Вот генерал де Виссе… Как он усердно молится! А говорили что он – приятель Фуже, красный… Смешно: командующий армией – и кладет поклоны, как деревенская бабка. Неужели он верит в непорочное зачатие? Впрочем, пускай!.. Лучше, чем водиться с Фуже.
Служба кончилась. После церковного мрака Тесса наслаждался ярким осенним днем. Каштаны были в золоте. На Елисейских полях, как водяная зыбь, дрожали солнечные пятна. Женщины выглядели особенно нарядными. В предвидении бомбардировок обыватели наклеили на оконные стекла полоски бумаги; получались затейливые узоры. Тесса усмехнулся: "Вот вам новый декоративный стиль!"
3
Наступил октябрь. Зарядили дожди. Тесса в кулуарах парламента кричал:
– Я всегда говорил, что поляки не продержатся и месяца! Это воры и пропойцы. Но мы ничего не потеряли. Наоборот… Гитлер убаюкивал немцев победами на востоке. Теперь они почувствуют, что такое линия Мажино. Четырнадцатого июля мы будем танцевать всю ночь на освещенных улицах, увидите!
С неба падали не бомбы, а листовки. И фешенебельные кварталы ожили. Монтиньи выписал семью: зачем мокнуть под дождями в глухом поместье? Жена Монтиньи ворчала – не могла примириться с продовольственными ограничениями.
– Бог знает что такое!.. Какое дело правительству до кухни? Неизвестно, что заказать на обед: в понедельник нельзя получить бараньих котлет, во вторник запрещено продавать ростбиф, в среду не делают пирожных… Это издевательство!
На несколько дней исчез кофе; госпожа Монтиньи обезумела:
– Я была у Корселе, у Кардама – нигде… И подумать, что это из-за поляков! Я убеждена, что англичане пьют свой чай. Они себе ни в чем не отказывают. Виноват Даладье: это – ничтожество, репетитор, а не премьер!..
Кофе вскоре привезли, и госпожа Монтиньи несколько успокоилась.
Дела шли прекрасно: близость смерти даже скупцов сделала расточительными. В ресторанах нельзя было найти свободный столик. Ателье мод работали, как никогда. Дамские шляпки напоминали головные уборы солдат. В витринах были выставлены брошки-танки, пудреницы с английскими флагами, амулеты и шелковые платочки, украшенные надписью: "Он где-то во Франции".
"Где-то во Франции" стало формулой, заменив скучную букву N. Газеты сообщили: "Вчера где-то во Франции генерал Сикорский принял парад". А под окнами гнусавил бродячий певец: "Где-то во Франции вспомни лобзанья!.."
Говорили, что солдаты скучают; собирали для них патефоны, футбольные мячи, игральные карты, домино, полицейские романы. Любящие жены посылали офицерам жилеты из шерсти ламы, наполеоновский коньяк, консервы, изготовленные лучшими поварами столицы.
На банкете иностранной прессы Тесса заявил:
– Расскажите всему миру, что мы живем по-старому. Грохоту пушек мы противопоставили слова песни "Париж остается Парижем".
Думали, что война принесет с собой грусть и лишения. Но осенний сезон начался блистательно: премьеры, рауты, выставки, благотворительные аукционы. И везде можно было встретить баловня судьбы Гранделя; без него не обходился ни один прием.
В первые дни войны Грандель потребовал, чтобы его отправили на фронт: "Я хочу сражаться!" Депутаты запротестовали: "Здесь вы будете куда полезней". Популярность Гранделя настолько возросла, что когда Дюкан попробовал было напомнить о пропавшем документе, все возмутились: "Не разбивайте национального единения личными дрязгами!"
Грандель не скрывал, что до последней минуты стоял за компромисс:
– Первого сентября вечером еще можно было все предотвратить. Бонне говорил по телефону с графом Чиано. Я настаивал на встрече четырех премьеров. Меня поддерживали депутаты нашей группы. Но события разворачивались слишком быстро… История установит вину каждого. А теперь не время спорить. Поскольку война объявлена, надо ее выиграть.
Война освободила Гранделя: карты в колоде оказались перетасованными. Он готов был сражаться. Когда он говорил: "Нужно победить", в его голосе слышалось подлинное волнение.
Депутаты восхищались патриотизмом Гранделя; промышленники называли его "трезвой головой", а светские дамы были в него влюблены – красавец, говорит так, что хочется плакать, и за спокойствием чувствуется настоящая страсть…
Даже Бретейль заколебался: уж не стал ли он жертвой мистификации? Он поверил Люсьену, который обожает дешевую романтику. А Грандель ведет себя безупречно…
Для Бретейля война была драмой. Он пытался продумать все до конца и не мог. Иногда говорил себе:
"Нужно выиграть войну". И тотчас усмехался: "Ее нельзя выиграть, пока у власти шайка депутатов. Да и что принесет Франции победа?.. Распустить парламент, посадить под замок болтунов! Может быть, огонь противника переплавит Францию…"
Виски Гранделя побелели; глаза стали печальными. Бретейль, глядя на него, думал: "Терзается, как я…" И Бретейль первый пожал руку Гранделя, когда они остались наедине:
– Забудем прошлое!
Никто не знал ни о размолвке между Бретейлем и Гранделем, длившейся свыше года, ни об их примирении: для депутатов и для страны они оставались единомышленниками, друзьями. Всем казалось естественным, что Бретейль выдвинул Гранделя на ответственный пост, предложив доверить ему руководство военной промышленностью.
Бретейль помнил, с каким трудом он добился от Тесса реабилитации Гранделя: он и теперь ждал сопротивления. Но Тесса было не до воспоминаний. История с документом, похищенным Люсьеном, представлялась ему далекой и неинтересной. Кто заподозрил Гранделя? Фуже, Дюкан. Фуже исключили из радикальной фракции; во время московских переговоров он стал обличать Чемберлена и чуть было не поссорил Париж с Лондоном. А Дюкан витийствует: этот заика вообразил себя Гамбеттой; восстановил против себя всех; Виар назвал его "шовинистом, пропахшим нафталином", а Бретейль подал на него в суд за диффамацию. Нет, враги Гранделя не заслуживают доверия… Притом надо смотреть на вещи трезво. Грандель ненавидит коммунистов; он вертелся среди них, знает среду. В представлении толпы это – левый, любит обличать "двести семейств", написал брошюру против американской олигархии. А военная промышленность – тот фронт, на котором придется дать коммунистам генеральное сражение. Пускай Грандель сажает в тюрьму, проводит удлинение рабочей недели, снижает ставки. Если он перегнет палку, будут ругать его, а Тесса и радикалы останутся незапятнанными.
Еще недавно Бретейль говорил Тесса, что не выдал бы своей дочки за Гранделя. Оба забыли об этом разговоре. Теперь война – надо подняться над партийными раздорами!.. И Тесса сказал:
– Что же, я одобряю твой выбор.
Крупные промышленники, за исключением Дессера, поддержали кандидатуру Гранделя. Монтиньи кричал: "Он, по крайней мере, наведет порядок. Как можно воевать, когда в тылу анархия? Рабочие ничем не хотят поступиться. Словами их не убедишь, здесь нужен кулак".
Во главе союза промышленников стоял Меже. Он также покровительствовал Гранделю. Дюкан как-то заявил, что Меже продолжает поставлять немцам боксит через Швейцарию; тот ответил: "Это – клевета. Но у меня есть программа…" Его программа была проста: воевать нужно не с Берлином, а с Москвой. Коньком Меже был "крестовый поход против Третьего Интернационала". Когда Тесса попробовал возразить: "Увы, воюем-то мы против Германии", – Меже многозначительно ответил: "Погодите, это только первый акт…" После объявления войны он съездил в Мадрид; говорили, будто он там встречался с германским послом.
Только Дессер рассердился, узнав о назначении Гранделя: "Здесь нужен техник, специалист, а не политический интриган…" Но положение Дессера за последний год сильно пошатнулось. В финансовых кругах рассказывали о его неудачных спекуляциях. Депутаты считали, что Дессер остался в дураках: поддерживал Народный фронт, хотел предотвратить войну резолюциями Лиги наций. Бретейль острил: "Пожарный с дамским пульверизатором"… Даже Тесса теперь относится к Дессеру как к неудачнику.
Прошел месяц. Грандель показал себя неутомимым работником. Каждый день он встречался с Бретейлем, советовался, докладывал. Грандель говорил: "Коммунисты… Дессер… Это – авгиевы конюшни. Прежде чем начать, нужно чистить, чистить и чистить!"
На заводе "Сэн" осталась треть рабочих. Дессер решил объясниться. Возмущенный, он вошел в кабинет Гранделя; держал в руках шляпу и палку с большим набалдашником; говоря, помахивал палкой. А Грандель улыбался, листал бумаги на столе; он наслаждался положением: еще недавно всесильный Дессер, покровитель Бриана и Бонкура, сидит перед ним как ходатай!
Дессер задыхался; он был болен, знал, что болезнь тяжелая, не лечился, пил. Его личная жизнь была запущенной и унылой, как его дела: печальные свидания с Жаннет, полные жалости и тревоги, одинокие ночи в загородном домике, мысли о смерти. Он боялся умереть, хотел преодолеть страх и не мог. Видел, как страна идет к разгрому, и мучился от своего бессилия. Еще недавно он чувствовал себя всемогущим. А теперь он оказался выброшенным из игры. Его вежливо выслушивали; но никто его не слушал. Он стал вдовствующей императрицей, биржевым академиком, осколком идиллических времен. Слушали глупого крикуна Монтиньи, Меже, способного за несколько миллионов продать родную мать, других, но только не Дессера.
Он сказал Гранделю:
– Как вы хотите, чтобы я сдал в ноябре заказы, когда у меня не осталось рабочих? Войны еще нет, а все квалифицированные рабочие на фронте.
– Это печально, но я не вижу другого выхода. Мы не можем поставить рабочих в привилегированное положение. Наша страна земледельческая. Что скажут крестьяне? Они должны умирать, пока рабочие зарабатывают вдвое? Нельзя выиграть войну, пренебрегая элементарной справедливостью.
– А сорокалетние? Эти не на фронте. Механики моют стекла в казармах.
– Мы не можем выделить рабочих…
– Я вас спрашиваю – нужны вам моторы или нет? Интересно, как вы собираетесь воевать без авиации? А если вам нужны моторы, верните рабочих. Вчера на заводе "Сэн" снова арестовали двести человек…
– Проказу не лечат бальзамом. Мы теперь расплачиваемся за времена Народного фронта…
– При чем тут Народный фронт? – Дессер махал палкой, будто собирался ударить Гранделя. – И потом, вы прошли в палату как кандидат Народного фронта…
– Насколько я помню, господин Дессер, вы не пожалели денег, чтобы обеспечить победу Народного фронта.
Дессер посмотрел на Гранделя: красивое лицо, с тонкими бровями, с точеным носом, с холодной, еле заметной улыбкой, еще больше его разозлило.
– Я тоже помню… Все помню… И бумажку Фуже…
Грандель не изменился в лице; все так же улыбаясь, он сказал:
– Во времена войны дуэли неуместны. Поэтому попрошу вас удалиться.
Уходя, Дессер уронил шляпу, закашлялся. А Грандель делал вид, что читает рапорт.
Вечером у Гранделя был прием. На приглашениях стояло: "Ужин солдата". Гостям подали сальми из фазана на грубых оловянных тарелках; превосходное "Оспис де бон" пили из жестяных кружек. Принимала Муш. После разрыва с Люсьеном она долго хворала, ездила в Альпы. Она все еще была красива, но теперь это было прелестью раннего увядания; в каждом жесте сказывались грусть и болезнь.
Когда все разошлись, Грандель снял смокинг, жилет. На ослепительно белой рубашке выделялись тонкие черные помочи. Он сказал жене:
– За тобой, кажется, ухаживал полковник Моро. Это крупная фигура. Я не удивлюсь, если он кончит начальником штаба.
Он зевнул: устал за день. Снял аккуратно брюки и вдруг сказал:
– А все-таки мы победим…
Муш не вмешивалась в его дела. Она даже не вспоминала про злополучное письмо. Последнее объяснение с Люсьеном ее опустошило. Война, разговоры о линии Мажино и бомбардировках, карьера мужа – все это было туманной проекцией на крохотном экране. Но теперь, неожиданно для себя, она спросила:
– Кто "мы"?
Она сразу поняла, что сказала бестактность; отвернулась, ожидая оскорбления. Грандель спокойно ответил:
– Мы. Французы.
Он был игроком; вся жизнь его напоминала сдержанный шепот, проглоченные вскрики вокруг зеленого сукна. Так было в те страшные месяцы, когда он наделал столько глупостей, чуть было не погубил себя… Он проиграл восемьдесят тысяч. Выручил его Вернон. Пришлось встретиться с Кильманом… Доставать для немцев документы… Впрочем, зачем об этом вспоминать? Он дорвался до крупной партии. Он говорил себе: "Мы победим", – но в точности не знал, о какой победе думает. Сказал вслух – Муш или себе:
– Глупый вопрос!.. Дураки хотят переспорить судьбу.
Это как с рулеткой: они ставят на тот же номер. А надо менять, почувствовать, где счастье, пойти ему навстречу… В этом весь фокус…
4
Даже Монтиньи ворчал: "Одно дело арестовывать коммунистов, другое – посылать стариков в казармы. У меня не хватает рабочих". В кулуарах палаты вопрос о военной промышленности стал модным; его подхватила скрытая оппозиция.
Говоря с Дессером о "справедливости", Грандель повторял слова Бретейля. Грандель крестьян ненавидел и боялся: "Это не люди, но репа, корнеплоды…" А Бретейль твердо верил, что беда Франции в гипертрофии промышленности, в росте городов. В деревнях скучно, нет кино, работа тяжелая, и молодежь уходит… Сколько во Франции брошенных деревень! Разваливаются дома, гниют амбары, дичают плодовые сады. Отсюда – коммунизм, Народный фронт, безбожие, развал. Бретейль думал, что война выдвинет крестьян на первое место, и он подсказал Гранделю: "Никаких поблажек рабочим".
Все же пришлось уступить. В конце октября правительство решило откомандировать сорокалетних рабочих, занятых в военной промышленности.
Среди них оказался Легре. В самом начале войны его отправили на юг. Возле Тулузы он охранял мост, по которому когда-то проходила узкоколейка. Ветку давно упразднили, и мост порос желтым душистым кустарником. Но пункт числился в списках военного округа; и два месяца Легре глядел на лужайку с пятнистыми коровами.
Он много передумал за это время. Вспоминал ту войну, Аргонский лес, сапы, лазареты. Как будто это было вчера! А недавние события казались ему тусклыми, призрачными. Между двумя войнами прошел один день… Тогда они думали, что люди поумнели, рассчитаются с виновниками войны. Одни верили в Вильсона, другие повторяли: "Ленин… Ленин…" Если бы тогда им сказали – через двадцать лет снова!..
Легре тосковал о Жозет. Так и не суждено ему узнать счастье! Летом они решили пожениться, присматривали квартиру. А теперь конец… Отца Жозет арестовали. Она уехала в Безансон к сестре; пишет короткие грустные письма. Ночью, глядя на частые звезды юга, Легре вспоминал Жозет и уныло, громко зевал.
На заводе он не нашел своих старых друзей: Мишо и Пьер были на фронте. Вечером Легре отправился на розыски; заходил в кафе, где собирались товарищи; побродил вокруг закрытой библиотеки; поехал в Монруж, потом в Вильжюив. Он никого не встретил: одних арестовали, другие прятались.
Легре был одинок, растерян. Он не знал, что делает партия, и это было как слепота. С ненавистью он отбрасывал газеты, которые писали, что коммунисты – предатели, что русские сражаются на линии Зигфрида, что Морис Торез убежал в Германию. В Тулузе говорили, будто выходит "Юманите" – печатают в подполье. Но как ее раздобыть?.. Рядом с Легре работали новички: они подозрительно на него поглядывали – уж не подослан ли полицией?..
Легре терялся от своей оторванности, от вынужденного бездействия. Это продолжалось четыре дня. На пятый его арестовали.
Он провел ночь в крохотной камере. Кого только там не было! Политические и сутенеры, немецкие эмигранты и евреи из Польши, остряки, которых схватили за анекдот об аперитивах Даладье или о любовных похождениях Тесса, обыватели, поплатившиеся за панический вздох: "молока не будет" или "призовут семнадцатилетних".
Утром Легре повели на допрос. Комиссар Невилль входил в масонскую ложу и не боялся говорить, что предпочитает Эдуарда Эррио Эдуарду Даладье – для полицейского это было свободомыслием. Невилль знал, что Легре – один из руководителей коммунистической организации "Сэна". Если Легре отступится, это произведет впечатление. Газеты напишут: "Еще один прозревший". Тесса оценит рвение Невилля: покаявшийся стоит десяти грешников… И Невилль был отменно любезен: предложил Легре сигарету.
– Я – чиновник, – начал он, – и не имею права высказывать мои убеждения, но верьте мне, я не фашист. Я искренне радовался победе Народного фронта. Мы тогда думали, что это – прочный союз. Случилось иначе… Впрочем, теперь не до борьбы партий. Все французы должны объединиться. Вы – коммунист, но вы – француз. Вы были ранены на войне. Я не могу вас рассматривать как изменника.
Он ждал, что скажет Легре; но Легре молча мял кепку и оглядывал стол, заваленный синими папками.
– Что же вы молчите?
– Не знаю, право, что сказать. Вы сами сказали… Я был коммунистом, ну и остался.
– Я понимаю ваше упрямство, оно продиктовано благородными соображениями – не хотите изменить товарищам. Но, мой друг, теперь не до щепетильности. Вы были игрушкой. Вас обманывали, говорили о патриотизме, призывали бороться с фашистами. А теперь?.. Морис Торез – дезертир.
– Положим, дезертиры не мы, это вы оставьте. Где теперь Морис Торез, я не знаю. Только уж не в Германии, как пишут ваши газеты! Я думаю, он издает "Юма". Это настоящее дело. А где дезертиры, я знаю. Мюнхен, кажется, помню. И как с Испанией было… Наши там дрались против фашистов, а Бонне помогал врагам Франции, это даже дети знают. Я вас слушаю и удивляюсь: вот вы говорите "фашисты"… Да вы их всегда защищали с дубинками. А теперь фашисты у власти.
Невилль снисходительно улыбнулся:
– Вам сорок три года, а пыл юношеский… Это похвально. Жаль только, что не хотите расстаться с шорами. Ваша партия вам изменила. Она добивается победы Германии.
– Никогда я этому не поверю!
– Тогда чего же они хотят?
Легре насупился:
– Какие теперь лозунги, я не знаю. Это вы постарались – "Юма" закрыли, похватали всех честных людей. И меня хотите сбить с толку. Но кое-что я сам соображаю. Кто теперь травит коммунистов? Даладье, Тесса, Виар, Бретейль, Лаваль – словом, вся шайка. Значит, коммунисты не изменили – враги-то старые… Вот если бы Лаваль закричал: "Браво, коммунисты!" – здесь бы я задумался. А теперь все в порядке.
Невилль бросил недокуренную сигарету и позвонил: "Уведите".
Легре, вместе с другими коммунистами, отправили в концентрационный лагерь. На узловой станции Нуази-ле-Сек поезд, в котором везли арестованных, простоял свыше часа. Жандармы не подпускали к нему публику, объясняли: "Везут дезертиров". Солдаты и женщины злобно поглядывали на вагоны: "Шкурники! Другим, значит, умирать?.." Кто-то крикнул: "Трусы!" Тогда Легре запел "Интернационал". Люди на платформе, удивленные, замерли. А из вагонов кричали: "Мы не дезертиры! Мы рабочие, коммунисты". После "Интернационала" запели "Марсельезу". Солдаты на платформе подхватили припев. Напрасно жандармы пытались оттеснить народ. Высунувшись в окошко, Легре кричал:
– Я на той войне ранен был, на лице печать, они этого не сотрут… А сняли меня с авиазавода. Везут нужники чистить. Вот где изменники – Бонне, Тесса, Фланден!.. А за нашу Францию мы на смерть пойдем!..
Он поднял кулак – полузабытый грозный жест, память о тридцать шестом, о великой несбывшейся надежде. Жандармы его оттащили. Поезд тронулся. Но тогда поднялись сотни кулаков: женщины и солдаты провожали осужденных.