Мальчики да девочки - Елена Колина 17 стр.


– Да, пусть это были всего лишь случаи, но вдруг?! – говорила Белла. Она не хотела бы стать СЛУЧАЕМ...

Невыносимо было даже на секунду представить, что Беллу могут обидеть. И все это копилось и накопилось, и было так унизительно, что Белоцерковский подумал – всего лишь подумал: я устал, может быть, мне перейти в православие? Или в лютеранство – тогда не придется иметь дело с обрядами?.. Или все-таки в православие?..

И что-то такое написал отцу, всего лишь написал, в форме вопроса, или размышления, или просто стона... Бывает, что самый умный человек совершает странную ошибку, так бывает, когда что-то настолько нам очевидно, настолько понятно, что это не особенно занимает наши мысли. Давно уже погруженный в русскую культуру, равнодушный к религии, считающий себя атеистом, Белоцерковский искренне полагал, что отец, такой умный, прогрессивный, прошел весь его путь вместе с ним и сможет понять, что его давно не интересует иудаизм, как и любая другая религия...

Отец ответил одним словом – предатель.

Элия взывал из Санкт-Петербурга в Белую Церковь: я же просто написал, я же просто подумал, я же... ну пойми же, пойми, это не предательство, нельзя предать то, во что не веришь, это прагматический шаг, логичный поступок, какая разница, какой Бог, если не веришь... И, наконец, сердитое: все эти религиозные страсти остались в прошлом, а они с Беллой – современные люди, и главное – он, Белоцерковский, считает себя российским интеллигентом, а не религиозным евреем.

...Элия, как и его отец Маркус, умел ловко подстраивать под себя нужные идеи, и скоро знакомый священник, с которым Белоцерковский на даче в Гатчине вечерами играл в шахматы, окрестил его и Беллу в гатчинской церкви Покрова Святой Богородицы, и Элия стал Ильей и отчество получил Маркович.

А в синагоге Белой Церкви раввин отслужил по отступнику Элии Белоцерковскому как по покойному, прочитал кадеш – поминальную молитву, – таково предписание Талмуда. Отступник Илья Маркович Белоцерковский не считался больше живым. "Но ведь есть и противоположный комментарий Талмуда, – упорствовал в письмах Илья. – Как бы еврей ни менял веру, он все равно останется евреем". Но отец не отвечал на его письма... все, это было все.

...Ну, это болело, кровило, а потом затянулось, как любая рана, только слово "предатель" еще долго мучило, обжигало, а потом и это прошло.

Илья не перестал писать отцу письма, писал, как и прежде, – каждый месяц. Он никогда не думал о религии, ни о той, ни о другой, а справку о причастии ему давал тот самый знакомый священник из Гатчины, с которым он играл в шахматы, – без справки в одном из учреждений, где он числился консультантом, не выплачивали жалованье.

Илья Маркович Белоцерковский стал присяжным поверенным, членом коллегии адвокатов, имел право на ведение как гражданских, так и уголовных дел. И заработки его стали хороши, потому что адвокат он был хороший. Так что все в его жизни удалось – и карьера, и любовь, и семья.

Белла хотела яркой жизни, и вместо того чтобы нянчить ребенка и дальше выполнять заповедь Торы – "плодитесь и размножайтесь", она принялась получать от жизни все: она же не какая-нибудь местечковая клуша – мужняя жена с выводком детей, а современная женщина с духовными потребностями, "думающая девушка", "читающая дама".

Белла увлекалась всем, чем было возможно увлечься, и ни одна модная идея века не прошла мимо нее. У нее были духовные искания, религиозные и мистические настроения, увлечения то декадентами, то символистами, она была членом самых разных кружков и даже кружка по изучению эротических фантазий в современной литературе (было и такое), а в применение на практике эротических фантазий вовлекала мужа. Элия относился к мистике насмешливо, к эротическим фантазиям – насмешливо-одобрительно, а к Белле в ее шелках, кружевах и перьях – с неувядаемой, будто хранившейся в леднике, любовью.

– Где ты был, попугайчик? – поздно вечером спрашивал жену Белоцерковский. – Ты еще помнишь, что у тебя есть муж?

Белла помнила. Запудренная до смертельной бледности, в бархатном балахоне и повязке принимала участие в "Обществе свободной эстетики", в браслетах и бусах танцевала босиком и ни на секунду не забывала, что она особенная, утонченная. Правда, настоящая, живая Белла все время выплескивалась из модного образа – ее жизнерадостность, здоровая эротичность и жизненная сила не могли долго находиться под маской унылой изможденности.

Белла бывала в "Бродячей собаке", там встречалась художественная элита Петербурга, – встречалась с собой, а не с Беллой, но для нее, жены преуспевающего адвоката, самым заманчивым было небрежно обронить: "Была вчера в "Бродячей собаке"..." Потом Белла чуть было не стала завсегдатаем кабаре "Приют комедиантов", но вовремя поняла, что это – не то. Не самое модное, не самое артистическое, не самое богемное – не то. А Белла хотела от жизни самое-самое.

– Жизнь индивидуума не должна подчиняться формам общежития, это мещанская мораль, – отвечала Белла и бросалась целоваться, щипать, щекотать мужа.

Она вся была – праздник, и ее любовь всегда была праздник; начиная любовную игру, она умела быть такой ребячливой, невинной, что ее последующая страсть изумляла и завораживала Белоцерковского, как самый большой секрет, который вдруг открывался только ему. А Беллу изумляла способность Ильи ее насмешить, – он с серьезным видом говорил ужасно смешные вещи, а в смехе оказалось так много эротического, что их любовным фантазиям было не исчерпать себя. И столько времени отнимали светская жизнь, дружеское общение, эстетические наслаждения... в общем, понятно, что Леничке досталось между ними немного места. Белла не была еврейской мамочкой, да они с Ильей уже и не были хорошей еврейской семьей, а были русские интеллигенты, продвинутые и обеспеченные: для него – работа, карьера, для нее – светская жизнь, для ребенка – образование. И как-то так они жили, словно сами были неокончательно еще взрослые, словно кто-то присматривал за их судьбой, за тем, чтобы им было легко, и счастливо, и интересно, – жили у бабуси два веселых гуся...

Дома все вихрилось вокруг мамы, от нее плакали, ее обожали. Мимо Ленички Белла проносилась вихрем – в театр, на концерт – в вечернем платье, на шее и в ушах сверкали бриллианты, и в детстве Леничка чувствовал себя недостойным даже восхищаться матерью, таким неземным существом.

Илья Маркович не был таким сумасшедшим отцом, как меламед Маркус из Белой Церкви, он вообще не был хорошим отцом, вся его влюбленность и страсть достались Белле.

Между прочим, не Илья Маркович, а вдумчивый и внимательный Леничка понял, что Белла изменяет отцу, что щебечет-ласкается тем больше, чем глубже поглощена очередным романом, но, имея полный список Беллиных увлечений, он держал свое знание в секрете. У него не возникло обычной детской реакции на Беллиных любовников как на ужасную обиду, нанесенную бедному папочке, – Илья Маркович нисколько не был похож на страдальца, оба они, и он, и Белла, были молодые и веселые, обожали друг друга и... и все. Все это только добавило Леничке эротических переживаний – пытаясь понять, что же такое есть в Беллиных любовниках, чего нет в отце, он не стеснялся представлять себе самые подробные любовные картинки.

Лето семнадцатого года прошло под знаком вопроса – уехать или остаться? Начался массовый исход знакомых, и Белоцерковские сначала в ажиотаже хотели бежать – быстро.

В квартире Белоцерковских бесконечно звонил телефон. Леничка вечером докладывал отцу: звонили такие-то, передавали – уезжают, надеются обнять нас в Париже, мы едем в Париж? Звонили такие-то, спрашивали, куда мы уезжаем... Они в Одессу, а мы куда уезжаем?

"Вы доверяете Временному правительству? Вы не опасаетесь еще одной революции?" – спрашивали знакомые. "Да", – отвечал Илья Маркович, или "нет", и это была правда, он метался, не понимал, не был уверен в своем мнении.

Февральская революция вызвала у Белоцерковского восторг, почти упоение. Самодержавие сделало лично ему много плохого – вынудило поменять веру, навсегда поссорило с отцом... Сразу же после Февральской революции Временное правительство отменило все "ограничения в правах российских граждан, обусловленные принадлежностью к тому или иному вероисповеданию или национальности", и это означало – конец черте оседлости, конец всем процентным нормам, всему тому, что так долго уродовало его жизнь. Приехала сестра Фаина с семьей и осталась в его огромной квартире. Белла не была рада провинциальным родственникам, но Илья Маркович настоял, чтобы семья сестры осталась жить с ними: это не отменяло проклятия отца, но вот же сестра, живет в его доме, семья как будто признала, что он – живой. И значит, для отца он, Элия, чуть более жив, чем прежде.

Они жили-были, спорили-судили и дожили до Октябрьского переворота, произведенного Лениным и Троцким, того, что позже стали называть Великой Октябрьской социалистической революцией. С одной стороны, переход власти в руки крайних партий представлялся Илье Марковичу нежелательным, с другой стороны, кто-то должен спасти страну от анархии, а население от выпущенных из тюрем уголовных каторжников, которые грабили и убивали при полном бездействии Временного правительства! Большевики не казались ему реальной политической силой, большевистские лозунги были просто утопией, и что же теперь будет?

Теперь уж Белоцерковский твердо решил – уезжать. Потом так же твердо решил – остаться. Чемоданы складывались и разбирались снова – семь раз. "Семь раз отмерь, один отрежь", – шутил Илья Маркович и все никак не мог отрезать от себя Россию. И все эти метания, принятые и отменявшиеся решения как будто только прибавляли в их отношения с Беллой нерва и возбуждения, они по-прежнему были очень счастливы, как будто за ними присматривал кто-то старший, – жили у бабуси два веселых гуся... И как это ни странно, посреди войны, убийств, голода была жизнь – они по-прежнему ходили в гости, спорили о судьбе искусства, читали стихи.

Все-таки Илья Маркович не хотел уезжать из Петербурга, не хотел уезжать из России – теперь ему самому это казалось странным... Но, собственно, почему это странно? Потому что через три года после Октябрьского переворота он увидел, что было дальше? И вроде бы Белоцерковский, умный и предусмотрительный, отнюдь не наивный и обладающий немалыми средствами, должен теперь в том своем решении перед самим собой оправдаться...

Оправдание его было – интересно. Он испытывал волнение, интерес, что же будет дальше... наверное, главное для присяжного поверенного Белоцерковского было – ИНТЕРЕСНО. Но ведь и дед-раввин, и отец, меламед Маркус, не просто жили, а подчиняли свою жизнь идее – Богу или образованию, вот и Илья Маркович Белоцерковский тоже был человеком идеи, романтиком. Вслух он все это несолидное мальчишеское не высказывал, ссылался на предубеждение к эмигрантской жизни, неприятие образа эмигранта, нежелание заново завоевывать место в обществе.

Но главный его довод был: крысы, покидающие тонущий корабль, – образ для российского интеллигента неприемлемый. Возможно, кому-то эти слова казались напыщенными, возможно, потом эти слова немного подзатерлись, но ведь это были его слова, – он именно что считал себя российским интеллигентом, пусть не русским, но российским.

И еще одно, не менее важное: не хотела уезжать и Белла. Намекала на какие-то потусторонние знания, видения, ссылалась на неопределенные предчувствия, что все образуется, иногда мелодраматически вскрикивала: "Хочу умереть на родной земле!" – и, наконец, приводила самый сильный аргумент против отъезда за границу: "Просто не хочу!.."

Летом восемнадцатого года Белла уехала – одна. То есть не совсем одна, а с будущим мужем. События развивались молниеносно: сначала она развелась со старым мужем, а потом уехала с новым, модным петербургским врачом Капланом.

Одним из первых декретов новой власти был принятый в семнадцатом году декрет "О расторжении брака", как будто новая власть ставила своей первоочередной задачей освобождение населения от постылых жен и мужей. Как будто Белла Белоцерковская только и ждала великих потрясений, чтобы устроить свою личную жизнь. "Революция у меня дома", – пытался шутить Илья Маркович.

Развод бывшего присяжного поверенного произошел так просто, будто это была детская игра в суд. Судья спросил Беллу, действительно ли она хочет развестись с гражданином Белоцерковским, определил место проживания ребенка Леонида – с отцом, и выдал свидетельство о разводе, бумажку с еле проглядывающей печатью.

Белла щебетала, надувая накрашенные карминные губки: она уедет с любимым... она полюбила, у нее есть право на счастье, ей всего тридцать пять лет... она не может сразу же взять с собой Леничку, он уже взрослый и в новом союзе пока что лишний...

Леничка как человек современный право матери на новую любовь не оспаривал, но одно ему было обидно, больно, до слез: доктор Каплан забрал с собой свою дочь, но почему, почему его мать даже не задала ему вопрос – не хочет ли он уехать с ней? Да, мать девочки умерла, а он может остаться с отцом, но почему, почему Рахиль Каплан не помеха новому союзу, а он помеха?! Белла оставила его, как свои вышедшие из моды платья...

Илья Маркович винил всех и вся, кроме Беллы, как будто все это: символисты, декаденты, мистические веяния и эротические эксперименты, вся эта лихорадка, общее ощущение непрочности жизни, разрывов, революция, влюбленный в нее модный доктор Каплан – все это смешалось в дымок, унесший ее из семьи, из России. Единственное письмо от нее пришло из Берлина: добрались благополучно все трое – она, ее новый муж и его дочь, а больше писем не было.

Другому, не такому удачнику и умнику, как Белоцерковский, легче, возможней было бы вынести, примириться... Недоумение, растерянность, обида – все, что испытывает брошенный мужчина, всю жизнь любивший женщину... да что там любивший, всего себя отдавший одной-единственной женщине, все эти чувства удесятерялись у него тем, что на этот раз он не понимал.

Он всегда понимал про нее все: целомудрие и верность были не в моде, модно было быть утонченной, неврастеничной... Как писал Блок: "...катастрофа близка... ужас при дверях". "Ужас при дверях" словно отменял традиционные представления о семье, ей хотелось новых ощущений, у нее могла закружиться голова от дурмана литературных салонов, она могла заиграться – не разглядеть грань между модой, искусством и своей личной единственной жизнью. Но он не мог понять одного, как не может этого понять всякий, – за что? За что его разлюбили?

...Беллы больше не было с ним, не было ни слез, ни поцелуев, ни бурь, ни примирений, ни требований, ни желаний. Все происходящее долго казалось ему нереальным, и он даже приобрел привычку потряхивать головой, как лошадь, отгоняющая мух, словно видел дурной сон и хотел проснуться... Проснется, а Белла тут, надует губки и протянет капризно: "Я хо-очу..."... Нет, ну если бы разлюбила, если бы их любовная жизнь перестала быть такой прекрасной, такой особенной, но ведь ничто, ничто не предвещало! Белла щебетала, как прежде, ластилась, как прежде... не было никакой принужденности с ее стороны! Она ТАК щебетала, ТАК ластилась, несмотря ни на что, на долгий брак, возраст, голодные годы, общественные потрясения!.. Их страсть, их любовь, их жизнь – все оказалось ложью, притворством, и это мучило его злее всего.

Фаина, в детской своей прямолинейности посчитав, что если игрушку назовут плохой, то потерять ее будет не так больно, открыла брату: у Беллы были любовники, вот этот и этот, она точно знает, теперь не так больно, правда?.. Она вся была жалость и сострадание и, конечно же, решила посвятить ему себя полностью. И принялась строить планы – как привлечь его интерес к другим женщинам, и как-то поздно вечером подтолкнула горничную: посидите с Ильей Марковичем, ему одному грустно. Но горничная его не утешила, – ему была не нужна женщина, ему была нужна Белла.

Илья Белоцерковский как будто раздвоился, в нем звучали два голоса, один голос все время задавал вопросы, а другой отвечал, и разговор этот как будто шел не о них с Беллой, а о каких-то посторонних людях. Первый голос спрашивал: как же это, как же могло такое случиться в еврейской среде, в еврейской семье, где святость семьи, детей возведена в религиозный принцип? В Талмуде сказано, что человек, который пережил развод, подобен тому, на глазах которого был разрушен Иерусалимский храм!.. Второй отвечал, что они давно уже не были еврейской семьей, правда, и христианской не были. Первый спрашивал: а если бы они остались в рамках традиций, то этого не произошло бы? Второй отвечал: нужно было увезти ее в Белую Церковь... И воображение тут же рисовало Илье Марковичу совсем другую Беллу – толстую хлопотливую матрону, окруженную детьми.

Первый голос говорил: не нахожу логичных объяснений ее предательству, если у нее уже были любовники, то почему она ушла именно сейчас? Второй отвечал: не знаю. Простое объяснение – вот так она захотела – не приходило в голову ни одному, ни второму, и они вместе мучились нелогичностью ее поступка.

Если бы я не... если бы мы не... если бы она не... Белоцерковский закружился и пропал в этих мыслях, и как взрослый человек от неожиданной резкой боли вскрикивает "ой, мамочка", так и он все чаще возвращался мыслями к детству, думал об отце, и все чаще всплывали в его сознании слова отца – предатель, предательство. Напрасно считается, что взрослые умные мужчины не способны на такие отчаянно сентиментальные мысли – еще как способны. И получалось, что во всем виноват он сам: отказался от своей религии, подсознательно принял, что предавать можно, можно перечеркнуть все, что мешает, и начать сначала... Но тогда и его можно предать, он сам ее этому научил.

Ленин в восемнадцатом году назвал интеллигенцию Петрограда "ничего не понявшей, ничему не научившейся, растерянной, отчаивающейся, стонущей", а людей, подобных бывшему присяжному поверенному Белоцерковскому, "интеллигентиками, мнящими себя мозгом нации". "На самом деле, – писал он, – это не мозг, а говно". Ну, Ленин, конечно, выражался в политическом смысле, не имея в виду брошенных мужей и прочих лиц, страдающих от любовных частностей жизни, но все это удивительным образом было про Илью Марковича. Это он ничего не понимал, это он ничему не научился, это он отчаивался и стонал, и никто не назвал бы его "супермозгом", как в детстве...

Вот такой был прошлогодний снег семьи Белоцерковских – серый, подтаявший, на вкус горький...

Илья Маркович никогда не говорил с Леничкой о разрыве с семьей, вообще ничего не говорил о своей семье, как будто он появился из яйца. Белла этим прошлогодним снегом тем более не интересовалась, это был скучный скелет в шкафу, который она не собиралась доставать. Леничка ничего обо всем этом не знал, – нераспечатанные письма отца лежали на столе, но он же не читал чужих писем. О перемене веры тоже никогда не говорилось, а Леничке в детстве запрещалось быть религиозным. Не запрещалось, конечно, впрямую, но прояви он вдруг религиозное рвение, это вызвало бы холодное удивление – с ума, что ли, сошел?

Назад Дальше