Падение Парижа - Эренбург Илья Григорьевич 27 стр.


Младорадикалы не пожалели своих ладоней. А когда Тесса воскликнул: "Коммунисты нарушили пакт Народного фронта, они – вне нации", – ему устроили еще одну овацию. Делегатам надоели половинчатые меры, они шли за Тесса. И Тесса на торжественном обеде, который дали в его честь радикалы Верхней Марны, горделиво сказал:

– Климат в Европе изменился. Я всем сердцем с молодыми. Нельзя цепляться за устаревшие каноны. Радикалы всегда были живой партией. Бретейль надеется произвести переворот и насадить у нас импортированный режим. Нет, мы сами уничтожим язвы парламентаризма, мы создадим авторитарную республику, не порывая при этом ни с гением нации, ни с традициями нашей свободолюбивой партии.

Он переваривал прекрасный обед, когда ему сказали, что в центре города начался большой пожар. Тесса не любил катастроф. Ребенком, когда дети убегали, чтобы поглядеть на пожар или на наводнение, он сердился: зрелище стихии его оскорбляло. Но теперь он счел своим долгом отправиться на место несчастья, чтобы выразить симпатию пострадавшему городу.

Универсальный магазин сгорел, как коробок спичек. Дул мистраль, и огонь быстро перекинулся на другую сторону улицы, где находились лучшие гостиницы. Канебьер была оцеплена. Увидев Тесса, полицейские закозыряли. Тесса кашлял от дыма. Он увидел толстяка Эррио, который кричал: "Черт знает что! В городе нет пожарных лестниц! Я вызвал пожарных из Лиона. Но когда они приедут?.." Рассказывали, что в магазине погибло много продавщиц: не было ни одного запасного выхода. Ребята Лебро забыли о съезде: пробравшись в гостиницы, они набивали, чем могли, карманы. Возмущенная толпа гудела: "Лестниц нет!.. Нет насосов!.." Фашисты вели агитацию: "Режим сгнил… Разве могло бы такое случиться в Италии?.."

Тесса на минуту залюбовался: огонь вылетал из высокого дома в почерневшее небо. "Похоже на фейерверк, – подумал Тесса, – и не страшно…" Тотчас он спохватился, стал печальным: "Это – народное бедствие. Конечно, пожаром воспользуется Бретейль… И что за совпадение – как раз в дни съезда!.. Хорошо, что во главе муниципалитета не радикалы, а социалисты… Что скажет Виар, когда ему преподнесут – ни одной пожарной лестницы в миллионном городе?.. Лодыри!.. Обидно, что это на руку Эррио – у него в Лионе порядок… И потом – продавщицы… Жалко людей!.. Очень жалко!"

Гостиница, где остановился Тесса, наполовину сгорела. Министрам отвели комнаты в здании префектуры. Перенесли туда багаж. У многих делегатов пропали документы. Тесса с гордостью сжимал свой портфель: после истории с Люсьеном он стал осторожней. Он легко отделался: у него украли только дорожный несессер. Правда, несессер был хороший – все вещицы из черепахи.

В салоне префектуры горел камин. Тесса, взглянув на веселое пламя, припомнил Канебьер. Все-таки это красиво… Улыбаясь, он сказал Даладье:

– Убытки небольшие – несессер…

Даладье был расстроен, видел в пожаре "дурное предзнаменование". А Тесса развеселился: он снова переживал свой триумф на съезде. Что такое пожар? Мелкое событие. Через неделю о нем все позабудут. А политика Франции теперь предопределена на долгие годы. Начинается новая эра: еще один кризис, и во главе страны будет Поль Тесса…

Он сидел в глубоком кресле, закрыв глаза, когда принесли телеграмму. Домашний врач сообщал, что болезнь Амали неожиданно обострилась.

Тесса почувствовал во рту соленый вкус слез. Но все же он сохранял спокойствие. Он протянул голубой листок Даладье:

– Мне необходимо срочно вернуться в Париж. Но ведь завтрашнее заседание чисто деловое… А ты был прав: оказывается, пожар – не к добру. Нет, нет, я не падаю духом. Я спокоен.

20

В полутемной комнате горели две свечи. Пахло лилиями; душный приторный запах. Лицо у Амали было спокойное, даже благостное, как будто она переживала освобождение от телесных страданий, от тревог. Тесса сидел рядом с кроватью. Он никак не мог осознать случившегося. Он прожил с женой тридцать шесть лет; знал, что она всегда рядом, дышит, суетится, стонет. Мертвая, она еще продолжала жить. Когда Тесса сказал себе: "Ее нет", – это было словами, формулой. Амали была. Ее просветленное лицо в сумерках, среди цветов и взволнованных, то и дело нагибающихся огней, уводило Тесса в прошлое. Вспоминались почему-то студенческие проказы. Все проплывало среди светлого дыма. Он подумал: "Нехорошо!.." Он чувствовал, как грусть растекается, а хотел он ее посвятить только Амали. Давно он ей не приносил цветов… Когда-то приносил. Она любила анютины глазки и анемоны: Тесса стал напряженно восстанавливать картину их первой встречи.

Это было весной. Тесса прошлым летом получил диплом. Он жил в Латинском квартале, носил широкополую бежевую шляпу, галстук, завязанный бабочкой, увлекался речами Жореса, скульптурой Родена, верил в единственную любовь, но волочился за всеми мастерицами, кричал: "Пусть нашу кровь освежат пролетарии", – и, выпив два абсента, декламировал перед восхищенной белошвейкой стихи Реми де Гурмона:

Да будут груди богохульные благословенны

За скрытые грехи, за тайные измены!

Эти стихи он прочитал и Амали. Незадолго перед этим она приехала в Париж из монастыря: ее обучали урсулинки. Услыхав стихи, она смутилась и заплакала… Она повторяла: "Знаешь, Поль", – ничего больше не говорила и комкала крохотный кружевной платок. Он увез ее из театра. Играли в тот вечер "Эдипа". Трагик Муне-Сюлли восклицал, все потеряв: "Как жизнь страшна!.." Тогда были фиакры с крохотными оконцами, завешенными темно-синими шторами; а впереди сидел кучер в блестящем цилиндре. Они ехали по темной аллее Булонского леса. Тесса целовал Амали. На ней была шляпка с длинными лентами вроде капора. Она обнимала его и говорила: "Какое счастье!" И потом: "Грех!.." И еще крепче обнимала. Губы у нее были пухлые, как у Полет…

Тесса рассердился на себя: все это не то! Он знал, что скорбь его глубже этих несвязных воспоминаний. Он стал повторять: "Умерла, умерла". Может быть, слово передаст боль? Но слово было пустым, официальным. Сколько раз он равнодушно говорил его о других? А если позвать Амали, она не услышит. Разве это возможно?.. У нее чуткий сон… Нет, теперь надо говорить: "был"… Он не может ей рассказать, как все было в Марселе, про Фуже, про пожар. И ничего больше ей не расскажет. Вот ее вязанье: не довязала ему кашне. Спицы, шерсть… Он зачем-то стал считать петли и задремал: в дороге не спал, волновался.

Он не слышал, как в комнату вошла Дениз. О смерти матери она прочитала в газете. Прибежала. А увидев покойницу, растерялась: никогда она не видела мать такой. Было в этом лице столько мудрости, что Дениз смутно подумала: "Я ее не знала!.. А теперь поздно…" Дениз взглянула на отца. Он спал с клубком зеленой шерсти на коленях. И лилии – как в церкви… Все это было невыносимо, как дурной сон. Чужое… Только рука матери была знакомой, понятной. Впервые Дениз увидела свое детство издалека. Она прижала к худой, твердой руке свои горячие губы и почувствовала, что плачет. Слезы сделали все простым, не облегчили горя, но успокоили. И, поплакав, Дениз вышла на цыпочках из комнаты. Прошла по хорошо ей знакомому длинному коридору. На фотографиях Тесса в адвокатском балахоне продолжал паясничать. А на улице было горько и празднично; только что прошел дождь; по асфальту плыли огни; все блестело – черное, темно-фиолетовое, серебряное.

Амали перед смертью причастилась, но Тесса распорядился, чтобы похороны были гражданскими, – зачем раздражать левых, да еще сразу после марсельского съезда?.. Зазвенел кладбищенский колокол. Ворота раскрылись. Процессия двигалась медленно. Впереди шел Тесса, потом мужчины, потом женщины. Похороны супруги министра были событием, и собрался "весь Париж". На соседней улице стояли сотни машин – те же, что стоят возле Бурбонского дворца в дни крупных дебатов, а возле театра в вечера премьер. Депутаты различных групп захотели выразить Тесса свое соболезнование: старая лиса Марен и Виар, Маршандо и Бретейль. Пришли адвокаты, представители акционерных обществ, в правлениях которых Тесса состоял или дела которых он вел, прокуроры, дельцы – барон Ротшильд, Дессер, Меже, журналисты во главе с Жолио, Поль Моран, директора театров, дипломаты. Говорили, что присутствие советника германского посольства – "хороший симптом". Венки везли на отдельном грузовике. Жолио, размахивая палкой с огромным набалдашником, говорил журналистам: "Фуже? Он!.. Я Марсель знаю…" Тесса шел спокойно, но часто вынимал платок и печально сморкался.

Амали хоронили на Пер-Лашез. Это было самое дорогое кладбище, но Тесса не поскупился. Он выбрал прекрасный участок. Он купил место и для себя. Это было будничной житейской подробностью – так делают все. Разговор шел об участках, о метрах, о деньгах, и Тесса не связывал его с мыслями о смерти. Он подписал контракт. "В вечное пользование…" Нужно иметь место среди порядочных могил. Направо от Амали покоился адмирал, налево – супруга сенатора.

Много раз Тесса бывал на кладбищах: хоронить министров и депутатов входило в его обязанности. Но сейчас он поглядел на кладбище хозяйским глазом и удивился. Город!.. Улицы, у каждой свое имя; номера домов. Нет, не домов – могил… И чисто. Садовник срезает сухие ветки. Конечно, тесно. Но, умирая, люди как-то съеживаются… Зато хороший квартал… И то, что кладбище – город, что оно входит в жизнь, успокоило Тесса.

Он стоял один над раскрытой могилой. Он увидел вдали рыжую голову Люсьена и отвернулся. До чего Люсьен похож на дядю Робера!.. Робер был бандитом… А Люсьен исчез за памятником. Он пришел сюда, ни о чем не думая, как лунатик: проститься с матерью (домой пойти не решился). Увидев гроб, украшенный серебряными листьями, маскарадные шляпы могильщиков, постную физиономию Бретейля, васильковый галстук Жолио, Люсьен понял, что матери здесь нет, и убежал, озираясь, как неудачливый вор.

Все, выстроясь, чинно проходили мимо могильщика, державшего на подносе землю, и бросали вниз горсточку. Потом жали руку Тесса.

Сколько раз Тесса брал щепотку земли, жал руки вдовам и вдовцам! Но теперь все это показалось ему непонятным. Дул холодный, резкий ветер, от него было больно глазам. Тесса жмурился. Вдруг он подумал: "Может быть, это меня хоронят?.. Два места…" Он зашатался. Чья-то заботливая рука его поддержала. Он поглядел – борода Дормуа… "А говорили, что Дормуа меня ненавидит."."

Теперь Тесса вглядывался в лица, проверял, какие депутаты пришли. Это напоминало голосование в палате, и с радостью Тесса почувствовал: "Жив! Просто усталость…"

Вечером он поехал к Полет. Он долго колебался – не оскорбит ли он этим память Амали? Но все же поехал: он нуждался в сочувствии, в ласке. Слишком пусто было дома. И всякая безделка напоминала об Амали.

Полет была полной, красивой женщиной. Обладая небольшим, но приятным голосом, она исполняла в варьете песенки, то сентиментальные – про жену моряка, про гибель солдата в пустыне, то непристойные. В жизни она не любила сальностей, была благодушной, созданной для уюта; обожала детей, огород, рукоделия; на сцену она попала случайно – глупая связь в ранней молодости. С Тесса сошлась три года тому назад. Эта связь ей льстила: к ней, маленькой актрисе, приезжал блистательный адвокат, депутат парламента, теперь министр. Дочь провинциального лавочника, она писала с ошибками и посвящала досуги детективным романам. Тесса она уважала: он все знает, вставляет в разговор стихи и латинские поговорки, говорит об Америке, как о соседнем квартале. Она и жалела Тесса – у нее было доброе сердце: много работает, больная жена, неудачные дети. Старалась его порадовать: причесывалась, как он любил, вязала ему галстуки, готовила домашние паштеты. Тесса ее баловал, и Полет была убеждена, что она ему верна, хотя у нее был второй любовник, жокей Альбер, о существовании которого Тесса не подозревал. Для Полет это не было изменой. Раз в неделю она встречалась с молодым жокеем, который знал только имена жеребцов; он находил даже полицейские романы "утомительными". Полет с ним не разговаривала, не вязала ему галстуков, не угощала паштетами. Она только его целовала, жадно, молча – так едят очень голодные люди. И, уходя, она не чувствовала ни печали, ни угрызений.

Она сидела у себя в голубом кимоно, на котором были вышиты цапли, когда позвонили. Увидев Тесса, она удивилась – не ждала его сегодня. Он молча поздоровался, прошел в комнату, сел и расстегнул воротничок – он плохо себя чувствовал, задыхался. Жалость мучила Полет: она не знала, что сказать, а молчание было несносным. Заговорил Тесса:

– В Марселе, когда был пожар, говорили, что это дурной признак. Я не верю в приметы. Но что ты хочешь, иногда задумываешься…

Полет была суеверна, боялась пройти под лестницей, плакала над разбитым зеркалом. От слов Тесса ей стало неуютно. Может быть, и вправду есть высшая сила?.. А Тесса уже говорил о другом:

– Ужасно, что это случилось в такое время! Я совершенно выбит из колеи, а нужно работать… Они готовятся к всеобщей забастовке… Это будет катастрофа. Только-только мы избежали войны…

Полет принесла бутылку старого арманьяка. Тесса нагрел руками рюмку и выпил. Снова нашла тоска, как у могилы. Мысли путались. Он неожиданно сказал: "Знаешь, я купил два места…" Она отвернулась. Он подумал: "Как я – от Амали…" Он просунул руку под рубашку, потрогал свою грудь. Тепло тела успокаивало: жив!.. Он налил еще арманьяка, налил и Полет, чокнулся с ней:

– За твое!.. Доктор мне дал лекарство, успокаивает будто бы нервы. Он сказал, что она не страдала. Все-таки это ужасно! Я никак не могу понять, что случилось… Ей было легче: верила. Боялась, что попадет в ад. А я просто боюсь… Это рядом с адмиралом Леперье…

Они выпили еще. Он поглядел на кимоно:

– Какой глупый пеньюар! Почему птицы?..

Он оглядел комнату, как будто никогда здесь не был. Пианино; на стенах фотографии актеров с размашистыми автографами; диван и десяток пестрых подушек. Арманьяк хороший, очень хороший…

– Где ты достала этот арманьяк?.. Она хотела, чтобы ее хоронили с кюре. Мне все равно. Но у меня общественное положение… Конечно, Бретейль обрадовался бы, но я должен считаться и с левым крылом… Они теперь обозлены. А ей все равно, она не слышит. И если позвать, не услышит… Я об этом уже думал… Полет, детка, спой мне что-нибудь грустное.

– Господи, нет у тебя сердца! Ни-ни…

21

Ноябрьские туманы были желтыми, горчичными, черными. Слезились дряхлые, закопченные дома предместий. Людей в ту осень охватило отчаяние. Рабочие потеряли все завоеванное ими летом тридцать шестого. Каждый новый декрет нес обиды и лишения: увеличили рабочую неделю, снизили оплату сверхурочных часов, обложили налогами нищенские заработки. Вспыхивали разрозненные забастовки. Полицейские очищали заводы. Стачечные пикеты попадали на скамью подсудимых, и суды строго наказывали "зачинщиков". А кто правил страной? Даладье, еще недавно на площади Бастилии подымавший кулак: "Я – сын пекаря, друг народа…", Тесса, за которого в Пуатье голосовали коммунисты. Разуверение глушило страну. Тираж газет пал. Собрания проходили в пустых залах. В маленьких кафе, где собирались рабочие, стояла унылая тишина. Глядя на агонию Испании, люди говорили: "Теперь наш черед".

Даладье страдал манией преследования: боялся беспорядков. Он не догадывался о том, какая усталость охватила Францию. А его противники жили иллюзиями. Синдикаты решили провести однодневную забастовку. Задолго вперед объявили о назначенном дне. Тесса забыл Амали, оживился: он – главнокомандующий! На стенах снова забелели листочки, возвещавшие мобилизацию: железнодорожники, рабочие военных заводов и общественных предприятий были приравнены к солдатам. Правительство разъяснило, что забастовщиков будут карать как дезертиров. Самодовольно улыбаясь, Тесса говорил: "Это мое изобретение. Трудно только начало. А теперь все понимают, что мобилизация – явление, так сказать, естественное".

Побеседовав с Тесса, Жолио написал, что забастовка на руку немцам: "Французы, остерегайтесь даров московских данайцев!.."

Рассказывали о поражении Дессера. На собрании промышленников он предложил компромисс: рабочие отказываются от задуманной забастовки, правительство пересматривает некоторые декреты. Все возмутились: капитулировать перед коммунистами?.. Напрасно Дессер говорил: "Нам угрожает война. Теперь не время озлоблять рабочих". Монтиньи вопил: "Пора с этим покончить! Гитлер показал пример… Пускай бастуют. По крайней мере, мы сможем очистить заводы от коммунистов".

Взглянув на термометр, Виар с облегчением воскликнул: "Тридцать семь и восемь", – грипп освобождал его от ответственности. Он возмущался политикой радикалов: "Кидают рабочих в объятия коммунистов. Дело кончится бунтом и победой фашизма". Еще до болезни он написал туманную передовицу: "Наш долг – предостеречь рабочих от провокации. Если плебеи, справедливо возмущенные новыми декретами, скрестят руки, это будет национальной катастрофой". Он не призывал к забастовке и не осуждал ее; но некоторые из его друзей обратились к рабочим с призывом не бастовать.

Обыватели с опаской приоткрыли ставни: что-то сегодня будет?.. Подметают террасы кафе. Будничное туманное утро. Но вокруг заводов посвечивали каски; вокзалы, министерства, почтовые отделения охранялись отрядами жандармов; в автобусах рядом с шофером сидел полицейский; проезжали гвардейцы с конскими хвостами на медных шлемах, тупо оглядывая дома. Все говорили о расправах: арестантские роты, каторга…

Старые рабочие были угрюмы, неразговорчивы: боялись, что забастовка сорвется. Для Дениз это было боевым крещением. Она верила, что правительство не выдержит удара. Тогда конец позору! Парижские рабочие спасут обессиленную, но еще живую Испанию.

Дениз долго готовилась к этому дню; спрашивала себя – хватит ли у нее силы, находчивости, смелости. Ей казалось, что она сможет пристыдить малодушных, прочитав им письмо Мишо – о мужестве бойцов Эбро. А если приведут солдат, она им скажет: "Вы – наши братья!.." Душевное напряжение сказывалось в ее глазах, сухих и блестящих.

Все были в сборе, но никто не приступал к работе. Пришли из литейного цеха, сказали, что часть рабочих работает. Попробовали запеть "Молодую гвардию"; несколько голосов утонуло в грустной тишине. В цех вошел старший инженер. Его окружали полицейские в штатском; один помахивал револьвером. Инженер сказал: "Господа, если вы не намереваетесь приступить к работе, прошу покинуть помещение". В ответ раздались возмущенные возгласы. Инженер махнул рукой и ушел. А полицейские остались. Рабочие стали вполголоса обсуждать, как быть.

– В литейном работают…

– Ничего из этого не выйдет…

Дениз крикнула:

– Товарищи!..

Полицейские подхватили ее, вынесли. Один больно скрутил ей руки.

Некоторые рабочие стали на работу; другие ушли. Десяток непокорных вывели на двор. На боковой улице стоял полицейский фургон. Арестованных втолкнули туда; одному вышибли зубы. Порвали платье Дениз. Она говорила товарищам: "Наши не уйдут!.." Боль, арест казались Дениз наградой. Ни грусть товарищей, ни темная, грязная комната в префектуре, куда кинули задержанных, не могли ее протрезвить.

Ее обыскали; усатый полицейский, от которого разило ромом, огромной ручищей шарил по телу, говорил сальности. Она глядела пустыми глазами: ее здесь не было. Она думала об одном: как проходит забастовка?

Назад Дальше