- Сама не знаю, - сказала мать. - Наверно, ничего хорошего. Ей тогда шел девятнадцатый год, а у нее уже был ребенок - без мужа. С таким пульсом только беды и жди. Как он у нее бился - точно подшибленный скворец.
Что-то мне показалось странным в лице матери; я не сразу разобрал, что она усвоила себе привычку, заканчивая фразу, округлять глаза - привычку многих пенсильванских стариков. У дедушки этот ораторский эффект еще усиливался выпуклыми стеклами очков, которые он носил после снятия катаракты.
- Кушать подано, - сказала Пегги, разливая суп по тарелкам. Пар клубился вдоль ее руки и уходил в распущенные волосы. Она поставила кастрюлю обратно на плиту, и мы сели за стол. Суп был куриный, с рисом.
Восседая на бывшем отцовском месте, я отеческим тоном спросил Пегги:
- Ну как, познакомилась немножко с фермой?
- Да, и мне она очень понравилась, - сказала Пегги, полуобернувшись, чтобы обращаться не только ко мне, но и к матери. - Я теперь знаю точно, до каких пор она тянется. Вчера вечером мне показалось, будто ей конца нет, но при дневном свете видно, что она не такая уж большая.
- Не большая и не маленькая, - подхватила мать, будто торопясь подтвердить слова Пегги раньше, чем они отзвучат. - Как раз такая, как нужно. Человек не создан жить на площади меньше восьмидесяти акров.
- По статистике многие живут на меньшей, - сказал Ричард.
- Знаю, - ответила ему мать. - И всегда скорблю, когда думаю об этом. Даже непонятно, почему мне так посчастливилось в жизни. Я совсем не заслуживаю такого счастья. - Она помолчала, ожидая возражений.
- К две тысячи сотому году, - сказал Ричард, - на каждого человека будет приходиться около квадратного ярда земли, считая пустыни и горы.
- Знаю, - сказала мать, и я внутренне шарахнулся от фанатизма, который зазвенел в ее голосе. - Я вижу, как это надвигается. Это видно даже в Олтоне - там люди уже стараются стать поугловатей, чтобы легче было втиснуться в свой жалкий квадратный ярд. А ведь человеку положено быть круглым.
Ричард вставил:
- Я недавно читал один рассказ, так там люди имели форму конуса, а двери все были треугольные.
- Платон утверждает, - сказала моя мать мальчику, что бог создал людей совершенно круглыми, о четырех руках, четырех ногах и двух головах, так что они не ходили, а катались, и притом со страшной быстротой. И такие они тогда были сильные и счастливые, что бога зло взяло, вот он и разрезал каждого на две половинки, с небольшой только разницей, и теперь каждый старается найти свою половинку. Это и есть любовь.
- А в чем разница? - спросил Ричард.
Мать ответила:
- Разница маленькая, совсем пустячок.
- Вы имеете в виду пенис?
У нас дома я никогда не слышал в детстве этого слова - вместо него употреблялось, смешно вспомнить, несуществующее слово "пепик". Бывало, когда мы с отцом одеваемся поутру, а мать еще лежит в постели, она посмотрит и скажет: "До чего же большие пепики у моих мужчин". И чувствуя, что притворный страх, с которым она это говорила, не совсем притворный, я недоумевал - мой-то был меньше мизинца, а на отцовский я не смотрел.
Мать была шокирована вопросом Ричарда.
- Да, - сказала она.
- Есть разница и в психологии, - заметила сыну Пегги.
Но мать не любила, когда ее мысли развивали другие.
- Никогда не верила в это, - объявила она. - Я человек простой, верю только в то, что могу увидеть или ощутить.
- А бог? - спросил Ричард.
Мать от неожиданности дернулась вперед и, чтобы оправдать это движение, взяла с блюда еще ломтик колбасы.
- Бог?
- У нас был про это разговор, еще когда мы сюда ехали. Он (это я) сказал, что вы верите в бога.
- А ты не веришь?
Ричард оглянулся на нас, Пегги и меня, в ожидании помощи, но помощь пришла со стороны самой матери. Она сказала:
- Я все время вижу и ощущаю бога.
Он поднял на нее глаза, снова заблестевшие, как у завороженного лягушонка.
- Если бы я жила не здесь, на ферме, где я его вижу и ощущаю, если бы я жила в Нью-Йорке, не знаю, верила бы я или нет. Вот потому-то и важно сохранить ферму, понимаешь? А то люди вовсе забывают, что на свете есть еще что-то, кроме камня, стекла и метро.
- В Небраске ферм очень много, - сказал Ричард.
- Я живу не в Небраске.
- Мы много ферм проезжали, когда ехали по автостраде.
- Мне те фермы не нужны. Мне нужна моя ферма.
Усилием своего детского ума, таким, что даже губы у него плотно сжались, он понял, что дело тут не в упадке фермерского хозяйства вообще, а в чем-то глубоко личном. Он вернулся к своему первому вопросу, но поставил его несколько иначе.
- А как вы можете ее использовать?
Не спуская глаз с Ричарда, мать пальцем указала на меня.
- Он говорит, что поле для гольфа обошлось бы слишком дорого.
- Куда мы с папой ездили, там большие пространства невозделанной земли отведены под заповедник для птиц. Но там есть озеро.
- Ну что ж, - сказала мать. - Можно сказать, что здесь заповедник для людей…
Ричард приоткрыл рот, словно собирался засмеяться, но смеха не последовало.
- …такое место, - продолжала мать, - куда могут приехать люди, чтобы хоть час-другой побыть беженцами вроде меня, пообтесать свои углы, попытаться снова стать круглыми, как когда-то.
Я почувствовал, что не могу больше выносить эти сентиментальные бредни, гипнотизировавшие впечатлительного мальчика скрытой в них ноткой отчаяния.
- Мама, - сказал я, - ты очень преувеличиваешь земельный кризис. Садись в самолет, сверху увидишь, сколько еще у нас свободной земли. Она стоит дешево, пока ей применения не найдут.
- Тс-с, - отозвалась мать. - Мы с Ричардом задумали устроить тут заповедник для людей. Я буду сидеть под старой грушей и продавать билеты, а его мы назначим смотрителем, и он будет отбирать больных - на предмет истребления.
- Странный у вас заповедник, - сказала Пегги. - Похож на концентрационный лагерь.
- Пегги, - сказала мать, и блики света вдруг заиграли в ее увлажнившихся глазах, - когда человек уже не годится на то, чтобы жить, кто-то должен ему сказать об этом. Нельзя полагаться на его собственную догадку потому что это такая вещь, которую себе не скажешь сама. - И она встала и выбежала из кухни, хлопнув дверью; ее розовая кофта кричащим пятном мелькнула среди зелени за окном.
После обеда стала собираться гроза. У прозрачных облаков отросли плотные брюшки, и поднявшийся ветер гнал их куда-то вбок. Успев позабыть, какой захватывающий спектакль разыгрывают порой облака в нашей холмистой местности, я теперь с интересом наблюдал его со своей тракторной трибуны. Через весь призрачный материк над моей головой шла цепь просвеченных солнцем укреплений, словно бы возведенных по строгому стратегическому плану; и оттуда, чередуясь, протягивались к земле косые полосы света, тени и клубящегося пара; масштабы зрелища были величественны, как масштабы истории, - оттого, должно быть, все эти смены, разрывы и сцепления облаков разного сорта приводили на ум политические ситуации: небо, покрытое кучевыми - "барашками", - было парламентом, где, тесня аристократию перистых, демагогом наступала темная грозовая туча.
Вспышка гнева или отчаяния матери оставила непроходящую тяжесть на сердце. После того как хлопнула дверь, Пегги спросила меня:
- Что-нибудь я не так сказала?
- Не знаю, может быть.
- Но что же именно?
- Да нет, ничего. Сказала то, что думала.
- А разве нельзя? По-моему, она просто нарочно все принимает на свой счет.
- Она иначе не умеет.
- Что бы я ни сказала, она бы нашла к чему придраться - не одно, так другое. Нельзя так давать волю своему дурному настроению, она пользуется им, как оружием.
- Станешь когда-нибудь такой старой и больной, рада будешь пользоваться любым оружием.
Ричард спросил:
- Можно я пойду спрошу, чего она рассердилась?
- Иди, если хочешь. - Меня поразило и тронуло его желание. В его возрасте я часто выступал в роли домашнего миротворца; впрочем, эта роль сохранялась за мной вплоть до смерти отца. - Ей нравится рассказывать тебе про ферму.
- А мне нравится слушать. И вообще мне здесь нравится. - Он искоса глянул на Пегги, вскочил - и дверь хлопнула снова, на этот раз за ним.
Пегги, убирая со стола посуду, спросила:
- Что мне делать?
- Как это, не понимаю.
- Я тебя спрашиваю, что мне делать - сегодня, сейчас. Чтобы как-нибудь дотерпеть до конца этого веселенького визита.
- Делай что хочешь. Читай. Принимай солнечные ванны.
Очередная коалиция облаков распалась, и всю зелень, видную мне в стекле кухонной двери, залило солнцем - угол фруктового сада, лохматую траву у самых ступеней, свешивавшуюся сверху ветку орешника, блеклый куст гортензии, который уже давно отцвел.
- Не знаю, не знаю, - сказала Пегги, отбрасывая с лица волосы. - Все это слишком сложно для меня.
Я сказал:
- Не вижу ничего сложного. Немножко больше такта, и все. - Я сам не знал, отчего говорю так сердито.
В затянутом проволочной сеткой окне появилось лицо Ричарда.
- Мам, я иду полоть с миссис Робинсон. Она меня научит отличать сорняки. Мы на огород идем, который - за фруктовым садом.
- Смотри, чтобы солнце не напекло тебе голову, - сказала Пегги.
В окне над головой Ричарда появилось лицо моей матери. Сетка стирала его черты и делала похожим на лицо статуи, извлеченной со дна моря.
- Не обижайся на меня, Пегги, - крикнула она. - Ты была совершенно права насчет концлагеря. Это все моя тевтонская страсть к порядку. Составь посуду в раковину, я потом вымою.
Мы услышали их удаляющиеся шаги.
Пегги потянулась мимо меня за тарелкой. Я погладил ее грудь, совсем маленькую под натянувшейся от движения материей, и сказал:
- Вот мы и одни остались. Давай поиграем.
- От тебя сеном пахнет, - сказала она. - Мне захочется чихать.
Я почувствовал, как все ее тело враждебно напряглось. И я ушел от нее - косить под клубящимися облаками.
Косьба становилась все меньше похожей на идиллию. По мере того, как двигалось время, двигавшееся, впрочем, очень медленно. Около трех, как мне показалось, я пошел напиться и увидел, что часы, тикающие в пустой кухне, показывают еще только десять минут третьего. За домом, где росла такая нежная травка, что косить ее не составляло труда, на разостланном индейском одеяле лежала Пегги в бикини и словно бы дремала.
- Ты спишь?
- Нет.
- Хорошо тебе тут лежать?
- Так себе.
- А где моя мать с твоим сыном?
- Они собирались полоть.
- На огороде их не видно.
- Ну, еще куда-нибудь пошли.
- Ты что же, за все время ни разу не сходила их проведать?
- Я только полчаса, как вышла сюда. Мыла посуду, прибирала немножко. Во всех углах паутина. Она хоть когда-нибудь подметает в доме?
- Этими делами очень рьяно занималась ее мать, оттого, наверно, у нее самой нет к ним привычки.
- Всегда ты стараешься найти ей оправдание.
- Это вовсе не оправдание. Просто логическое объяснение, как сказал бы Ричард.
Моя жена лежала ничком, волосы у нее были закинуты с затылка наперед, и казалось, будто она стремглав падает откуда-то с высоты; теперь она перевернулась на спину, подставив живот солнцу, и заслонила глаза рукой, покрытой легким пушком от кисти до локтя.
Губы ее приоткрылись под горячим прикосновением солнечных лучей. Я сказал:
- Люблю тебя.
Она лежала, слегка раскинув ноги, и кое-где видны были завитки рыжеватых волос. По ее светлому телу, наготы которого почти не скрывали две узкие полоски лиловой в горошек ткани, вдруг пробежала дрожь, как у капризного ребенка, если до него неожиданно дотронуться. Я до нее не дотрагивался, не смел. Не сдвигая лежащей на глазах руки, она отозвалась:
- Что-то я здесь этого не чувствую. Слишком уж ты - как бы это сказать? - занят. Мне кажется, ты все время мысленно суетишься вокруг нас обеих, и от этого все идет еще хуже.
- А разве что-то шло плохо?
- Очень плохо, и ты с самого начала знал, что так будет.
- Ричард, по-моему, доволен.
- Она к нему подделывается, чтобы через него добраться до меня. А вообще у меня нет больше сигарет, и, кроме того, началось это самое.
- А тампекс у тебя есть?
- Тоже нет. Я не ждала так рано и не захватила.
- Может, у матери есть?
- Уж не такое она чудо природы, миленький мой.
Я покраснел - мне ведь просто вспомнилось, как лет десять назад, оказавшись в подобном затруднении, Джоан всегда находила у матери все, что нужно. В приливе царственного великодушия, не вязавшегося с моим нелепым видом в отцовском комбинезоне, я в эту минуту готов был подарить Пегги ребенка, чтобы избавить ее от кровотечений.
- Скажу сейчас матери, что надо снарядить экспедицию за покупками. Наверно, и что-нибудь из еды не мешает купить.
- Мы, кажется, проезжали какую-то лавку примерно за милю до поворота сюда.
- Это компании Хертц. Заведующий там - менонит и сигаретами не торгует. Сигареты можно достать не ближе, чем миль за пять по дороге к Олтону - у Поттейджера в Галилее.
- В Галилее?
Повторив, она словно произнесла заклинание. Мир превратился в чашу, до краев наполненную светом. Я поднял глаза и замер: луг, трава возле дома и все, что росло между ними, - молодая акация, куст орешника, голубая ель, которая мне когда-то была по плечо, - все потонуло в сверкающей тишине, совершенной, зримой тишине, подобной коротенькой паузе в непрерывном течении жизни; каждый восковой листок и серебряная былинка были высвечены августовским неярким солнцем так бережно, что сердце у меня дрогнуло, как от удара. Потом, постепенно размывая волшебное видение, стали доходить до меня голоса птиц и насекомых - вечный аккомпанемент деревенской тишины.
Солнце спряталось. Пегги по-прежнему прикрывала глаза рукой. По дороге проехал почтальон на машине, за которой вилось облако розовой пыли. Я побежал к почтовому ящику, но там ничего не оказалось, кроме циркуляра почтового ведомства и письма для матери от д-ра И. А. Граафа. В дальнем конце фруктового сада показались мать с Ричардом, они шли из рощицы, которая отделяла нашу землю от пустошей, ожидавших застройки. Я пошел фруктовым садом наперерез - отдать матери почту и сговориться насчет покупок.
- А мы только что видели лисий помет, - объявил Ричард. - Он темный и не такой твердый, как у сурка.
- Лис опять много развелось, - сказала мать. - У нас так: то на лис урожай, то на фазанов, и сейчас как раз лисий период. Пять лет назад фазанов было столько, что они иногда подходили прямо к кухонному крыльцу. - Она покосилась в сторону дома и увидела лежащую Пегги. Надеюсь, Сэмми Шелкопф не сидит на веранде с биноклем, - сказала она.
- Это я посоветовал ей принять солнечную ванну. Она перемыла всю посуду и вытерла в гостиной пыль.
- Чудесно, - сказала мать с усмешкой; мой резкий тон заставил было ее отшатнуться. - Чудесно. Я вообще за природу - чем ближе к ней, тем лучше.
- Нам нужно купить сигарет.
- Ты же как будто бросил курить.
- Я бросил. Это для Пегги.
- Скажи ей, что от табака желтеют зубы.
- А мама курит не затягиваясь, - сказал Ричард. - Папа над ней всегда смеется за это.
- Когда это он успевает над ней смеяться? - спросил я.
- А когда приезжает за мной и когда привозит меня обратно.
- Пегги еще кое-что требуется, - сказал я матери. - По женской части.
- А-а!
- Так что кому-нибудь нужно съездить за покупками. Ты еще ездишь на своей машине?
- Только при крайней надобности. Боюсь, после того случая, в июне, как бы вдруг не потерять сознания за рулем. Я-то пусть, да ведь другие могут пострадать.
- Ладно, поеду сам. Что-нибудь из еды надо покупать?
- Наверно, надо. Сейчас взгляну, что есть в леднике, и посоветуюсь с Пегги.
Она назвала холодильник "ледником", и это сразу вернуло меня в мир Олинджера, детский мир, где каждая отлучка из дому была увлекательным событием.
- Так ты займись снаряжением экспедиции, - сказал я. - Могут принять участие все желающие. А я буду кончать покос, пока вы там собираетесь.
Мать приложила руку мне ко лбу, пробуя, нет ли жара.
- Не надо усердствовать сверх меры. Не забывай, ты ведь теперь горожанин.
- Он иногда, когда привозил меня обратно, оставался ночевать, - сообщил мне Ричард, польщенный в простоте души тем, что его слова не были пропущены мимо ушей. - И утром завтракал с нами.
Они пошли дальше, к дому. По дороге мать раз остановилась и, наклонясь, подняла валявшуюся в высокой траве мотыгу. Пегги встала им навстречу. Вероятно, то было мое воображение, но мне показалось, что она как-то бесстыдно качнула бедрами, как-то нахально отбросила лезшие в глаза волосы. Я видел ее первого мужа только раз: мы заезжали к нему в Нью-Хейвен за Ричардом по дороге из Труро, где прошел наш медовый месяц - две недели, из которых десять дней лил дождь. Полуразрушенные ступени, вырубленные в крутой скале над полоской пляжа, казались мне тогда лестницей Иакова, а отполированная прибоем галька - россыпью сказочных самоцветов; в дымке тумана тела наши становились зыбкими, неосязаемыми, но только не друг для друга, и Когда Пегги засыпала рядом со мной под шорох дождя на крыше снятого нами домика с плетеными креслами и детективными романами военного времени и пепельницами из раковин морского гребешка, я был безрассудно счастлив - так счастлив, что мое сердце словно вырвалось за положенные человеку пределы блаженства и блуждало где-то на грани подступающей безнадежности, где всему неизбежно настает конец. Наш короткий срок уже истекал. Отец Ричарда - Пегги никогда не называла его по имени, а только по фамилии: Маккейб - был деканом в Йельском университете. Я приготовился его возненавидеть, но, к моему большому смущению, он мне понравился. Не выше Пегги ростом, румяный, застенчивый, с проглядывающей уже лысинкой, он казался типичным ученым, в котором робость уживается с апломбом. Мать когда-то мечтала, что я стану поэтом или на худой конец педагогом; я не оправдал ни одного из ее ожиданий. В Маккейбе я увидел то, чем мог бы стать сам. Физически он был как-то противоестественно молод. Теннис и бадминтон выработали у него пружинистую четкость движений. Хорошо очерченный рот с очень яркими губами напоминал вампира - я подумал, уж не сосет ли он кровь своих студентов. Натренированная улыбка легко появлялась на его лице. Как у Ричарда, у него были редко расставлены зубы, и это придавало ему что-то милое; глаза были без блеска, с поволокой; казалось, ему недолго по-детски расплакаться от огорчения. Профессиональная привычка к беседе сказалась при разговоре с нами в том особом, напряженном внимании, с которым он слушал, и, если Пегги вдруг нервно повышала голос, можно было заметить эту напряженность по тому, как шевелились его руки, высовываясь из манжет. С бывшей женой он держался просто и ласково, но был, видно, все время настороже.