– Дорого, – говорю. – Купе. Пересидеть мне где, какая разница, в каком… и в общем можно. Ночь-то – не сутки.
– Писем не пишешь матери, и нечего возить вон… Я говорю: почтового не вижу… На этом не выгадаешь, – говорит Дима. – В постель завалишься… Пересидеть… Тебе и разница. По-путнему хоть отдохнёшь. Там же готово всё – постелено. Нет, сказали. Есть, конечно. Им дорогие продать надо – для мамы, мама – государство, сами-то – чё они имеют с этого?.. Не знаю… Билеты левые, фальшивые? – так это вряд ли – теперь же всё через компьютер… На контрабасе поиграешь… В одном купе окажетесь вдруг – может… Она такая – для отдельного… С тобой мне, что ли, прокатиться?
Смотрю я на Диму, думаю, он, как и я, маленько… больше ли? А – как огурчик. Я же – маленько… и маленько.
– По старой борозде, – говорит Дима. Сказал, достал после сигарету. Курит.
– Скоро от курева зелёным станешь.
– Зелёным – ладно – Таньке спокойней будет на меня глядеть… Врачи в зелёных же халатах.
Пришагал вразвалочку к урне – всех к ней, единственной на перроне, всю местную фауну, на мёд будто, притягивает – голубь, сизарь – грудь на заре его переливается пунцово-фиолетово, идёт, налево и направо франтом поворачивается, как кавалер перед дамами раскланивается, и всё поклёвывает что-то, от каждого нашего движения крыльями резко взмахивает, но не взлетает – кушать хочется.
И воробей, упав с неба камнем, присоседился к голубю, тоже поклёвывает что-то – и тоже, видно, опасается – глазом-дробиной скорострельно изучает нас.
– Мунгалову, Андрюхе, позвони. А то забудешь, – говорю. – Предупреди. Кто меня встретит?
– Милиция, – говорит Дима. – Тьпу-тьпу-тьпу, не приведи Господи… Чур нас от них, а их от нас, не к ночи будь упомянуты… Да не забуду, ты не бойся, я из ума ещё не выжил… Смотри, а небо-то какое… Как на Канарах.
– Я не боюсь.
– А ты куда-то глядя на ночь… Добрые люди по ночам, Олег Николаевич, не шляются. Сейчас нашли бы куда съездить. Водитель есть – и увезёт, и привезёт – доставит в целости-сохранности… Я на Канарах, правда, не бывал. А ты?.. Ты всё в Ялань… И как ты там живёшь – без бабы?.. Целое лето… С ума сойти, тут только тапочком не обойдёшься… Вряд ли уже когда и побываю. Но небо-то везде, наверное, одно и то же. Чё нам Канары, у нас на пасеке не хуже. А то поехали?.. Ты не заботься, – говорит Дима. – Не переживай. Тебя проводим, к Ляпину заеду… Директор молокозавода… Номенклатура высшей пробы – такого пуза ты не видел – топор об него можно поправлять… Здесь по пути. А от него и позвоню… Мне за сметану много задолжал он. Денег у красного директора, а по совместительству буржуя, море, а за рубль бабушку родную порешить может. Держит ротвеллера – того вот любит. И ест с ним с одной миски. В постель к себе только не кладёт – ещё откусит… Я, правда, свечку не держал…
– По городскому не найдёшь, – говорю, – звони на сотовый.
– Как скажешь, – говорит Дима. И говорит: – Да не забуду, не забуду. Андрюха – сволочь предпоследняя – ещё найди его попробуй, но постараюсь.
– Да уж найди, – говорю. – Постарайся. Поезд мой с Исленьска ровно через двое суток. Ждать столько на вокзале – усохнешь.
– К Нинке пойдёшь, перекантуешься… Размочит.
– Лучше уж на вокзале.
– Дело твоё. А я бы – к Нинке… И коньячку тяпну у Ляпина – не удавится… Только сначала дозвонюсь… А ты не хочешь?
– Не хочу.
– А я бы тяпнул, – говорит Дима. – Подружку с Гачинска вспомнил, и, как мальчишка, растревожился. Ещё и спирту попрошу. Неразведённого… Времени сколько?.. А?!. Ох, ё-моё, а где часы-то?!. – Уставился Дима с изумлением на голое своё запястье, со светлой поперечной полосой на загаре – ей, полоске этой, будто удивился. Перевёл взгляд на меня – и я его не меньше будто поразил – часы-то я украл как будто. И говорит: – Смотрел же только что, ведь были!.. Он – бич! – зараза, скоммуниздил!.. Тёрся, тёрся, вот… умелец! Сигарету-то когда ему протягивал… И ты проверь свои карманы… Уец… А-а, у тебя ни денег, ни часов – ещё счастливый… Ох, паразит!.. Каких уж вроде где ни навидался, а тут, стою, как ротозей, не понял, – говорит Дима. Смеётся. – Продаст ведь, сволочь… за бутылку – прогадает, если за две ещё, то – ладно… Во, марсиянин. И ему, инопланетному, выпить хочется, хоть и без печени уже, без почек – по роже видно, по прямой, как через шланг, протекает… Как нам теперь без времени-то с Женькой?
Полез я в карман, в один, в другой сунулся – и успокоился: всё на месте – паспорт, ключи, водительское удостоверение, книжка телефонная, билет на поезд, ну и деньги – и мои, и те, что тётя Аня мне дала в дорогу.
– Не спёр?
– Не спёр.
– Ну, слава Богу… Да к вам-то он не приближался. Это со мной – маленько не обнялся. Хотя такой и за два метра выудит – настроил цапки, а с виду – попа вроде круглая… Скажу Ляпину – всех тут на уши поставит, всю местную шелупень вздыбит, перевернёт всё Милюково… вот уж не город-не деревня… Отыщут… Пока предание свежо… Ох, ты! Орехи-то забыли! – говорит Дима. – Сбегай, Женька, принеси… Красный мешок полиэтиленовый, там, на полу, у заднего сиденья… слева. А не отыщутся, шут с ними – уже давно их собирался поменять… теперь, наверное, и поменяю… На три минуты в сутки отставали… И не заметил, как… Ловкач. Ладно, чё злюсь, пусть пользуется – хоть на бутылку заработал – день для него прошёл не зря.
Ушёл Женька. Вернулся с орехами.
– Принёс? – спрашивает у племянника Дима.
Молчит Женька.
– Принёс, – отвечаю за него я.
– Вот, – говорит Женька, кивая на мешок.
– Вижу, – говорит Дима.
Уложил я мешок в свой рюкзак – поместился.
– Ну, – говорит Дима. – Пора, наверное, тебе залазить. Уец, рюкзак… Пойдём, проводим.
– Да сам я, – говорю.
– Ещё наносишься, успеешь, – говорит Дима.
Подхватил Женька рюкзак. Пошли мы. Тут, рядом.
Подступили.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер.
– Ты, – говорит Дима проводнице, разглядывающей подробно мои паспорт и билет на поезд, после меня – ещё внимательней – как стосковалась, – его, поедете, не обижай, это мой друг, – говорит Дима. – Наш… из Ялани. Нос, видишь, русский – не кавказец… А мы зайдём, посмотрим, как устроится, и выйдем… Ага, красавица?
– Тока недолго. И не подумайте там распивать, – говорит красавица. Серьёзная. Лет тридцати. Красивая, на самом деле. Глаза – закат, в тени стоим, их не хватает – ясно-голубые, без ржавинки. И униформа ей к лицу. Волосы рыжие – от хны, густые – под беретом – едва тот их сдерживает.
– Вот распивать-то, жалко, нечего… Не будем, – уверяет её Дима.
– Пошевелитесь там, – говорит проводница.
– Успеем, – говорит Дима. – А не успеем, с тобой до Гачинска прокатимся.
– Ага!
– Или его проводим до Исленьска.
– Тогда я вызову милицию.
– Не надо.
Дима смеётся, проводница улыбается.
Поднялись мы по очереди в тамбур. Прошли гуськом по проходу – Дима первым, я последним, – нашли моё купе. Открыта дверь. Втроём втесняемся – пошевельнуться негде.
Сидит в купе, за столиком, мужик. Руки на столе, пальцами в замок стиснуты. С бородой. Нос крупный, кирпичом будто натёрт – это, уж точно, от заката. Ничего больше в мужике не замечаю – не до него мне пока – мельком лишь по нему глазами пробежался.
– Во, попутчик, – говорит Дима. И говорит попутчику: – Здорово.
– Здрасте, – отвечает тот.
– А девка тут не заходила? – спрашивает Дима.
– Не видел, – отвечает попутчик.
– Значит, не заходила, раз не видел, ту бы заметил… Рюкзак под лавку положи, – велит Дима Женьке. Поднял Женька полку с аккуратно застеленной на ней постелью, устроил на бок рюкзак в ящик, опустил полку на место.
– Постель поправь.
– Она не сбилась.
– Вижу… Время есть ещё, пойдём, – говорит мне Дима, животом подталкивая Женьку. – Ведь говорил – за водкой сбегать надо было.
Вышли мы в обратной последовательности из вагона. Стоим на платформе. Прощаемся. Обнялись раз, другой раз обнялись. Крепко.
Небо светлое ещё, но на земле уже смеркается – мягко-мягко обволакивает.
Луна в небе. Подточенная. Кто-то из неё как будто шпонку начал делать. Стареет. Не тот, кто делает, – луна.
Вороны из тополя, совсем ещё зелёного, без желтизны, выпрыснули – как будто кто-то их оттуда жменей вышвырнул, поорали, погалдели, в небе ошметьем чёрным поболтались беспорядочно и опять в листву, как блохи в шерсть собаке, втиснулись – снова не видно их, не слышно – и о чём там только думают?
– К тётке Елене я заеду, отчитаюсь, – говорит Дима, натирая ухо мне своей щетиной – за день, успела, отросла, как у абрека, благо, светлая, не видно. – Буду заглядывать – Ялань-то проезжаю. Не унывай… Сегодня – нет уже – назад, домой, скорей всего, поеду поздно, ночью – кое-какое дельце тут наклюнулось… не смейся… а завтра утром – обязательно… в город мне надо будет… совещание.
– Хорошо бы, – говорю.
– Пообещал ей мешок комбикорму, – говорит Дима. – Тогда ещё, на той неделе. Вот прямо завтра же и завезу. Нечем корову, жаловалась, подкормить… Раньше лафа была, теперь проблема с этим… Но в девяносто лет… Олег… не знаю…
– Ладно, – говорю. – Завези. А деньги?..
– Какие деньги?!
– За комбикорм.
– Да перестань… Жаль, – говорит Дима. – Будет не хватать. Сильно. Когда и мимо еду, без заезда, знаю – тут ты – как-то спокойно… Полсердца будто отрывается… Ну. Возвращайся. Будем ждать.
– Ладно.
– Ладно… Деньги отдашь, когда разбогатеешь.
Объявили отправление – далеко разнеслось.
Опять из тополя вороны выпорхнули – как будто выдавил их кто-то – сок так из стиснутого фрукта вылетает – брызгами, сок необычный только – чёрный. Прочь теперь сразу улетели, около не болтались. Расселись вразнобой по полувагонам, гружённым лесом – лиственницей и сосной. Помалкивают – как мишени. Смотреть будут, как поезд мой поедет, – расписание знают. И я про них догадываюсь: ушлые – не просто так там притихли – что-то затеяли.
– Всё, – говорит проводница. – Хватит вам уже прош-шац-ца. Счас будет трогац-ца.
Обнялись мы с Димой. С Женькой попрощались за руку. Ещё раз с Димой обнялись.
– Да вы ишшо мне, мужики, тут расцалуйтесь, – говорит, посмеиваясь, проводница. Говор – чалдонский. Взгляд – лукавый.
– А чё, возьмём и расцелуемся… Можно с тобой, – говорит ей, отстранившись от меня, Дима. – Нас уговаривать не надо долго.
– Ага, – отвечает ему проводница. – Стою, об этом тока думаю.
– И я тоже, – говорит ей Дима.
– Ага. Конечно. Обойдётесь.
– Ну, всё, – говорю.
– Давай, – говорит Дима. – Счастливого пути. До будущего лета. Возвращайся. Ждать – и мы, и Таха – будем… Соберёмся всё же, может, сходим?
– Сходим, сходим… Бог даст, сходим.
– Ну, давай, – говорит Дима. – И не грусти там.
– Куда денусь, – говорю, – стану.
Поднялся в тамбур, зашёл в вагон. Никого в коридоре. В большинстве купе двери настежь – без пассажиров. Тихо. Красная ковёр-дорожка. С рыжими поперечными на ней полосами – от заката – там, где двери-то открыты. Свет не включён – только от улицы – и того пока хватает.
Тронулся поезд – плавно, без дёрганья. Разгоняется надсадно.
Смотрю в окно на Диму и на Женьку, они с перрона – на меня, душа моя съёживается, сжимается – как поролон – тот-то бесчувственный, душе вот – больно. Скрылись из виду дядя и уец.
"Бог даст, до встречи, дорогие".
А так уж хочется, чтоб дал-то.
* * *
Постоял я в коридоре. Посмотрел в окно – тоскливо – острое у неё жало, у тоски – аседия – глубоко проникает.
Зашёл в купе. Сел на свою постель. Сижу.
Заря ещё вовсю пылает – над Яланью.
Мужик молчит. Борода у него русая, неухоженная. Словно дичка – как растёт, так и растёт. Заступом. Расчесал бы, мельком думаю. И думаю, его забота, я-то так, лишь отмечаю, пусть хоть в валенок скатается, веником-голиком ли торчит – он ей хозяин. Лицо продолговатое. Возраста моего мужик. Так, в бороде-то, лишь примерно угадаешь, а на самом деле сколько – непонятно. Но не старик – определённо. В самом прыску, сказал бы мой отец.
Смотрим – в окно оба; я – назад, откуда уезжаю, он туда – по ходу поезда.
Сидим – незнакомые – попутчики.
Позади осталось Милюково. Червяком обполз его состав наш. Протяжённое – вдоль Ислени – на многие километры. Ощетинившееся всевозможными подъёмными кранами, безразлично оттеснившими людей и их жильё от всё ещё живописного берега. Флагман Российской лесной промышленности. Миновали по задворкам, захламлённым флагманскими отходами – горами горбылей, обрезков и опилок, кое-где незатухаемо, изо дня в день, из года в год, зимой и летом, дымящимися, пуще торфяников. Тайга пошла – одно название, тайга – давно уже вырубленная, в войну ещё – на нужды оборонки, на гробы, остатки – жалкая. Там и там торчат по горизонту высокие, облитые зарёй, словно глазурью, лесины, – как-то топор с пилой не добрались до них за это время, – несменно родину мою осматривают, пока не высохнут, не упадут ли; а я – за них душой цепляюсь малодушно – оторви меня небольно, Господи, до времени, после – смогу когда – приблизь.
– До Гачинска? – спрашивает мужик. Голос у него сиплый – простуженный, наверное; кричал ли перед этим на кого-то долго; острым перцем сжёг ли горло? Бывает. Водку с уксусом когда ли перепутал? Мать ли у него, как и моя, глухая?
– До Исленьска, – отвечаю.
– А-а… А я до Гачинска. Мне ближе.
– Ближе.
– Чуть не вполовину.
Сидим. Молчим. После:
– Да как раз что вполовину… Сам-то отсюда, с Милюково? Вроде, по взгляду-то, не местный.
– Нет. С Ялани.
– Там живёшь?.. Или оттуда родом?
– Родом.
– Знаю. Бывал в Ялани… в Маковск ездил… Собаку, лайку, покупал… у старовера.
В купе темнеет.
Небо гаснет – в последний раз будто. Изумрудное. Только по горизонту – полоса оранжевая – вянет.
– Красивая деревня, – говорит мужик.
– Какая? – спрашиваю я.
– Ялань.
– Была когда-то.
– Само место… Разорили… Чё, может, выпьем? – говорит мужик.
В окно он уже не смотрит – смотрит на меня.
– Да нет, наверное, – говорю. – Спать буду.
– Ещё ж не ночь… Я сына своего родного только что убил, – говорит мужик.
"Ну, ё-моё", – думаю.
Полез мужик под столик, порылся в сумке, вытаскивает оттуда литровую бутылку водки, ставит её на столик. "Сибирская".
"Ну, ё-моё", – думаю.
– Может, и не убил, – говорит мужик. – Убил-то – вряд ли…
Полез опять под столик, достал из сумки два пластмассовых стаканчика – будто на собеседника рассчитывал, меня предвидел, банку солёных огурцов, домашних, пакет с жёлтыми и чёрными свежими помидорами, кусок сала с прожилкой, буханку ржаного хлеба, разместил всё это на столике и говорит:
– Другого нету… Всё свое тут, кроме хлеба… Соли не взял, забыл… для помидоров-то… но остальное всё солёное.
Вынул из кармана брюк складник, раскрыл его, о рукав пиджака лезвие с двух сторон, наскоро его поправил будто, вытер. Настроенный. Не нож, конечно, а – мужик.
– Чистый, – говорит, – ничё такого им не резал вроде… поганого-то… давно валяется в кармане, – и говорит: – Но по башке его нормально тюкнул… сына. Чё в руке – не знаю как и – оказалось, тем и… это… приголубил… Выдергой, – в глаза мне прямо смотрит, неотступно – как в объектив прицела или фотоаппарата – будто снимается для документа, ими, глазами, не мельтешит – чтобы не смазались на снимке. Светлые – голубые, может, или – серые. – Ну чё, дак это?..
– Ну давай, – говорю. – Только немного, – и я такой какой-то – подчиняюсь.
– А чё тут, литра, разве много?
"Ну", – думаю.
– Да ладно, – говорит мужик. Порушил хлеб – крупно, по-деревенски, ломтями; на одном из ломтей порезал тонко сало – то не успело ещё разморозиться, размякнуть. – А огурцы из банки прямо… рукой, наверно, вилок-то раз нету. – Свинтил с хрустом с бутылки крышку, разлил по стаканам, бутылку поставил. И говорит: – Ну чё, дак это… Раз тут вместе. За всё хорошее, как говорят. Ну не за встречу же – не расставались… хотя и встретились – за встречу.
Чокнулись. Выпили. Закусываем. С водкой лихо он, попутчик мой, управился: одним глотком, выдохнув прежде резко из себя весь воздух, запрокинув голову, выпятив вперёд бороду и локоток отставив по-гусарски, мизинец отпружинив, – как будто ртуть, свинец расплавленный ли в себя влил, а жуёт, вижу, вяло, неохотно. И я тоже – не оголодал.
Молчим.
Огурцы острые – попробовал я, – свежепросольные.
– Вкусные, – говорю. – Ядрёные.
– Нормальные… Последние сорвал вот, перед заморозками… С пупырышками. Эти уж специально – на закуску… исключительно. Зиму, посмотрим, как продержатся, задрябнут, может… Соли-то путней не найти… теперь ведь химия сплошная, – говорит мужик. И говорит: – Достал.
– Что? – спрашиваю. – Соль?
– Достал… Как клоп.
– Достал?
– Да сын… Володька.
– У-у.
– Ну, по второму, – говорит мужик. – Чтобы про первый не забыть.
– Да нет, наверное, не буду, – говорю.
Выпили по второму. Закусываем. После:
– Тащит всё… Тащил ли уж… Оттаскался… Не знаю. Вряд ли – не со всей же силы, не с размаху… Тюкнул легонечко, конечно, ну дак… Стемнело быстро… за окном-то, – на окно метнул глазами. Занавеску пальцами пощупал. И опять на меня смотрит – как из прицела потерять меня боится будто. И говорит: – Ну, всё подряд. Кому понравится… Как росомаха – та хоть к себе, а он – из дома… Серёжки золотые, ладненькие, с меленьким камушком, жучки такие, наподобие, у матери… не у моёй, конечно, у своёй… моёй-то бабы… были – продал кому-то, так и не нашли. Найди там. Скупщик какой – тот разве скажет. У них там свой – какой-то проходимец – и не прижмут и не посадят – как будто так оно и надо… а-а, заодно они, наверное… менты-то с ими… И менты – жулики, многих-то смолоду я знаю, и эти – одна холера… От кого-то ей, серёжки-то, достались, может – от бабушки еёной… Всё и не вспомнишь и не перечислишь – много чего перетаскал… Бельё постельное. Посуду. Книги… Морис Дрюён. Ещё какие-то, забыл уж… Джэк этот… Лондон… Всё про Север-то… Когда талоны были, покупали, – взял со стола складник, сомкнул и положил его на место. – Так не успел, не все и прочитал… В тайгу с собой брал, на охоту… Чё загнать где только можно, он-то в курсе, то и тащит… Про деньги уж не поминаю – не держим дома, спрятать негде – все закуточки-щели уже вынюхал… когда какие заведутся. С деньгами-то теперь не шибко просто, раньше пошёл и заработал… Чтобы на эту-то… ему… на дозу. А я за лето тракторишко себе сделал… Пусть худо-бедно, как-то пробиваться… Ты не геолог?
– Я?.. Геолог.
– Ну, сразу видно – с бородой-то.
– И ты?.. Ты тоже с бородой.