Падение Парижа - Эренбург Илья Григорьевич 2 стр.


– Простите, я плохо говорю по-французски. Я долго колебался, прежде чем подойти, хотя я вас встречаю почти каждый день: я живу в одном доме с вами, на третьем этаже, у госпожи Коад. Я видел в "Салоне" ваши работы; огромное впечатление; в особенности пригородные пейзажи – серые тона…

Андре сухо спросил:

– Вы критик?

– Нет, ихтиолог. Разрешите представиться: Эрих Нибург из Любека.

Андре удивленно посмотрел: светлые наивные глаза, коротко подстриженные усы, крахмальный воротничок.

– Не понимаю…

– Я немец.

– Я не про то. Вот это – на "лог"… Вы сказали, что ваша специальность?..

– Рыбы.

Это показалось Андре смешным, и он громко засмеялся.

– Ах, рыбы! Давайте установим: вам нравятся пейзажи Фонтене-о-Роз, особенно серые тона, а вы в Любеке занимаетесь рыбами. Знаете, получается галиматья. Впрочем, присаживайтесь! Кальвадос пьете? Вот это хорошо! А госпожа Коад, кажется, стерва. Что же, вам пришлось эмигрировать?

– Нет. Я был в командировке, четыре месяца. Работал в Институте рыбоведения. Завтра возвращаюсь в Любек. Вам это не нравится?

– Мне? Мне все равно. Я лично в рыбах ничего не понимаю. Бывают красивые, это правда, и вкусные. А остальное – это ваше дело. Если вам Любек нравится, живите в Любеке. Нравится Париж, можно прожить и в Париже…

Немец охмелел после одной рюмки; его светлые глаза остановились. Он вынул сигарету, но не закурил. После долгого молчания он сказал:

– Дело не в том, что человеку нравится. Я Париж полюбил. Может быть, я его даже понял. Дело в другом – где человек родился, хотя это вне сознания и вне выбора. Я, например, родился в Германии; поэтому я люблю немецкий язык, немецкие деревья, даже немецкие сосиски. Вы родились во Франции, и вы…

– Вы думаете, что я люблю Францию? Вряд ли. У нас никто об этом не думает. Понятно, учат в школе, говорят на официальных церемониях: "наша прекрасная Франция" или "отечество в опасности", но мы зеваем. Или смеемся. Один вам скажет, что в Москве лучше, другой – что в вашем Любеке замечательно, а о Париже не говорят, в нем живут, и точка.

– Неужели вы не любите вашей страны?

– Я об этом никогда не думал. В ту войну людей, кажется, отчаянно обманывали; у нас говорят: "череп трухой набивали". Не знаю… Может быть, и не обманывали. Дедушка когда-то рассказывал о семидесятом годе. Они кричали: "Да здравствует Франция!"; но ведь это под штыками – тогда в Нормандии стояли пруссаки… Я сегодня был в одной компании, славные ребята; только любят пофилософствовать, это они меня так настроили: весь вечер говорили о войне. Чудаки, уверяют, что скоро будет война.

– Обязательно. Я еще прошлой весной ждал… Хорошо, что год подарили. Мы с вами родились в неудачное время: война, потом снова война, а между двумя войнами – куцая жизнь. Я вот радуюсь, что повидал Париж, пока…

– Пока…

– Пока Париж на месте.

Андре встал.

– Вы тоже чудак. А к кальвадосу вы не привыкли, вот и придумываете разные ужасы… Желаю вам успеха с вашими рыбами.

Ушел Андре потому, что вдруг вспомнил Жаннет, ее голос, доходящий как будто издалека, придающий каждодневным словам глубокое значение. Он взбежал по темной винтовой лестнице и кинулся к приемнику. Гнусавый тенорок пел: "Микстура Бальдофлорин исцеляет мигрени и сплин…"

Андре сел на табурет и закрыл лицо рукой. Он долго сидел так; вдруг вздрогнул; раздался знакомый голос. Он искал глаза Жаннет, но перед ним светилась шкала: "Лейпциг", "Рим", "Пост паризьен". Он услышал: "Чем больше я пытаюсь все чувства глубоко сокрыть, тем больше сердце раскрываю…" Потом Жаннет два раза повторила: "ребячество"; и вслед какой-то бас стал требовать, чтобы все перед обедом пили вермут "мартини". Это было настолько неожиданно, что Андре рассмеялся. Он ходил по мастерской и повторял: "Хорошо! Буду пить "мартини". Раскрою сердце. Ребячество"… А приемник грозил: "Германская авиация… Кризис Лиги наций… Противовоздушная оборона…"

Андре подошел к раскрытому окну. Мартовская ночь была бурной на Ла-Манше; кренились суденышки, и рыбаки в страхе сжимали ладанки. Морской ветер доходил до Парижа; казалось, он треплет дома. Ветер оставлял соль на губах. Андре вырос недалеко от моря; там сейчас томятся яблони, сок медленно подымается по стволу, а ветер сводит деревья с ума. Какой нелепый вечер! "Новый гуманизм", жуки, восстание, война… Неужели все это правда? Немец сказал: "Пока Париж существует…" А Жаннет? Она может попасть под машину, простудиться. Хрупкий мир, до чего хрупкий! Они спорят об идеях – звездочеты, камни! Любить можно только яблоню – там, в Нормандии, где бури. Яблоню и Жаннет…

3

Люсьен привез Пьера в неуютную холодную комнату, богато обставленную; чувствовалось, что жильцы здесь часто меняются и никого не трогают ни шкаф-рококо, ни гравюры с жокеями и борзыми. Люсьен жил у родителей; эту комнату он снял для Жаннет, но говорил: "Моя квартира". На широкой софе лежали том Энгельса и большая кукла, сделанная из пестрых лоскутов.

Люсьен достал несколько бутылок, приготовил коктейль. Пьер заговорил о театре: он увлекался Шекспиром. Люсьен его перебил:

– Все это придется отложить лет на сто. Жаннет вчера декламировала: "Вы можете не взять меня в подруги, но быть рабой вы мне не запретите…" А Миранде лучше замолчать: слово принадлежит товарищу Калибану.

Он погасил недокуренную сигарету и вдруг другим, более простым голосом сказал:

– Придется порвать с отцом. А это нелегко… Но сегодняшний доклад… Потом через несколько дней выйдет моя новая книга… Надо выбирать! Я не понимаю таких людей, как Андре: при крупной игре не пасуют.

– Андре будет с нами. Ты его не знаешь, хороший человек, только тяжел на подъем. Тебе это может показаться смешным, но я иногда думаю, что все будут с нами, решительно все. Я теперь работаю на заводе "Сэн", и мне пришлось столкнуться с Дессером. Исключительно интересный человек! Если рассуждать прямолинейно, это наш враг. Один из самых крупных капиталистов. До шестого февраля он поддерживал "Боевые кресты". Но я по себе знаю, как легко ошибиться… Такой Дессер многое понял. Он слишком умен, чтобы защищать гиблое дело. Еще год, и он окажется с нами, увидишь! Виар прекрасно сказал: "Мы, социалисты, добьемся сотрудничества всех французов".

Люсьен потеребил куклу, зевнул:

– Разумеется. Для этого надо сначала расстрелять Дессера, а потом повесить Виара.

Пьер вскипел. Он бегал по длинной комнате:

– Так вы оттолкнете всех! Люди разные, они по-разному к нам приходят. Надо это понять!.. У нас на заводе есть механик Мишо. Замечательный человек! Но фанатик. Для него Дессер – капиталист, и все тут. Коммунисты…

– Я предпочитаю коммунистов Виару. Это храбрые люди. Только и они отравлены политической кухней. Что такое Народный фронт? Старушку Марианну потащит тройка. Коренник – гражданин Виар, пристяжная слева – твой механик. Справа? Пожалуй, впрягут моего отца. Торжество терпимости… (Он вдруг засмеялся.) Я вспомнил нашего учителя истории, как он торжественно сказал: "Великую революцию погубила нетерпимость". А толстяк Фредо поднял руку: "Меня губит терпимость, то есть дома терпимости". Его хотели выгнать – помнишь?

Они стали припоминать давние проказы. Люсьен подливал коктейль. Пьер размяк. Неожиданно для себя он начал рассказывать о своей любви:

– Я должен тебя познакомить с ней. Ты говоришь "восстание"… Вот такая пойдет на баррикады… У нее отец – рабочий, он знал хорошо Жореса, сидел в тюрьме. Она – учительница в Бельвилле. Если бы ты видел, как ее там любят – и ребятишки и взрослые! Она все переменила…

Люсьен улыбнулся:

– Очередной припадок или решил жениться?

– Брось шутить. Это очень серьезно. Для меня это вопрос жизни. Но между нами ничего нет. Аньес даже не подозревает…

– Еще Жюль Лафорг сказал: "Женщина – существо таинственное, но полезное".

Пьер возмутился:

– Значит, для тебя?..

Он не договорил: вошла Жаннет. Она сняла шляпу, перчатки; повертелась у зеркала; закурила; все это молча; потом сказала:

– Почему ты не позвал Андре?

Люсьен рассердился, но промолчал. А Жаннет, отодвинув стакан, обратилась к Пьеру:

– Как он вас развлекал? Рассказывал о благородстве своего отца? Или подготовлял за коктейлем восстание?

Люсьен удивленно посмотрел на Жаннет:

– Что с тобой? Откуда столько иронии?

– Иронии? Никакой. Просто мне скучно.

Пьер заерзал:

– Я пойду, мне ведь приходится вставать в шесть…

4

Мишо восхищенно сказал Пьеру:

– Вот это станок!

Потом они заговорили о политике. Пьер, как всегда, превозносил Виара. Мишо слушал молча. Это был коренастый человек лет тридцати; кепка; серые насмешливые глаза; на нижней губе погасший окурок; рубашка с короткими рукавами, видна татуировка: якорь и сердце – Мишо служил во флоте. Он хорошо работал, но язык у него был острый; на заводе его уважали, да и побаивались.

Пьер говорил с механиком как со старшим; он волновался – одобрит ли Мишо последнее выступление Виара? Мишо отмалчивался.

– Вы, может быть, не согласны с лозунгами?

– Почему? Это – лозунги Народного фронта. А на слова Виар мастер.

– Значит, не доверяете?

– Теперь – Народный фронт. Это – часть официальная. А если по душам… Часы или кошелек я ему доверю. Но не наше дело!..

– Я вас не понимаю, Мишо. Этот станок не ваш, не наш, а "Сэна", Дессера. Изготовляем мы моторы для бомбардировщиков, то есть для войны. Но для станка вы найдете ласковое слово. А о человеке, который всю свою жизнь посвятил нашему общему делу, вы говорите, как о враге.

– Станок – это не только денежки Дессера, это вещь, и хорошая. Сейчас не наш, завтра, может быть, будет нашим. За ним стоит присматривать. С бомбардировщиками тоже дело темное: против кого будут воевать, кто, как? А с Виаром все ясно. Сейчас мы вместе: это выгодно и ему, и нам. Потом или мы его пошлем к черту, или он нас. Не знаю, кто первый… Одно бесспорно: если мы его вовремя не приставим к стенке, он нас всех перестреляет. И еще как! Ну, я разболтался, а надо пресс проверить.

Пьер думал об этом разговоре, когда шел после работы к Аньес. Был час сумерек; все тогда кажется невесомым, призрачным; старые дома, днем, как сыпью, покрытые пятнами, становятся голубыми холмами; лица, измученные, обезображенные годами и горем, грубо расцвеченные косметикой, выглядят прекрасными: зримого мира касается очарование искусства.

Слова Мишо казались Пьеру нестерпимо сухими. Может быть, Мишо и прав, но тогда все неинтересно – и борьба, и победа. Тотчас Пьер спохватился: нет, Мишо не прав! Достаточно вспомнить жизнь Виара, как он отказался от розетки "Почетного легиона", как его травили шовинисты. Этот человек не пойдет на компромисс!

Пьер не понимал Мишо, его мысли, извилистой и, однако, прямой, похожей на горный ручей, сверлящий камни. Мишо был парижанином, насмешливым и строгим. А Пьер родился на юге, среди виноградников Русильона. Его отец был метранпажем в Перпиньяне. Там много резкого света, земля рыжая, а море настолько синее, что оно кажется расплавленной эмалью. Пьер любил громкий смех, порывистые движения, бурные слезы, стихи Гюго, предания о якобинцах, на эшафоте произносивших пылкие монологи, всю зримую, выразительную красоту жизни.

Глядя на каштаны бульвара, едва проступавшие сквозь синий туман, взволнованный началом весны, он говорил себе: мы победим, потому что людям хочется счастья, тепла рук, дружбы, доверия! Он вспомнил свои полудетские стихи: "Ветер и борьба – черный хлеб жизни…" Его мысли невольно обратились к Аньес: как она его встретит?

Пьер, живший вслух, склонный на словах преувеличивать все свои переживания, терялся перед сосредоточенным молчанием этой девушки. Он говорил себе: я не могу без нее жить! Он даже Люсьену рассказал о своей любви. Но ни разу он не посмел высказать свои чувства Аньес. Он часто приходил к ней, рассказывал о собраниях, о книгах, о моторах, расспрашивал про школу, про ребят. Вдруг они замолкали; слышно было, как дождь бьется о чердачное оконце.

Однажды он осмелился спросить: "Вы испытали это?" – перед тем он ей рассказывал о романе Гамсуна.

Втайне он надеялся, что она ответит: "Да. Теперь". Отвернувшись, Аньес угрюмо сказала: "У меня был любовник". С того дня к томлению прибавилась и ревность; Пьер толковал грусть Аньес, ее отчужденность, как тоску по неизвестному сопернику.

Зажглись фонари. Пьер подымался по улице Бельвилля. В окнах колбасных каменели свиные головы, убранные бумажными розами и залитые фиолетовым светом. У входа в кино нарисованная красавица, сжимая руку матроса, плакала чересчур крупными слезами. В десятках кафе нежно звенело стекло, а шары метались по зелени бильярда. Вечером эта улица блистала трогательной мишурой. От нее шли узкие темные переулки, похожие на каналы; там стояли запахи маргарина, лука, мочи; арабы играли в орлянку; переругивались старухи; дети и коты кричали. Это был один из самых бедных кварталов города, нищета здесь была лишена романтики; она сводилась к заплатам на заплатах, к пустой похлебке, к кропотливому подсчету дырявых су.

В одном из окаянных переулков недавно построили новый дом: для лавочников, служащих, чиновников. Крохотные квартиры были оклеены яркими обоями и заставлены причудливыми креслами: убогая роскошь. Верхний, седьмой этаж, как в дорогих домах, отвели под комнаты для прислуги; но лавочницы и жены делопроизводителей стряпали сами, и комнаты на чердаке сдавались одиноким беднякам. Здесь проживали безработный бухгалтер, старая массажистка, неудачливый коммивояжер; здесь жила и Аньес Лежандр, покорившая сердце Пьера.

В ее комнате стояла узкая складная кровать; стол, на нем кипа школьных тетрадок; два соломенных стула; умывальник. Стены голые: ни гравюр, ни фотографий. На полке книги: учебники, словарь, "Госпожа Бовари", биография Луизы Мишель. В оконце было видно небо с туманной, как бы театральной луной.

Трудно было назвать Аньес красивой: чересчур большой выпуклый лоб, серые близорукие глаза, вздернутый нос, красные рабочие руки; но была в ней привлекательность скрытых чувств, стойкости, воли к труду, может быть и к жертве; когда она улыбалась, ее лицо сразу становилось милым, простеньким – девушка, которая любит утро в лесу и ягоды, которую легко обмануть, обидеть. Улыбалась Аньес редко: не от веселья, но от глубокого спокойствия, а в минуты большой радости плакала.

Никогда еще Пьер не видал Аньес такой хмурой. Он рассказал ей о выступлении Люсьена. Она угрюмо сказала:

– Гадость! Они играют на имени его отца…

Пьер пытался спорить; говорил об искренности Люсьена, о конфликте между двумя поколениями, о необходимости пропаганды; но Аньес упрямо отвечала:

– Политика – это низость. Игра. А люди гибнут…

Пьер подумал: наверно, она влюблена в эстета. Он должен наконец-то узнать, кто его соперник.

– Скажите, человек, о котором вы раз упомянули?.. Вы знаете, про кого я говорю… Он что – поэт?

– Нет. Москательщик. Зачем вы об этом заговорили? Да еще сегодня… Мне и без того худо.

– Вы думаете о нем?

Аньес не ответила. Она посмотрела на Пьера, и глаза ее, обычно беспомощные, как у всех близоруких, стали жесткими, почти неприязненными. Она сухо сказала:

– Я сегодня узнала, что меня выгоняют из школы. Как видите, все куда прозаичней.

– Вас выгоняют?..

Пьер негодовал: ему было тесно в этой маленькой комнате; он выкрикивал:

– Кто вас выгоняет?.. Да как они смеют?.. Этого не может быть!..

Аньес рассказала: циркуляр министра. Один из родителей, владелец москательной лавки, заявил, что его сына заставили в школе написать "возмутительное сочинение".

– Вот прочтите… Мальчику восемь лет.

Пьер читал вслух: "У нас было шесть щенят. Мама утопила пять. Она сказала, что не хватит молока. Рене сказал, что у него скоро будет сестрица. Рене говорит, что у них нет молока. Я думаю, что сестрицу Рене тоже утопят. Когда я был маленьким, у нас было много молока. Мама говорит, что, когда я буду большой, меня убьют на войне. Я люблю играть в мяч и кататься на карусели".

– Я сказала детям: "Напишите, как вы живете". Много замечательных ответов. Вы как-нибудь посмотрите… А в циркуляре сказано: "антипатриотический дух". Меня сегодня вызывали к инспектору: "Перемените характер воспитания, тогда мы будем ходатайствовать о смягчении санкции". Я отказалась.

– А меня вы упрекаете за "политику"!

– Это не политика, это правда. Политики я не люблю: там все, как из гуттаперчи, – можно сжать или растянуть; неизвестно, что плохо, что хорошо; говорят, говорят, а люди не меняются…

– Что же вы теперь будете делать?

– Я умею шить. Пойду в мастерскую.

Она тихо добавила:

– Хуже другое – я люблю эту работу. Я девочкой тогда была, но помню, как отец горевал… Он работал у Рено. Они бастовали, долго, – мама плакала, что нечем нас кормить. А отец не унывал. Продал часы, угощал нас колбасой, шутил, пел – тогда песенка была про бегемота, который стал сенатором. Все-таки они сдались. Отца не взяли: "зачинщик". Он всю зиму ходил без работы; какая-то работенка перепадала – то починит швейную машину, то еще что. Но он ходил в цех и просил: "Пустите, я даром поработаю…" Он и нам говорил: "Я по машине скучаю".

Они молчали. Внизу кто-то одним пальцем играл на пианино модный романс: "Все прекрасно, госпожа маркиза". Пьер стоял возле стола. Детская тетрадка; малыш нарисовал человеческую мечту: синее море и кораблик. Пьер вдруг взял руку девушки:

– Аньес!..

Он столько месяцев не мог решиться; он думал, что нужно говорить, убеждать, доказывать; а теперь он только назвал ее по имени – больше у него не было слов, и Аньес все поняла; ее рука ответила руке Пьера.

– Милая!.. Вы знаете, я так намучился! Не умел сказать…

– Я думала, что это только я, что вам все равно… Мне казалось, что я в вашей жизни случайно, что у вас другая, другие… Не понимала, почему вы приходите…

Давно уже замолкло пианино; уснули все семь этажей; уснули злосчастные переулки; люди, в кино посмеявшись и поплакав, разошлись по домам; пропыхтел последний автобус; только луна все еще висела над крышами, как забытый фонарь, да кричали коты. Пьер вдруг вспомнил: у нее был другой! Она сказала: "Москательщик". Но ведь и донес на нее владелец москательной… Совпадение? нет, тот самый! Захотел отомстить. Какой страшный человек! Наверно, сечет сынишку. Стриженые усы с проседью, брюки в полоску, благонамеренный, запросто приходит в участок. Она жила с таким!.. Пьер весь съежился, притих; это было как возврат головной боли.

– Пьер, о чем ты думаешь?

– О нем. Ты сказала – москательщик…

– Да, Дюваль, он донес инспектору.

– Я не про то… Про любовь.

– Какой глупый! Поверил? Я сказала первое, что пришло в голову. Думала о доносе, вот и ответила: "москательщик".

– Но кто он?

– Ты. А до тебя никого.

Он обнял ее и вдруг щекой почувствовал, что она плачет.

– Аньес, тебе грустно?

– Глупый! Мне хорошо.

Назад Дальше