Отец мой шахтер (сборник) - Валерий Залотуха 55 стр.


Такого просто не могло быть, потому что всяк: хорош он или плох, стар или мал, человек он или коза, или там собака, или даже трава – все замирает в минуты ожидания вечера, и никто и ничто не может потревожить их в этом ожидании.

Он прошел чуть не полдеревни, когда вечер наступил – над крышами прошумел прохладный ветер, и все очнулись и увидели его: и Капитанша, и Тонька Чугунова, и все, кто был поблизости, и они закричали со всех сторон:

– Колька Иванов вернулся!

– Колька Иванов из Афганистана вернулся!

– Вернулся!

– Вернулся!

– Вернулся!

А он шел и шел, не замедляя шага и не глядя на бегущих к нему кричащих баб, он смотрел вперед – на свой горделиво стоящий на взгорке дом, шел, шел и шел, пока не остановился перед старыми серыми воротами.

Прорезанная в воротах калитка оказалась на запоре, Коля подергал гладкую деревянную ручку и впервые посмотрел на окруживших его баб. Глаза у него раньше, до Афганистана, были вроде голубыми, а теперь стали бесцветными, прозрачными – это бабы отметили про себя сразу, а обсудили потом.

– Закрылись! А, закрылись! – закричали они как бы возмущенно, но на самом деле шутливо, даже слишком шутливо, потому что опасались, как бы Коля не подумал, что это они всерьез.

– Открывай, Сонька! Спишь, что ли?

– Заперлась!

– Воров боится!

– Воров боишься, Сонь?

– Было б чего воровать!

– Открывайте, черти!

Так кричали бабы и, украдкой, искоса взглядывая на Колю, виновато улыбались и объясняли:

– Сейчас, Коль, сейчас откроют! Это они закрылись чего-то…

Коля тоже улыбался, нет, точнее, не улыбался, а так сильно сжимал зубы, что губы стали тонкими и кожа натянулась на острых скулах. Вообще, он был худой, очень худой. Это потом тоже обсуждалось в деревне, и было решено, что и в Афганистане жизнь не сахар. А вот то, что никто не мог долго смотреть в Колины глаза, это потом почему-то не обсуждалось.

Бабы продолжали шуметь, когда калитка вдруг отворилась – с противным ноющим скрипом. В проеме сутулился Колин брат Федька. Лицо его было заспанным.

– Чего закрылись, Федь, брата не встречаете! – задорно выкрикнула из‑за спин стоящих впереди баб Тонька Чугунова.

– Да мы не закрывались, это запор сломался, – глухо объяснил Федька, внимательно глядя на брата.

– А где мать-то, мать зови! – потребовала Тонька Чугунова.

– В огороде она, бегит, я видал, – ответил и на этот вопрос Федька, не сводя с Коли внимательных глаз.

Федька был в старой майке и трикотажных штанах, растянутых и бесцветных, босой. Жилистые руки его и грудь под самое горло были тесно, до густой синевы, татуированы.

Он медленно потер ладонь о штаны на бедре, протянул ее брату, будто расстались они не семь лет назад, а вчера или позавчера. Бабы замолкли наконец, притихли. Коля улыбался той своей улыбкой и не двигался. И вдруг Федька шагнул навстречу и обнял его. Бабы вздохнули громко разом и по отдельности завсхлипывали. Братья продолжали стоять обнявшись.

– Обнимаются… – шептались бабы, стирая с лиц ладонями слезы умиления.

– А как дрались-то до армии…

– Родная кровь – свое берет.

– Брат он и есть брат.

– Правда что…

– Ко-о-о-лю-шка-а-а! – донесся из‑за забора протяжный, берущий за душу вопль. Тетка Соня бежала сюда от огорода через двор. Большая, с безобразно толстыми ногами, на которые были натянуты отрезанные от старой телогрейки рукава, чтобы ползать по грядкам, она бежала, переваливаясь с боку на бок, култыхала, протягивая руки с растопыренными черными от земли пальцами, и кричала страшно, утробно, словно заново рожала сыночка или хоронила его.

– А-а-а-а-а-а!

Еще не видя ее, бабы отозвались слезным воем – высоким и сочувственным:

– И-и-и-и-и…

Братья разжали объятия и смотрели на мать. Она бежала к ним, но вдруг споткнулась обо что-то невидимое и полетела, растопырив руки, вперед и упала нелепо и страшно, как нельзя живому человеку падать.

– Мама, – прошептал Коля. Это было первое его слово.

Отметить Кольки Иванова возвращение собралась вся Аржановка. Да что Аржановка – даже из Мукомолова, из‑за реки, на лодках приплыли! Начальство обещало приехать – глава районной администрации Павел Петрович сам звонил по телефону. Говорили, что и программа "Время" из Москвы прибудет, чтобы все на пленку заснять, мукомоловские особенно говорили…

Старики, какие остались в Аржановке, приковыляли к Ивановым утром, сели на лавочке у дома и, наблюдая за предпраздничной суетой, сравнивали: как раньше и как теперь. Раньше за плен – лагеря, а то и расстрел, а теперь ничего, можно даже сказать – почет. Конечно, плен плену – рознь, в плен попадают по-разному, да и войны – то та, а то эта… Старики даже спорили, но добродушно – чтобы время скоротать, и разные времена сравнивали по стариковской своей привычке… Чтобы столько народу погулять собралось – такое было только до войны, а после войны уже не случалось. До войны же – часто. И на Первое мая гуляли хорошо, и на выборы, но особенно, конечно, на Успенье, на аржановский престольный праздник. Тогда тоже мукомоловские на лодках приплывали, гуляли вместе и дрались потом. Аржановские с мукомоловскими всегда дрались раньше на Успенье, это был как закон: напиться и драться. Федька услышал это – он как раз мимо проходил, стол из клуба на голове нес, здоровенный такой, услышал, остановился, сплюнул окурок и сказал как отрезал:

– Сегодня драки вообще не будет. – И пошел дальше, с такой махиной на голове. Федька был абсолютно трезвый, серьезный и даже важный. Брат привез ему в подарок кожаную куртку, Федька влез в нее с утра и, несмотря на жару, не снимал.

А тетка Соня, тетка Соня не то что глаз этой ночью не сомкнула, не то что не прилегла, а и не присела. Даже плакала на бегу: бежит по деревне от дома к дому, чертит неподъемными ногами пыль и плачет себе помаленьку. Голодным никто не уйдет – это тетка Соня понимала, хотя, ясное дело, всем не угодишь, разговоры и упреки будут потом все равно; но двух овечек, какие были, Федька зарезал, баранины наварили, и холодец в погребе стынет, картошка хоть мелкая еще, молодая, чуть не пол-огорода пришлось выкопать, ну да чёрт с ней, главное, чтоб хватило, и хватит; квас был, окрошки наделали целую кадушку, так что голодным никто не уйдет, еды хватит, еще и останется, а вот вина… В Аржановке слово "водка" знали, конечно, но почти не употребляли, все говорили – вино. Вот из‑за этого вина и плакала тетка Соня. Всю жизнь плакала оттого, что оно есть, а теперь оттого, что его нет. Нет, было, конечно, было, но мало, не хватало, могло не хватить. Этого тетка Соня боялась. Потом не разговоры будут – обиды.

Как назло, уехала в отпуск к дочке на Север Валька-продавщица, тетки Сони стародавняя подружка, она бы достала, обязательно достала бы, но она была у дочки на Севере, а в магазине продавщица теперь другая, молодая, временная, ее тетка Соня даже и просить не стала.

А Ленка, кума, Колина крестная, аж в областную больницу залегла с женскими своими болезнями. Она самогонку гнала и продавала, у нее было, но перед тем как в больницу лечь, она самогонку попрятала, вроде бы в огороде закопала. Муж ее, Колин крестный, не уходил с огорода, весь его вилами истыкал, извелся, а найти не смог.

В городе вино продавалось, его там купить можно было свободно, а на какие шиши? Денег-то не было. Федька не работал, жили на одну тетки Сони пенсию, хватало на хлеб скотине и себе, да и то с натягом. Денег в деревне вообще теперь не водилось, и все по той же причине – хлеб дорогой. А винцо было, в каждом доме, хоть одну бутылочку, но берегли на всякий случай, если расплачиваться придется за что: за дрова или за газ, да мало ли… Сейчас и помрешь – без бутылки гроб не сделают. Бегала тетка Соня по домам, миски собирала, стаканы, ложки и, слезу пустив не притворную, просила хоть бутылочку. И вот ведь – давали! Никто не отказал, все давали: кто вина, кто самогонки, кто "рояля"… Хотя и понимали, что отдаст долг тетка Соня не скоро, если вообще отдаст, не верили, что отдаст, но давали! И все из‑за того, что Колька Иванов вернулся. Вообще-то нельзя сказать, чтобы Ивановых в Аржановке любили… Можно даже сказать, что не любили их в Аржановке. Муж тетки Сони, покойный Гришка, был мужик горячий, сама она – с характером, а про Федьку и говорить нечего, боялись его пьяного, как огня, а трезвым он почти не бывал. Нельзя сказать, чтоб и Кольку особенно любили, пацан как пацан был до армии, правда, смирный был, самый смирный, пожалуй. Не любили, а вот почему-то давали… Давали и только спрашивали:

– Как он там?

– Спит, – тетка Соня отвечала.

– Ну, пусть спит, хоть дома выспится, – подытоживали дающие, и тетка Соня култыхала к соседнему дому, плача от благодарности, что здесь дали, и от страха, что там не дадут.

Коля спал вторые сутки – спал и спал. Тетка Соня сначала радовалась и сама говорила: "Пусть хоть дома выспится", а потом бояться чего-то начала. А тут еще Капитанша, дура ученая, подпустила, что болезнь есть такая – спит человек и не просыпается. "От большого переживания это случается, а сколько сын твой пережил – пятерым хватит", – Капитанша сказала, тетка Соня ахнула и побежала домой.

Капитанша в молодости на пароходе плавала, мир повидала и книжки читала по сей день. Тетка Соня, хотя и не верила ей, но слушать любила. А тут и поверила. Спрятала она от Федьки бутылку в хлеву – и на терраску, где Коля и до армии летом спал и теперь лег. Спал он, как мышонок, неслышно, и это всегда удивляло тетку Соню – все остальные в доме были храпуны, а она так первая.

Постояла тетка Соня рядом, постояла, да и позвала его шепотом:

– Колюшка…

И он сразу вдруг глаза открыл, будто и не спал.

Тетке Соне так стыдно стало, что не дает она своему ребенку дома выспаться, замахала испуганно руками и зашептала громко:

– Спи, сынок, спи, это я так, дура старая, спи, Колюшка, спи…

И Коля закрыл глаза и снова заснул.

Праздник, ничего не скажешь, получился, если не считать того, что случилось в конце, но если рассказывать по порядку, то Федька напился первым, положил голову на стол и заснул. За ним мужики один за другим вываливаться стали. Крестный Колин держался. Он взял на себя роль ведущего и балаболил без умолку, кричал так, что соседей оглушил. Вообще шумно было и как-то суетно. Может, оттого что народу было много, как никогда, может, оттого что на улице гуляли, – столы прямо во дворе дома Ивановых один к одному поставили, а может, еще почему… Капитанша и Тонька Чугунова спорили, кто первой Колю увидел, спорили и ругались. Все чего-то раскричались…

Тихо было только во главе стола, где сидели рядышком тетка Соня и Коля. Тетка Соня сидела нарядная, в ярком кримпленовом платье, а на плечи был накинут платок. Даже не платок, а шаль, восточная, с тонким сложным узором и длинными кистями – Колин подарок.

В молодости тетка Соня вообще была красивая, большая была, сильная, и волосы густые, длинные, с красной рыжиной. Она долго держалась, дольше других баб, которые уже к сорока опускали на лоб серые платки, в старухи записывались. У нее еще три года назад почти все зубы свои оставались. Главное, тетка Соня считала, жалости не поддаваться, и не поддавалась. То, что старший из тюрьмы в тюрьму переезжал на казенном транспорте, это тетку Соню тяготило, но чем она лучше других баб, у которых свои сыновья сидели? Таких, считай, чуть не полдеревни было. Когда Колька в Афганистане без вести пропал, пошли к тетке Соне в дом жалельщицы, но она их турнула, и слезы ее видел только муж Гриша. В то, что Коля, может, жив, как жалельщицы говорили, тетка Соня верить не стала и тем себя и спасла. Был – и нет, что же теперь делать? Не было младшего, почти не было старшего, зато был мужик, муж Гриша, за него и держалась. А уж когда – он, тут тетка Соня надорвалась, тут у нее год за три пошел. Волосы выцвели и повылезали, зубы скрошились, и ноги опухли, не ноги сделались – колоды.

Не понимала про мужа тетка Соня. Про Федьку понимала – тюрьма, про Колю тоже понимала – война, а про Гришку не понимала. Получалось – сидели они с Гришей рядком, разговаривали ладком, и вдруг он ни с того ни с сего – в дверь и дверью – хлоп, да так, что под обоями посыпалось. И не вернулся больше, и никогда не вернется. Тетка Соня не понимала – зачем он это сделал? Или почему?

Кум, Колин крестный, сказал на поминках так:

– Не хотел жить, вот и повесился.

А почему не хотел – не понимала тетка Соня. Непонимание это ее и подкосило.

Полный дом жалельщиц набивался, выпьют маленько самогоночки – и выть. Федька после последней отсидки вернулся, разогнал их всех, да поздно – тетка Соня сама себя теперь жалела.

И сейчас жаловалась. Сидела тесно рядышком с Колей, держалась за рукав его пиджака и жаловалась, вытирая слезы крохотным платочком.

– Захожу в дом, а он висит. На крюке, на каком ваши с Федькой зыбки качались… Висит… И ведь не пьяный был, сынок, ни капельки не пьяный. Если б пьяный, я тогда б понимала, а то ведь не пьяный. И не ругались мы тогда совсем. Он выпивать ведь перестал, а из‑за чего еще ругаться? Я уж думаю, может, лучше не бросал бы? Пил бы и жил бы… А ты совсем не пьешь, сынок?

Перед Колей рюмка стояла полная – как налили, так и стояла, он к ней и не притронулся.

– Не пьешь?

– Нет, мама…

Коля сидел зажато и неподвижно.

– И правильно, сынок, не пей, одно от нее горе. Одно горе… Горе, Коля, горе! Говорю Федьке: вытащи ты этот крюк проклятый, а ему все некогда. Некогда: спит да пьет, пьет да спит… А я на табуретку боюсь залезть, голова кружится. Ты б вытащил его, сынок… Вытащишь?

Коля кивнул.

Бабы подходили одна за другой, щупали шаль, разглядывали узор, хвалили Колю, гладили его, как маленького, по головке и сами при этом робели почему-то.

Тогда и появилась рядом Верка, незаметно появилась, прямо будто из-под земли взялась.

– Ой, теть Сонь, дашь поносить?! – воскликнула она шутя.

Шум за столом стал стихать. Все смотрели и ждали, что же будет? Коля до армии с Веркой не то что ходил, как все парни с девчонками ходят – в кино там и на танцы, у них любовь была, это вся деревня знала, поэтому всем было интересно – как же они встретятся и что теперь будет? Верка была тогда девчонка как девчонка, а теперь стала мымра мымрой: накрашенная, размалеванная, в платье чуть не до пупа. Верку в Аржановке презирали, но терпели, потому как своя.

– Теть Сонь, ну дашь поносить? – шутливо настаивала Верка, но тетка Соня на шутку не отозвалась, губы поджала и отвернулась. В Веркиной руке уже была рюмка с водкой. – Здравствуй, Коль! – звонко воскликнула она, будто не ожидала его здесь увидеть.

Коля поднялся.

– Здравствуй, Вера, – сказал он тихо, но многие услышали.

– С возвращеньицем, Коль! – крикнула Верка и опрокинула в себя рюмку, выпила и даже не поморщилась.

Тут уж совсем тихо стало, даже мукомоловские притихли, почуяли: что-то такое сейчас будет…

И дальше могло случиться что угодно, но вмешался крестный, то ли нарочно, то ли случайно. Так он заорал, что даже Федька во сне зашевелился.

– Колюня! Крестничек! – и потянулся к Коле с полным стаканом. – Ну выпей ты хоть со мной, а? Я же все-таки крестный твой! Я тебя вот на этих самых руках держал, когда крестили тебя! Поп у нас был, отец Поликарп, он буденновцем в Гражданскую воевал. Бывало, как выпьет, и: "По коням! Шашки наголо, пики к бою!" Во был поп. Так ты ему, Коль, всю рясу тогда обмочил! Он и говорит: "Этот басурманин будет!" Ошибся отец Поликарп, ошибся! Вон ты какой стал! Герой! По телевизору показывали! Огонь, воду и медные трубы прошел! Знаешь, кто ты теперь? Не знаешь? А я скажу… Жилин и Костылин, вот ты кто! Эх, дай я тебя поцелую, крестничек!

Он потянулся к Коле через стол, но на беду облил нечаянно своей водкой спящего Федьку. Тот вскинулся, как медведь в берлоге, и заревел, глядя на крестного мутными невидящими глазами.

– Ну ты, чайка соловецкая!

Крестный сразу струхнул, да и всем неприятно стало, особенно тем, кто рядом сидел.

– Да ты чего, Федь, это ж я, я это, крестный, – заговорил крестный взволнованно.

– Крестный это ваш, крестный! – испуганно закричали рядом.

– Федь, ты чего, не узнал, что ль?

Даже тетка Соня испугалась, взяла Колю за плечо и к себе прижала. Но до Федьки, кажется, дошло, он, кажется, узнал и попытался улыбнуться.

– Эх ты, Федька, Федька, – засмеялись над ним. – Крестного своего не узнал!

– Чего привязались к человеку? – вступился за Федьку сам крестный. – Обознался человек, бывает. – И, облегченно вздохнув, выпил.

Федька указал пальцем на Колю, а потом обвел всех тяжелым пугающим взглядом и заговорил угрожающе:

– Колька мой братан. Кто его пальцем тронет… Я пятый раз на зону пойду, а за брата моего… – Взгляд его снова вернулся к Коле. – Понял, Колян? Сразу мне говори! Кто тебя пальцем тронет… Убить не убью, но покалечу. – Федька сел в тишине, подумал и повторил убежденно: – Убить не убью, но покалечу.

И тут к дому Ивановых, прямо к распахнутым воротам, чуть ли не к столу, подкатила машина, большая, черная, блестящая.

– Джип, джип! – закричали пацаны, которые вокруг стола все время крутились и уже не одну бутылку с него уперли.

За столом заволновались, не понимая, что это за джип такой, а увидеть, кто сидит в машине, оказалось делом невозможным – окна у нее были черные и на солнце блестели почти как зеркала. Мукомоловские уже решили, что это программа "Время" прибыла наконец, и приосанились, но они ошиблись. Дверцы машины распахнулись, и первым вышел на белый свет крепкий мужчина в новеньком костюме и белой сорочке с галстуком. Широко улыбаясь и разведя руки в стороны, словно собираясь обнять здесь всех сразу, он гаркнул зычно и весело:

– Здорово, землячки!

– Павел Петрович!

– Паша!

– Здорово! – весело же отозвались за столом.

– Не узнаешь? – торопливо спросила тетка Соня Колю. – Пашка Граблин. Наш, аржановский. Ты в армию уходил, он в сельсовете работал председателем. А теперь вообще большой человек. Голова администрации называется.

Следом за Павлом Петровичем из машины вышел военный в блестящих хромовых сапогах, галифе и зеленой офицерской рубашке; сухой, как вобла, прямой и, видно, злой. Его тоже многие узнали – райвоенком.

Третьим был шофер, тоже видный из себя, но на него, конечно, внимания почти не обратили.

– Ну, где он? – Павел Петрович нашел глазами Колю и стал пробираться к нему, здороваясь по пути с земляками.

Тетка Соня легонько подтолкнула Колю и сама поднялась.

– Ну, здравствуй, афганец ты наш родной! – Павел Петрович обнял Колю и, похлопывая его по спине, продолжил: – С возвращением на родную землю! Поздравляю, Софья Пантелеймоновна, – обнял он и тетку Соню, и она зарделась оттого, что назвали по имени-отчеству. Военком стоял за спиной Павла Петровича и, выглядывая из‑за плеча, буравил Колю маленькими глазками. Ему протянули рюмку с водкой, но он отказался, сделав рукой решительный жест. Павел Петрович шагнул в сторону, освобождая пространство между военкомом и Колей, и объявил:

– Сейчас Борис Алексеевич, наш военком, сделает сообщение, а потом я скажу тост.

Стало тихо и торжественно.

Без начальства даже такое важное событие быстро стало бы пьяной гулянкой, а с начальством вернулась торжественность.

Военком кашлянул в кулак и, продолжая буравить Колю взглядом, заговорил скрипуче и недобро:

Назад Дальше