомиться, а потом обсуждать...
– С кем будем на улицах знакомиться? – безнадежно спросила Прищепка.
– Ну как с кем? С памятниками архитектуры и других искусств. А потом на уроках обсуждать. Все будет очень хорошо!.. – Для театра нужны декорации, костюмы... Вроде бы где-то на Петроградской стороне есть прокатная мастерская, – нужно будет взять напрокат парики и костюмы. А может быть, они смогут дать ей конкретные советы по работе над ролями?..
* * *
Дина торопилась домой: сегодня четверг, у Лили и Аси литературный четверг, журфикс. По четвергам у них дома собиралась поэтическая студия, а журфиксами эти чтения называл Леничка, как всегда, насмешливо, Дина не знала точно, в чем здесь была насмешка, но в чем-то была. Она катилась колобком по Надеждинской и уже у самого дома упала и проехалась на коленках – подвернула ногу, порвала чулок. Чулки на ней были не совсем ее, правый чулок был Фаинин, а левый Асин. Ужасно, что порвала правый, теперь ей достанется... У двери в квартиру Дина остановилась, поправила съехавшую на лоб шляпу и вошла в дом с важным, победительным видом, предвкушая, как расскажет сейчас про театр и другие свои победы.
Идея устроить литературный салон была Лилина.
– Пусть у нас будет открытый литературный дом, это так интересно, – уговаривала она Асю. У Лили никогда еще не было открытого литературного дома, а ей хотелось всего, и чем больше, тем лучше. – Ты читала воспоминания Чичерина о светской жизни столицы в девятнадцатом веке? Я читала. Салон – это место, где встречались люди разных литературных партий, разных убеждений, например славянофилы и западники, разные европейские знаменитости...
– Но при чем здесь мы? – удивилась Ася.
Как при чем? Чичерин писал, что хозяйка салона должна уметь вести беседу, полную игривости и тонкой иронии, должна иметь ум бойкий, живой и отличаться откровенным и незатейливым кокетством. Это же просто о ней написано, о Лиле Каплан! Цель Лилиных интриг была простая – цвести во всей своей красе, заманить в свои сети Мэтра и всех остальных, заманить и... съесть. Нет, не съесть, конечно, но Лиля была уверена, что в домашней обстановке все ее романы еще больше расцветут и распушатся.
– Что значит "при чем"? – Лиля принялась загибать пальцы: – Хозяйка салона должна быть красавицей – это ты, тонкой слушательницей – это ты, и писательницей или лучше поэтессой – это тоже ты. У хозяйки салона обычно было аристократическое имя, но аристократического имени у нас нет... но знаменитости у нас есть, разные литературные партии есть... Мэтр и Блок.
– Ты собираешься пригласить Блока? – испуганным шепотом спросила Ася, зачем-то оглянувшись по сторонам, как будто Блок стоял за ее спиной и мог услышать такое кощунственное предположение – ПРИГЛАСИТЬ БЛОКА...
– Ты с ума сошла, – таким же испуганным шепотом ответила Лиля. – Хотя... когда у нас уже будет знаменитый салон, почему бы нет?
Ася прикрыла глаза и зашептала молитвенно:
– ...Была ты всех ярче, верней и прелестней, не кляни же меня, не кляни! Мой поезд летит, как цыганская песня, как те невозвратные дни... Что было любимо – все мимо, мимо... Впереди – неизвестность пути... Благословенно, неизгладимо, невозвратимо... прости!
– Ася! Очнись, – потрясла ее Лиля. – Салон – это было очень благородное дело, молодые люди готовились там к литературной деятельности. А нашим ребятам в те дни, когда нет студии, просто некуда пойти, негде готовиться к литературной деятельности... К тому же здесь, в этой квартире, был до революции литературный салон! Чем мы хуже Леничкиной мамы?.. Ну согласись, ну пожалуйста, Асечка...
– Хорошо, пусть у нас будет салон, – согласилась Ася. – Ты, я и Дина. Мы с тобой будем разных убеждений, ты – славянофил, я – западник. А Дина будет европейская знаменитость.
Асино остроумие было милого уютного свойства, только для домашнего употребления, а на людях Ася стеснялась и улыбалась неуверенной улыбкой, слишком часто и всем без разбора. И сейчас она смотрела на Лилю с опаской, заранее стесняясь, заранее мучительно краснея и заранее неуверенно улыбаясь: как это всех пригласить, а вдруг никто не придет?..
Лиля всех позвала, и все радостно пришли, и идея литературного салона с первого раза прижилась. Лиля Каплан была от рождения создана для светской жизни, салонов и интриг – она понимала, что успех, настоящий успех их литературных четвергов зависит от того, придет ли к ним Мэтр. Мэтр был литературный генерал, все начинающие петроградские поэты зависели от него, все их маленькие поэтические карьеры были связаны с Мэтром, без его разрешения невозможно было напечатать стихи и даже выступить с чтением своих стихов на литературном вечере. Лиля была уверена, что Мэтр при всей своей гениальности наивен и управляем, как все гении, а раз казалось, так и вышло, Мэтр стал приходить, и четверги пользовались успехом. Среди гостей бывали и знаменитости, и приезжие московские поэты, а уж свои, молодежь из студии, приходили всегда и все говорили друг другу: "Увидимся в четверг у Лили". Лиля никогда не произносила вслух слово "салон", оно считалось неприличным, из дореволюционного прошлого, но про себя думала именно так – "салон", и каждый четверг Лиля считала себя хозяйкой литературного салона, мадам Рекамье, поэтов – своими пажами, а Мэтра – собственным великим поэтом.
Взрослые отнеслись к новому порядку вещей одобрительно. Мирон Давидович был человеком малообразованным – он умел только читать, писать и фотографировать, – но необычайно склонным ко всему художественному. Он любил стихи, не сами стихи, но то, что стихи звучат в его доме, любил литературные наклонности дочери, любил атмосферу – полумрак, вдохновенные лица, изо всех углов читают стихи... Чем более "поэтически", с завываниями, читали поэты, тем счастливей Мирон Давидович обводил взглядом молодые лица... Иногда Фаина наклонялась к нему и громким шепотом спрашивала: "Кто это так противно воет?"... "Это Х читает стихи", – простодушно объяснял Мирон Давидович. Фаина тоже с радостью принимала у себя поэтов, – пусть девочки лучше сидят дома, целее будут. К тому же она хотела держать руку на пульсе, ей казалось, что так молодежь будет под ее контролем, и поле для интриг открывалось большое.
* * *
– Что же вы не спрашиваете, как дела? – на ходу возмутилась Дина, влетая в гостиную.
В гостиной сидели повсюду – у стен на диванах и кружком вокруг печурки на стульях, табуретах, ящиках, дули по очереди на сырые дрова, смотрели на крыши Надеждинской, – окна были голые, незанавешенные, все занавеси давно уже были на Асе, Дине и Лиле. Дина быстро водила глазами по лицам, – кого-то она очень рассчитывала увидеть, но не увидела.
– А что, у нас сегодня никого нет?.. – разочарованно пробормотала Дина, обводя взглядом комнату, в которой было человек двадцать. Ее подвижное лицо погасло, как будто погас свет и закрылся занавес – раз никого нет, я с вашими поэтами сидеть не буду, я лучше пойду обратно в школу...
– Тс-с, – прижала палец к губам Лиля.
Один из студийных поэтов читал стихи. Это были любовные стихи, посвященные ей, то есть посвящение не прозвучало вслух, но она знала, что это – ей. У поэта были вздыбленные волосы, хрипло-тонкий голос, читая, он извивался всем телом, как будто в нем сидит чертик и с гиканьем вырывается вон. Этот поэт был так в нее влюблен, что по ее капризу поменял фамилию. Лиля сказала, что его фамилия Собакин неблагозвучна и не годится для поэта, и к следующему литературному четвергу он взял себе псевдоним Соболь, – ушел от нее Собакиным, а вернулся Соболем. В студии все были немного в нее влюблены, поэтому все любовные стихи, многозначительные стихи, намекающие на чувства к Прекрасной Даме, Лиля считала своими по праву. Один из постоянных посетителей четвергов публично посвятил ей поэму, другой обещал когда-нибудь снять ее в фильме и уже писал для нее сценарий, третий забрасывал ее страстными письмами, требуя ответных признаний. Лиля ловко лавировала между всеми, обещая каждому немного взаимности, – интрига была в том, чтобы держать при себе ВСЕХ.
А Дина расцвела улыбкой – она наконец нашла, кого хотела. Молодой человек, похожий на доброго медведя, огромный, уже слегка рыхловатый, с приятным лицом – в его лице не было ничего выдающегося, нос как нос, глаза как глаза, все хорошее, доброе, – сидел у окна на диване в самом углу рядом с Леничкой, сидел, глубоко задумавшись, возможно дремал. Среди гостей он выделялся приятной основательностью, и фигуры, и манер, и одежды. Поэты почти все были одеты в лохмотья, у кого-то подошвы были подвязаны веревками к верху ботинок, но выглядело это хоть и нищетой, но все же богемной, а он был одет как "обыватель", старательно и даже нарядно: целые брюки, шерстяной жилет под пиджаком и – вот чудо – галстук.
Дина пробралась между стульями и ящиками, огибая диван, поскользнулась и чуть не упала – за диваном был каток. Несколько дней назад кто-то разлил воду из чайника, лужица замерзла и не растаяла даже сейчас, когда топилась печурка.
– Здравствуйте, Павел, – голос у Дины был робкий, но втискивалась она между Павлом и Леничкой довольно решительно, упрямо насупившись, как будто боролась за свои интересы.
Павел Певцов единственный из гостей не имел никакого отношения к искусству. Он был Леничкин знакомый по Психоневрологическому институту, постарше, лет двадцати пяти. В отличие от Ленички, он четко представлял свой жизненный путь, "взаимными связями и зависимостями между отдельными научными дисциплинами" не интересовался, а поступил незатейливо – к концу девятнадцатого года окончил медицинский факультет врачом-невропатологом и уже вел самостоятельный прием.
На сегодняшний журфикс Павел Певцов попал случайно, во всяком случае, стихами он нисколько не интересовался, и теперь они с Диной – два непоэтических островка в море поэзии – тихонько переговаривались о своем.
– Мне разрешили театр. Мы будем играть "Вишневый сад", если утвердят, конечно, – наклоняясь к Павлу, доверительно прошептала Дина.
– Может быть, тебе подойдет пьеса "Гамлет" автора Гоголя? – заботливо предложил Леничка. – Гоголь так много написал для школьного театра, и "Гамлета", и "Трех сестер", и "Веер леди Уиндермир", и...
– Ну зачем вы так, – с упреком сказал Павел. – Дина, не обижайтесь на него, он в душе добрый...
– Да-а, добрый, – как обиженный ребенок, протянула Дина. – А кто вчера...
– А ты сама... – молниеносно отозвался Леничка.
Двоюродные не подружились, – Леничка относился к сестрам мило, но совершенно неуважительно. Над Асей посмеивался, забавляясь ее бурным романом с поэзией, стихи ее называл "розы-морозы" и, по-родственному, не скрываясь, считал дамскими виршами. Он со своими светящимися глазами и застенчивой улыбкой отнюдь не был желчным; с людьми, не имеющими отношения к поэзии, разговаривал очень мягко, даже нежно, и мог похвалить каждого – если не за ум, то за глупость, но ни за что не мог похвалить плохие стихи.
Стихосложение было формой его существования, – Леничка говорил стихами, шутил стихами, стихи лились из него, как вода из крана. Он так и воспринимал свои стихи – как льющуюся из крана воду, как будто не признавая своего дара, стесняясь относиться к собственным стихам всерьез. Считал, что он в поэзии лишь случайный гость. "Стихи – мой сегодняшний способ отношений с миром, завтра будет другой, сегодня я поэт, а завтра стану астрономом или колдуном", – говорил он и был со своими стихами удивительно расточителен, мог записать и тут же подарить, а мог и не записывать, просто забыть...
В начале семнадцатого года, когда Леничка был еще маленьким и все отзывались о его стихах восторженными немодными словами – "прелестно", "очаровательно", Илья Маркович подумывал об издании книжки стихов с Леничкиным портретом на обложке и, не объясняя сыну зачем, заказал знакомому художнику его портрет. Портрет получился замечательный – вдохновенный большеглазый мальчик, вундеркинд, папина гордость. Из всего этого вместо папиной гордости вышла бурная ссора, – обрывки портрета вылетели из окна гостиной, разлетелись по мостовой Надеждинской улицы под Леничкины крики: поэзия не трамвай, в который можно вскочить с подножки со своей физиономией на обложке, он не позволит сделать из себя марионетку для удовлетворения родительских амбиций, и если его настолько не понимают, то он немедленно покинет этот дом навсегда и больше никогда, никогда... Леничка кричал со слезами на глазах, у Ильи Марковича дрожали руки... и так далее. Но это было в другой жизни, Леничке казалось – страшно давно, когда он был еще мальчиком, и теперь, девятнадцатилетним, разумным и спокойным, взрослым, он не любил вспоминать эту свою подростковую горячность.
В литературной жизни Дома искусств Леничка никакого участия не принимал, хотя был со всеми знаком еще прежде Лили с Асей. Он никогда не появлялся в студии Мэтра, был убежден, что поэзия – дело не цеховое, а сугубо частное. Стихи Мэтра любил, но не бредил ими, как Ася, самого Мэтра считал позером, его теорию поэзии в таблицах – чепухой, и вообще, восхищался не Мэтром, а Блоком. Если считать, что все сердца в то время разделились между Мэтром и Блоком и любовь к одному поэту отрицала любовь к другому, то Леничкино сердце безраздельно принадлежало Блоку. И, в отличие от студийцев, Леничка не зависел от Мэтра, – не претендовал на официальный статус поэта, не стремился выступать со своими стихами на публике, а если и желал напечатать свои стихи, то непременно за свой собственный счет, так ему казалось приличней. Друг дома – не дома Левинсонов, а того, прежнего дома Белоцерковских, завсегдатай литературного салона присяжного поверенного Белоцерковского и красавицы Беллы – друг дома, поэт и музыкант, не раз читавший стихи и игравший на рояле в их гостиной, открыл издательство с очаровательным названием "Картонный домик". Леничка сам заплатил за издание, и вскоре должна была выйти первая книжка стихов Леонида Белоцерковского – изящная книжечка с рисунками известного художника Головина, с маркой Головина.
Над Асей Леничка посмеивался, а над Диной смеялся – не зло, но громко. Называл ее "слуга царю, отец солдатам". Слишком уж они были разные – эстет, любитель Бодлера и Верлена, весь свой, личный, закрытый, и вся общественная, вся наружу Дина.
Но ведь Дину грех было не подразнить, она постоянно давала поводы для насмешек, она вроде бы и читала много, и училась хорошо, но почему-то вечно все путала – слова, имена, названия. Однажды с размаху перепутала трех Толстых, утверждая, что Толстой написал "Войну и мир", "Хромого барина" и "Князя Серебряного"...
Леничка смеялся, Дина дулась, рыдала, ябедничала Илье Марковичу, Фаина выясняла отношения с братом и племянником, и от всего этого жизнь в доме пузырилась и бурлила. Но если для девочек и Фаины все эти смерчи, скандальчики, пикировки были не всерьез, а так, для оживления домашнего общества, и очень глубоко сидело в них всех понятие "родственник, родной", то Леничка всем своим поведением подчеркивал, что родственные связи для него немного значат, главное для него – не кровь, а душевная близость.
– Павел, сейчас ваши мучения прекратятся, Ася прочитает свои "розы-морозы", и на этом все, – пообещал Леничка. – Ася всегда читает последней из неловкости – вдруг кто-то еще захочет почитать, ну, а если уж больше никто не захочет, тогда уж она... Наша Ася – ангел, хотя и неважная поэтесса... Все у нее слезы-грезы-лепет-трепет...
Ася читала тихим нежным голосом, и в стихах ее ветер пел, как лютня, море плескалось, как флейта, а дождь стучал по крыше, как барабан. Мэтр морщился на каждое упоминание о музыкальных инструментах, но замечаний не делал – обижать Асю было нельзя, такая она была трепетная мышка.
– И он печалится и никнет как ирис, – закончила Ася.
– И вскоре умирает как ириска, – еле слышно продолжил Леничка, и на этой фразе в комнату вошел Мирон Давидович, вот кто в своем бархатном одеянии смотрелся среди оборванных поэтов настоящим человеком искусства...