– Боюсь я его… За Катерину боюсь…
– А что она?
Зина махнула рукой.
– Дура. Наверное, думает, что мне лучше делает…
– А себе? – насмешливо спросил Толик. – Чем ей-то плохо? Откормится на трофейном шоколаде… Забуреет… Нарожает ему маленьких Чемоданчиков… Крошечных таких, но все вылитые папа, под копирку… В галифе и шляпе!
– Как ты можешь шутить! Толик! – сказала Зина. Но вовсе не разозлилась, не тот настрой был у нее. – Он ведь хочет… – И снова при этом оглянулась, глаза ее тревожно блестели. – Он вместе с Катькой хочет и дом мой забрать!
Вот теперь все стало понятно: влипла Зинаида, так подумалось. Влипла по самые уши. Потому и прибежала сама, иначе стала бы она бегать по поселку да высматривать на зорьке Толика!
Он так и сказал, хоть прозвучало это, наверное, жестоко:
– Влипла, значит, Зинок.
– По твоей же милости! – воскликнула она. – Ты его привел! Ты!
Что было ей ответить? Не привел бы, так сама сидела, отсиживала срок… Как там в песенке: "А на дворе хорошая погода, а в небе светит месяц золотой, а мне сидеть еще четыре года, душа болит и просится домой…" Но сказал он другое. Сказал, что ловок оказался Василь Василич! Ловок, что и говорить!
– Не знаю, кто из вас ловчей, – без злобы произнесла Зина, полезла куда-то за лифчик и достала бумагу. – Вот, – со вздохом сказала она, – то, что ты хотел… Дарственная…
Толик хотел обидеться на это "ловчей", и уж готовы были сорваться слова: "Спасибо, нашла с кем сравнивать", но бумага, но последнее, что она сказала, круто меняло дело. Не до обид, когда поживой пахнет! А уж это он чувствовал на расстоянии, не ошибался!
– Дарственная? – спросил осторожно, боясь спугнуть счастливое мгновение. Все смотрел на ее руки, держащие драгоценные бумаги.
– Ага. Тут ты обозначен хозяином дома… – сказала Зина, и вдруг, заметив его непроизвольное движение к бумаге, ах, как не вовремя он выдал себя. – Не торопись, – произнесла жалобно, прижимая бумагу к груди. – Твое это… Твое…
– Значит, испугалась? – спросил Толик язвительно, и чего, спрашивается теперь, лез на рожон, сам понять не мог. Видно, заело. – Испугалась, Зинок, что чужие руки дом приберут?
– Испугалась, – кивнула Зина и стала сморкаться. Но не заплакала, сдержалась. – Не того испугалась, о чем ты думаешь… Я испугалась, что чужие руки… Чужие… Катерину…
– Голову бы проломить ему! – вдруг сказал Толик зло, вспомнив утреннюю сцену с Чемоданчиком, как тот отодвинул Толика, будто не он привел Василь Василича в этот дом. Прошел и говорить не пожелал. Такая-то его благодарность.
Но Толик тут покривил душой, перед собой покривил. Втайне он знал, что зависит от Чемоданчика, от тех "игрушек", которые тот привозил. Смягчаясь, он добавил:
– Только сидеть не хочется из-за такого… Все мои концы у него… Он и донести может!
– Он и меня грозился посадить! – подхватила Зина. И тут, будто опомнившись, приникла к Толику, отдаваясь полностью в его руки, как бывает, когда бабы теряют себя, когда не помнят ничего, кроме своей мучительной, в единый миг, жертвенной отдачи. – Ты меня любишь? Или… – спросила, будто упрекая, но вовсе не упрек тут что-то значил. Просто надо было ей себя в этот момент как-то оправдать. – Или… Тебе только это от меня нужно?
"Это" – бумага, которую она продолжала прижимать к груди.
– Не доверяешь? – с вызовом спросил Толик, считая, и правильно считая, что дело сделано и бумага сейчас будет у него. – Не давай! А я и сам не возьму!
Зина почувствовала его уверенность в себе и непривычную для нее жестокость, которая тем не менее ей нравилась. Вот же, не умасливал и не сменил тона, поняв, что выиграл свое. А был тем же Толиком, каким, как ей казалось, она его знала.
– Я не тебе. Я себе не доверяю, – попыталась она оправдаться. Да, в конце же концов, должна она выговориться и все выложить, что у нее наболело. А кому сказать, если не Толику, единственному, который ее мог сейчас понять. А если уж он не поймет, то к чему тогда ее жертвы!
Зина пристально вглядывалась в него, желая в этот особый для нее момент последним чутьем разобрать, пока документ еще был у нее в руках, то ли она делает и тот ли он человек, которому вверяет, по сути дела, свою судьбу?! И оттягивала, до последней минуты оттягивала самый момент отдачи, а вдруг сердце да шепнет, да подскажет, или знак какой будет, и сразу откроется ей в ее внутренней смуте истина… Так, мол, а не иначе!
А пока говорила, спешила выговориться, занять наступившую внутри пустоту… О том, как вдребезги упился Чемоданчик, руки по сторонам, в сапогах прям и брякнулся… Как скотина… Побежала она, а юриста, ясное дело, в конторе нет, он дома еще подтяжки набрасывал… Даже не хотел ей бумагу отдавать, все приглядывался, не сошла ли баба с ума, что так рано прибежала, а до того ходила, мучила месяц, осторожненькой была, раздумчиво неторопливой… Еще бы быть ей неторопливой, когда все полетело с утра кувырком, да разве это юристу объяснишь? В голове путалось, когда возвращалась, и тут увидела издали, как яблочки ее золотые летят из корзинки… Сердце-то и закатилось… Совсем зашлось, уж чего она кричала, не помнит… А все-то из-за этой бумажки…
– Ты меня хоть любишь? – спросила, жадно ловя каждое его движение, все стараясь понять, чего от него ждать. Чего? – Ну поцелуй меня… Мне так плохо! Толик! Сильней! – сказала с отчаянием. – Ну сильней же! Господи!
Вырвавшись из его некрепких объятий, сама крепко, до судорог, вцепилась в него, чуть не придушив, поцеловала. Потом оторвалась и отдала бумагу. Порывисто протянула, прямо-таки сунула ему в руки, будто боялась, что в следующее мгновение раздумает и все тогда станет мучительней, невыносимей.
– Держи! – шепнула, или голос ее сразу сел, даже охрип. – Вся моя жизнь! Моя и Катьки!
Толик торопливо, но тщательно прочитал документ, правильно ли оформлен и какова печать на нем, и быстро, неуловимым движением спрятал в карман. На всякий случай оглянулся, не видел ли кто-нибудь. И это последнее, оглядка, а не то, как ловко он растворил в себе Зинину ценность, вдруг привело ее в ярость.
– Чего ты все оглядываешься? – вспылив, закричала она. – Чего ты боишься? Целуешь – боишься… Разговариваешь – опять боишься! Я ведь баба! Баба, понимаешь! Меня ославить ничего не стоит! Но я-то не боюсь!
– Да нет… – сказал Толик, стараясь Зимины порывы как-то смягчить. Он догадывался, какие сомнения продолжают бушевать в ее груди. – Я просто посмотрел, где Костя… Он же спирт мне должен вынести с завода… Как бы не забыл…
– Успеется, – сказала Зина и снова приникла к нему. – Ты со мной, Толик, поговори… У меня на душе кошки скребут… Уж так плохо… Так плохо…
– Потом, Зинок, – пообещал Толик. – Костик ждет. – Все он понимал, и про Зинины мучения тоже понимал, но не мог уже оставаться, бумага была при нем, и надо было теперь, пока Зина не раздумала, удобно уйти.
– Да шут мне с ним! С твоим Костиком! – закричала она. – Подождет! Или у тебя все по часам расписано… Получил с меня, торопишься получить с другого?
– Тише… Зинок, тише… – снова попытался урезонить Толик, но Зину прорвало, будто сейчас почувствовала свои права вести себя как она захочет.
– Не буду тише! – вскрикнула она и даже попыталась еще повысить голос. – Не хочу тише… Тебе понятно? Я дом отдаю! Пусть все знают!
И опять Толик полез на рожон, хотя добивать раненую женщину было совсем не с руки. Но слишком был он самоуверен, оттого-то и просчитался.
– Ты что же, – спросил впрямую, ощетинившись. – Ты что же, считаешь, что вместе с домом меня купила, что ли? Тогда я твою фитюльку могу и вернуть!
Конечно, пригрозил, взял, как выражаются, Зиночку "на понт", на испуг. Но не вышло. Не рассчитал он Зининых самотерзаний и поплатился за свои слова. Она тут же уцепилась за них, за это некстати и впопыхах произнесенное слово "фитюлька".
– Ах, фитюлька! – спросила взъярясь. – Фитюлька, значит? Верни!
– Ну, Зина… – попытался смягчить Толик, умиротворить голосом, но Зину понесло.
– А я сказала верни! Фитюльку! Слышь?
И кулачки сжала, глядя на него с ненавистью, распалилась, не унять. Все бабы таковы: уж попадет шлея под хвост, так и от недавней любви ничего не останется… И пуще к слову они цепучи, как там говорится: у мужика слух в глазах, у бабы зрение в ушах! Лучше бы помалкивать. Молчание-то всегда на любовь похоже. Что и не доскажешь, сами довоображают. Все равно никогда не поймешь, чего они, пока ты свое внушаешь, на самом деле себе представляют… Никогда! И уж чувствуя, что потерял, не вернешь, отдавать надо, хотя невозможно было отдавать, Толик медленно полез в карман, произнося с угрозой:
– Вот уж, Зиночка, чего не ожидал… – Все копался в кармане, все медлил. – Вот уж не ожидал… Ладно. Как у нас говорится: "Любовь любовью, а денежки врозь!" – И неуверенно протянул драгоценность. Теперь еще ярче понимая, какой же он лопух, что так, зазря, из-за пустой лишней минуты да глупого гонора потерял навсегда… – Жил, – произнес, – и еще проживу… Без всяких… Прощевай, подружка!
Отдал и пошел, ругая себя последними словами, но Зину тоже ругая за ее неуравновешенность, бешенство чувств, которые не смог унять. Впрочем, в этом крутом повороте совсем крошечный выигрыш был все-таки за ним. Он ее оставлял, а значит, последним наносил удар. Синячок, проиграв целое сражение!
Но чувствительной Зине и того достаточно было, чтобы вдруг опомниться.
– Толик, – позвала она со страхом, даже наперед его забежала, чтобы остановить. – Толик, подожди!
Как ни хотел казаться непреклонным, но остановился. Все-таки это был единственный шанс что-то вернуть.
– Я и правда испугалась, – созналась, заглядывая ему о лицо. – Страшно стало, что тебе я не нужна! Что дом мой тебе нужен… Но ведь я написала! Я отдам! Толик! Потом отдам! Мне только надо привыкнуть к этому… Чтобы не сразу… Ну!
– Подавись ты, Зинаида, своим домом! – произнес он негромко, но отчетливо, прямо ей в лицо. Словно выругался на прощание.
– О, господи, ну постой же… Я что-то скажу…
– Все сказано, – отрезал Толик, чувствуя, что она поддается и теперь ей нельзя давать опомниться. С ней только так, только силой, вот что он запамятовал. – Я не хотел тебя пугать! Но у меня билет на поезд… Не говорил я, жалел тебя… И зря жалел… А жалел, Зинаида, потому, что сам не верил, что уеду… Подумалось, честно, черт с ним, с билетом, останусь… Начну новую жизнь… А ты… – Тут он рванулся из ее слабых сейчас рук и пошел. Чувствовал, что взял инициативу в свои руки, потому что видел порыв Зины, видел ее испуганные глаза.
– Так дурой и останешься в своем доме! – закричал, отойдя на расстояние. – И дом твой заберут! И поделом!
Толик ушел, а Зина прижалась к стене, странное место нашли они для выяснения, сейчас она только увидела. А вдруг за стеной кто-то стоял и слушал?… Глупо, конечно, слушать: какое кому дело, подумалось ей, и она расплакалась. Она поняла, что теперь-то она одинока. Бумага ее при ней, да что же проку, если все остальное потеряно и нет возврата…
Не услышала, как мимо проходил и встал за ее спиной инвалид, тот самый, что с утречка бродил по их глухой улице. Везде-то он, где надо и где не надо. И все со своими разговорами. И тут подлез, попытался утешать.
– Плохо тебе? – спросил он. – Слышь? – и помолчал. – Слышь? Женщина? Помочь не надо? А?
Зина не ответила. Вытерла рукой слезы и пошла к своему дому. Знала, пока дойдет, лицо высохнет. А инвалид остался стоять. Он размышлял про себя про такие странности, как бабьи слезы… Увиденные тут… На фронте тоже были слезы, так там война колесом проехала… Танком прошла… Матери детишек теряли, а детишки матерей… И солдаты плакали. Вот что страшно… В прифронтовом, наскоро под деревьями устроенном госпитале, когда ногу ему резали тупой пилой да без наркозу, как чурбак какой, тоже кричал… Одно знал, что надо вытерпеть, потому что жизнь ему спасали… Гангрена грозилась подняться выше, и тогда бы кранты! А тут! Рай тыловой, если здраво посудить… "Теплышко, все победы ждут, которая будто в затылок дышит… И вдруг слезы… Несерьезно как-то! Нельзя уже плакать: отплакались…"
Последние слова инвалид произнес вслух, того не заметив. И заковылял дальше. Доктор, который его выписывал, велел побольше двигаться. А он и сам рад был движению, потому что понимал, это и есть жизнь.
17
Нет, совсем не так было, что Ольга выкрикнула ей свой вопрос. Сперва попросила слова, но судья Князева ей не дала. Она обратилась к прокурору и защите, не хотят ли те что-то сказать. Лишь потом кивнула Ольге: "Что у вас?"
– Я хочу спросить свидетельницу, – начала та, но при первых произнесенных словах вела себя неспокойно, слава богу, этого не заметили сразу. – Я хочу узнать: вы упоминаемому здесь Васильеву обещали дом? Почему?
– Ну как почему, – ответила Зина, оборачиваясь к ней. – Я ведь уже сказала… Я хотела… Мечтала… Я думала, что у нас будет с ним семья…
– Но он же моложе, намного моложе, – громко произнесла Ольга, вовсе не понимая, что выдает себя с головой и перед судом, и перед залом, и перед этой падшей женщиной. Даже Князева вздрогнула, столько чувства неприязни и даже ненависти было в ее голосе. – Он же подросток, а вы – пожилая женщина! Вы же старуха по сравнению с ним, неужели вы этого не видели? – Каждое слово ее будто выстрелы било прямой наводкой по стоящему на открытой местности противнику. Беззащитному причем. – Вы что же, купить его хотели этим домом? Своей дарственной бумажкой? Да?
– Я не хотела… – Зина попыталась в растерянности что-то объяснить и заплакала.
– Нет, хотели! – крикнула Ольга, окончательно потеряв над собой контроль. И тут поднялись одновременно Зелинский и Князева. Первый бросился к Ольге, чтобы попытаться ее успокоить, а может, выговорить, что нельзя на суде распускать свои чувства, да еще перед всем поселком… А Князева чуть торопливо, но вполне владея собой, очень четко объявила, что выездная сессия суда объявляет часовой перерыв на обед.
Зал ожил, зашевелился, будто раздумывая, некоторые двинулись к выходу, но большинство осталось сидеть, караулить свои места.
В перерыв Букаты не захотел возвращаться в свою, ненавистную ему, палату, где вылёживал с того самого дня, как все это произошло. И хоть больничка находилась в парке, и в окошки двухэтажного небольшого флигелька стучались разбухшие от почек деревья, и небо голубое было видать, не лежалось. Не могло лежаться, пока шло следствие и готовились к суду. Силыч и Швейк приносили последние новости из цеха, не очень утешительные, месяц начинался трудно, без слесаря-центровщика, которого пока заменял сам Швейк. Он шутил, что приходится завязываться узлом, чтобы влезть на место Костика… И он, мол, производит сейчас усушку и утруску своего организма. Букаты старался о Ведерникове не говорить, его тревожили воспоминания обо всем, что в тот дальний день апреля произошло.
Чуть расшевелив больного, передав от всех приветы, ребята уходили: Силыч торопился подоить свою Мурку и накормить детишек, а Швейк говорил, что он опаздывает на свидание к Тае… "К Тане?" – поправлял сведущий Силыч, который в силу своей аккуратности и порядка терпеть не мог, когда путали или делали что-то не так. "Ну, к ней", – соглашался Швейк и путано объяснял, что она будто любит, когда ее по-разному называют, капризная, мочи нет…
Букаты даже не улыбался на такие шутки. Выпроводив гостей, он садился у окна и раздумывал о своем цехе, без которого все в жизни становилось пустым, о племяшке Кате, о Зине. Он проворачивал в который раз события, все пытаясь понять в них меру своей вины и не вины. Выходило: вины-то больше!
Теперь, хоть никто больше не требовал его присутствия на суде, он зашел в маленькую комнатку за сценой, в которой обычно переодевались приезжие артисты и участники самодеятельности; Ольги, как он и ожидал, не было, ее, наверное, увели, чтобы успокоить. Прокурор Зелинский курил, стоя у форточки, заседатели и защитник, сбившись в кучку, о чем-то негромко разговаривали, а Князева сидела отдельно, развернув сверток с едой и положив его на колени. Завидев Букаты, она, будто оправдываясь, произнесла, что позавтракать, как всегда, времени не хватило, и хоть есть совсем не хочется, но она решила пожевать, так как неизвестно, сколько продлится суд, хоть, право, поскорей бы, потому что в принципе и так все и всем ясно…
– Хотите? – спросила она Букаты, указывая на бутерброд, но он покачал головой.
Но подсел и спросил, чуть хмурясь, что же ей тут ясного? Хотелось бы ему знать! Ему так лично ничего не ясно. И он считает, да может, и не он один, что не все просто и очевидно, как на первый взгляд кажется… "Не наломать бы дров! Нина Григорьевна!"
– Ох, Илья Иваныч! – произнесла, поморщившись, Князева. – Только не учите меня! Я такая вся ученая! – и добавила зачем-то: – И кручёная. – Может, чтобы свести начинавшийся спор к шутке. Но Букаты не намерен был шутить. Да он, кажется, и не умел этого.
– Зачем учить, можно и напомнить, – сказал он. – Наказание ваше тогда лишь будет иметь результат, когда все поймут, что оно справедливо… Так ведь?
– Да кроме вас, Илья Иваныч, – с досадой ответила Князева, – все давно уже поняли… Это вы у нас гуманист… Оттого-то у вас в цехе подобные истории и происходят!
Не хотела она ввязываться, но не сдержалась, хоть знала: нельзя добивать и без того травмированного человека.
Но тут и Зелинский оторвался от окна и коротко бросил:
– Вы правы, Нина Григорьевна… Только не переходите на личности! – И тут же вышел.
Князева проводила его глазами. Про себя она подумала: "Осторожный человек… Не хочет да и боится раньше времени проявить себя. А ведь и без того видно, куда он гнет, и в целом ей близок его предполагаемый взгляд на все это дело".
Но Букаты был неукротим. Усы топорщились, под глазами темные мешки, и видно, что по временам он непроизвольно хватается за грудь, она обратила внимание еще там, на сцене. Сбычившись, наклонив голову, он негромко говорил, и каждое слово было у него будто взвешено.
– Смотрю я на вас… Нина Григорьевна, и вспоминаю… А знаете, что вспоминаю? Что вы раньше мягче были… Отчего же такая ожесточенность?
– Ожесточенность? – спросила с неприязнью она. – А вдруг это принципиальность?
Но Букаты гнул свое, будто ее выплеск и не слышал.
– …Ну, Ольга… Ту по молодости понять можно. У них в семнадцать, восемнадцать лет либо все красные, либо – белые. Средних не бывает. Если только чувства не задеты. Но они и при задетых чувствах в своих крайностях еще яростнее делаются, а значит, еще субъективнее. Но у вас-то почему? И возраст не тот, чтобы…
– Ну, Илья Иваныч! Это чересчур! – раздраженно отреагировала Князева. – Напоминать мне о возрасте! – Она даже попыталась встать, собрав в газету остатки еды, но Букаты движением руки посадил ее на место. Не столько даже движением, сколько словами, тут же произнесенными, что он может кое-что ей напомнить.
Тут они оба посмотрели в сторону присутствующих, но те вели беседу о своем, обсуждая какие-то огородные весенние дела, доставание семян, и ничего из их разговора не слышали.
– Вот хотя бы случай, – негромко, приблизив лицо, произнес Букаты, и от него пахнуло больницей, – очень давний, когда Ниночка Князева, так вас звали в ту пору, задержалась, не вышла на работу… Было? Или не было?
– Ну вспомнили! Такая старина! – отмахнулась почти добродушно Князева.