Книга радости  книга печали - Михаил Чулаки


В новую книгу ленинградского писателя вошли три повести. Автор поднимает в них вопросы этические, нравственные, его волнует тема противопоставления душевного богатства сытому материальному благополучию, тема любви, добра, волшебной силы искусства.

Содержание:

  • ЧЕТЫРЕ ПОРТРЕТА 1

  • ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЕТ КРИЧАТЬ - (Записная книжка Сергея Сеньшина) 20

  • КНИГА РАДОСТИ - КНИГА ПЕЧАЛИ 35

    • Пролог. Необходимые объяснения 35

    • Глава первая 37

    • Глава вторая 39

    • Глава третья 41

    • Глава четвертая 43

    • Глава пятая 45

    • Глава шестая 47

    • Глава седьмая 50

    • Глава восьмая 51

    • Глава девятая 53

    • Глава десятая 54

    • Глава одиннадцатая 56

    • Глава двенадцатая 58

    • Глава тринадцатая 61

    • Глава четырнадцатая 65

  • О ПРОЗЕ МИХАИЛА ЧУЛАКИ 68

  • Примечания 70

Книга радости - книга печали

ЧЕТЫРЕ ПОРТРЕТА

1

- Можно мне пошевелиться? - робко спросил Ребров.

Андрей с досадой оторвался от холста: ну чем этот тип недоволен?! Такое утро, такое солнце - радоваться надо жизни, а он сидит как уксусом облитый. Вообще Андрей испытывал к Реброву активную неприязнь: явный склочник, зануда, хам - как такого терпят в семье? И нечистоплотен в мелочах: тысячу рублей, может, и не украдет, побоится, а трешку - запросто. И робость его теперешняя только оттого, что здесь, в мастерской, он чувствует себя неуверенно, он на чужой территории, а попадись ему там, где он в силе, где правила игры ему известны, где он знает все входы и выходы, - с удовольствием наступит на ногу, двинет локтем под ребра да еще и обругает.

Андрей видел Реброва впервые, почти ничего про него не знал, но не сомневался, что все так и есть: и про трешку, и про острые локти. Одет был Ребров не без элегантности: светлый костюм, красная рубашка, и носки из-под брюк тоже выглядывали красные - а все равно он весь словно был окутан каким-то бурым туманом, так что и солнце сквозь эту бурость пробивалось с трудом. Надо же было такому типу навязаться с портретом!..

Андрей Державин уже обратил на себя внимание своими работами, исключительно полярными пейзажами: чистые цвета холодного моря, зеленых, синих, розовых льдов, грандиозные занавеси полярных сияний. Часто его сравнивают с Рерихом: мол, как Рерих открыл нам ослепительный мир Гималаев, так Державин открывает мир Ледовитого океана. Сравнивают и воображают, что тонко отметили да еще и польстили! Андрея эти назойливые сравнители - знатоки, называется, снобы проклятые! - приводили в ярость. Ну что общего?! Что там и там много льда? Тогда можно сказать, что Хокусаи похож на Айвазовского - оба маринисты! У Рериха мир покоя, тишины, мир, ушедший в себя, - а на холстах Андрея все время чувствуется страшная сила, вот хоть эти сползающие с Новой Земли языки ледника Норденшельда: они же как сжатая пружина, в них неимоверный напор, сокрушение всего, неотвратимость! У-у, ведатели искусства!

Среди полярных пейзажей, нарушая тематическое однообразие, висел у него в мастерской и один таежный. Только один. Когда-то в детстве дед взял его на заимку, и поразили там Андрея голубые кедры: он и не знал, что бывают такие. Поразила в них не только ледяная звенящая красота, но и необычайная жизненная сила, с которой они несли свою голубизну среди окружающего зеленого лесного моря. Сразу же Андрей ощутил их родными, уверился, что его жизнь связана с их жизнями. Как? Он и не пытался понимать: зачем понимать то, что доподлинно знаешь… И вот недавно вспомнил то детское ощущение, написал. Возродившееся чувство внутреннего родства помогло - потому получилось хорошо. Да только тогда, наверное, и получается, когда устанавливается связь души художника - с океаном ли, лесом или человеком…

Андрей хотя и работал много, и выставлялся, но с деньгами вечно было туго: на выставках почти все работы были не договорные, значит, писались ради одной славы - повисят и возвращаются в мастерскую. Продавались иногда мелкие вещи в Лавке художников, вот почти и весь заработок. Ну еще примут на лотерею. Андрей ненавидел ханжей, которые объявляют, что равнодушны к деньгам, сам он повторял, что любит деньги, что ему нужно много денег, но не желал их зарабатывать никаким способом, кроме своей живописи. Он пишет то, что хочет, пишет, как может, и раз он хороший художник - а Андрей знал про себя, что он хороший художник, в грудь себя по этому поводу не бил, но знал уверенно и спокойно, так же, как дед его (отца Андрей не помнил) знал, что он хороший енисейский лоцман, и очень удивился бы, если б кто-то в этом усомнился, - значит, работа Андрея должна давать ему пропитание. Поэтому отказался пойти в Антарктиду: брали мотористом (дескать, между делом станешь певцом Ледового континента ), но Андрей не был согласен заниматься своим делом между делом. Уж лучше писать портрет Реброва, хоть тот и противный тип. Ничего, рано или поздно из-за работ Андрея Державина передерутся Русский музей с Третьяковкой - конечно, лучше бы рано, чем поздно. Ну а пока вот лучший друг привел заказчика, желающего увековечиться на полотне.

В наше время даже и знаменитости редко заказывают свои портреты - чаще сам художник умоляет найти время и попозировать ему, чтобы потом на выставке все останавливались и обсуждали: "Смотрите, это же Тихонов!" - "Да что вы? Совсем не похож!" Ну а остальное население и подавно вполне довольствуется фотографиями. Поэтому прихоть этого Реброва была совершенно необъяснима, тем более не звезда эстрады, а всего лишь настройщик из телеателье. Реброва привел Витька Зимин, уверяя, что сам завален работой, что подходит срок договора. Вообще-то Витька и правда "попал в жилу", как он сам говорит, но все равно Андрей сразу понял, что Витька как настоящий друг дает ему таким способом подкормиться. И это тоже злило: не выносил он никакой милостыни, никаких благодетелей.

А вот все же взялся, взялся, хотя этот Ребров с первого взгляда не понравился. Все из-за подлого безденежья. Но ведь вовсе и не обязательно быть влюбленным в свою модель - мало ли известно портретов разоблачающих!

Ребров договаривался обстоятельно: сразу начал с цены за работу. А сколько назначить? Андрей понятия не имел. Вообще цены на искусство приводили его в недоумение: откуда они берутся? То и дело читаешь, что обокрали картинную галерею; последний раз не повезло Тинторетто: унесли его картину стоимостью в полтора миллиона долларов. Не один и не два, а именно полтора - вычислили! Его собственный пейзаж в Лавке художников недавно оценили в триста рублей, что, кстати, вовсе не наводило Андрея на мысль, что он во столько-то раз хуже Тинторетто: просто привычное обожествление старых мастеров, ведь самому Тинторетто при жизни не заплатили и тысячной части. А теперь вот загадка: откуда взялись эти триста? Почему не сто? Почему не пятьсот? Но триста так триста, и если бы в Лавке работы продавались регулярно, можно было бы жить. Ну а раз оценивала там, в Лавке, официальная комиссия, Андрей решил принять эти триста за точку отсчета - и назначил Реброву двести пятьдесят. Назвал цену и тут же подумал, что если этот Ребров станет торговаться, пусть идет к чертовой матери! Нужно совсем не уважать работу художника, если посчитать, что двести пятьдесят - дорого!.. Ребров согласился не торгуясь, но Андрей от такой сговорчивости не смягчился, потому что видел, что сговорчивость не от щедрости, а от неуверенности в себе, которую даже нахальные люди испытывают в совсем новой для себя обстановке, - Ребров просто боялся попасть впросак, показаться смешным, он подумал, что меньше художники и не запрашивают… Кстати, сходные чувства испытывал сам Андрей, когда только попал со своего Севера в Ленинград: очень старательно, например, обходился без ножа, когда ел рыбу на людях. А потом рассердился на себя: ну что за глупости! Да и запрет нелепый: почему мясо можно ножом, а рыбу нельзя?! И стал, наоборот, так же старательно резать рыбу ножом, даже когда и не нужно - пусть все видят!.. Интересно, а Ребров разозлится на свою первоначальную робость перед художником? Вряд ли: он привык унижать заказчиков в своем телеателье, а значит, унижаться самому для него так же легко и естественно.

Андрей портретов почти не писал. В свое время увековечил нескольких полярных мореходов, с которыми плавал, но к пейзажу его тянуло больше.

Он, может быть, так и не узнал бы себе цену, как не знали ему цены на кораблях, на которых плавал: раз свой матрос что-то мажет красками - значит, обычная самодеятельность вроде романсов, которые пела на всех судовых концертах буфетчица с "Индигирки" Клавка. И рисовал он (слова "писать" применительно к рисованию красками он не употреблял и не знал, что можно и чуть ли не необходимо употреблять) так легко, и естественно, что никак не считал свое рисование работой. Работа - это на вахте, это когда весь в поту и руки в мазуте (он состоял при машине и потому, наверное, особенно остро переживал свет и простор, видимый с открытой палубы). Ну, он знал, конечно, и все там у них знали, что существуют настоящие художники, для которых рисование - работа, но настоящие художники живут в столицах, ходят в бархатных блузах и вообще словно бы от рождения немного иначе устроены. Но в один счастливый день его маленькая выставка в Дудинке - директор Дома культуры решил украсить фойе перед кинозалом - попалась на глаза заезжим кинооператорам. Если бы на их месте оказался художник, тот самый настоящий художник из столицы, который в бархатной блузе и вообще немного иначе устроен, - еще вопрос, изменилось бы что-нибудь в его жизни. Ну а киношники восхитились бескорыстно, подняли шум - и разом началась совсем новая жизнь Андрея Державина: вместо вожделенной мореходки он очутился в Репинке. Когда-то она называлась Академией художеств - и Андрею это нравилось больше: благоговение особое должно было охватывать любого, кто впервые входил в стены академии, но теперь там давно уже не академия, а институт имени Репина, Репинка… Впрочем, поскольку мореходка тоже в Ленинграде, и, значит, жизнь так и так вела Андрея Державина на брега Невы, как выражался в подражание Пушкину первый помощник с "Индигирки" Сурин, помогавший Андрею готовиться в мореходку, может быть, и без счастливого случая с приездом киношников оказался бы он в конце концов здесь, в мастерской, в мансарде старого петербургского дома.

- Так мне можно пошевелиться?

А Ребров так и не шевелится до сих пор! Во дисциплина! Андрей и забыл про него совсем. То есть все время видел перед собой, и даже словно бы видел больше, чем можно увидеть глазами, потому что легкое бурое облако, окружавшее Реброва, в котором гасли даже солнечные лучи, так что сальная пористая кожа, особенно на носу, совсем не блестела, как должна была бы, - оно (это облако) не столько скрывало, сколько раскрывало: сокровенные побуждения, страхи, страсти. Но при этом Андрей забыл, что Ребров не только модель, но и живой человек: и уставать ему свойственно, и надоело сидеть неподвижно, да просто затекли спина и шея.

- Да шевелитесь, ради бога, кто вам не дает! А хотите, встаньте, пройдитесь. Про́ситесь, как первоклассник в уборную!

Давно не испытывал такой ярости. Вообще ярость была почти обычным состоянием Андрея. При том, что никогда не кричал, не устраивал громких сцен - все оставалось внутри, и только по ударам кисти, по тому, как выдавливает краски на палитру, тот, кто хорошо его знал, мог догадаться, каково ему сдерживаться. А кто знал похуже, тот считал его спокойным, чуть ли не флегматиком. Говорят, вредно держать гнев внутри - ну вредно, так вредно. Не орать же действительно, не кидать в стену табуреткой, хотя часто очень хочется. Но так распускаться простительно только бабам и истерикам.

А Ребров, воспользовавшись разрешением, пошел гулять по мастерской. Остановился перед одним из самых любимых пейзажей Андрея. Изображен там был Болванский Нос - есть такой мыс, северная точка Вайгача. Но Андрей не подписывал, что это Болванский Нос: а то пойдут совсем ненужные усмешки. Да и не очень точно он изображен, кое в чем Андрей природу поправил. Потому название нейтральное, без топографии: "Край земли". А любимым этот холст был потому, что удалось поймать настроение: не тоска при виде края земли, а ожидание новых неведомых чудес за горизонтом; и одиночество - но не безнадежное одиночество замерзающего путника, а одиночество первопроходца… Ну, словом, удалась эта вещь. Ей место в Русском музее, так считал Андрей. И ждал часа.

Ребров посмотрел, пошел дальше. Понял он что-нибудь? Почувствовал? Андрей около года работал: писал, отставлял, переписывал, а этот Ребров глянул и пошел дальше. (Кстати, в этом парадокс картинных галерей: слишком много картин, редко кто смотрит долго, по-настоящему, чаще вот так же - постоят полминуты и дальше. Потому-то Андрей и хотел, чтобы "Край земли" вывесили в Русском музее, и заранее приходил в ярость при мысли о таких вот посетителях. Идеал - павильон для одной картины, ну для двух-трех. Например, вывесить "Край земли" в любимом Андреем павильоне Росси в Михайловском саду, чтобы специально приходили ради одной картины.) Не только Ребров так смотрит, большинство, но оттого, что сейчас именно Ребров взглянул вскользь, небрежно, и пошел дальше, он стал еще менее симпатичен. К тому же у Реброва разные глаза: один серый, другой карий, отчего его взгляд кажется особенно скользким, и когда он этим взглядом по картине - как запачкал.

- Оттекли и хватит, садитесь снова! - резко сказал Андрей, хотя нужды в сидении Реброва не было: достаточно уже на него нагляделся: закроешь глаза - торчит! Как бы не приснился!

- Простите, куда потек? - чуть даже подобострастно переспросил Ребров.

- Не потекли, а оттекли. Сидели - затекли, погуляли - оттекли. Неужели не понятно? - До чего же Андрей не любил таких непонятливых!

- А, да-да, конечно.

Ребров поспешно сел и снова застыл старательно.

Проработал Андрей часа три, а по усталости - десять. Чем больше ярости внутри, тем быстрее устаешь. В какой-то момент вдруг разом почувствовал: все, предел. Даже рука затекла: на весу все время, наверное от этого. За работой не замечал, а тут разом побежали мурашки. До мурашек он еще не дорабатывался.

- Ладно, хватит на сегодня. Вставайте.

Ребров вскочил с явным облегчением. Тоже, видите ли, устал. Андрей стал мыть кисти.

Лучше бы всего Ребров сразу ушел, но он считал приличным завести ненужный разговор: светскую беседу, в своем понимании.

- Вы и живете тут?

Сказать бы прямо: "Не ваше дело! И не притворяйтесь, что вас волнует, как я живу!" Но, по обыкновению, Андрей сдержался.

- Нет, здесь только мастерская.

- То-то я смотрю, что мебели никакой, кроме картин. Но засомневался: может, обходитесь без мебели? Потому что площадь большая.

- Нет, не обхожусь. Художники тоже едят и спят как люди.

- Это хорошо. А то запахи тут - если все время жить.

Андрей как раз любил эти запахи: масляных красок, скипидара, лака - запахи работы. Но не стал объяснять Реброву, сказал только:

- Чего - нормальные запахи.

- И у вас голова не болит? У меня уже болит. Нет, эта работенка не для меня! - победоносно сообщил Ребров.

- Разве вам кто предлагает?

Ребров совершенно не чувствовал неприязни в голосе Андрея - разглагольствовал себе:

- Ну если прикинуть на себя. Каждый же человек ищет в жизни, как та рыба, которая где глубже. Вон мастерская у вас, а сколько площади! Метров сорок небось. Хоть и под самой крышей, а все равно. И картин сколько, а каждая ведь чего-то стоит. У кого деньги, норовят их в золото перевести, а ведь картины - тоже хорошее помещение. Если знать, кого купить, не прогадать чтобы. Коллекционеры к вам ходят - покупатели?

И видно было, что это уже не пустая завистливая болтовня, что Ребров и сам озабочен, как бы не прогадать.

- Вы уже свой капитал в портрет поместили. Внуки станут благодарить.

- Значит, думаете, расти цена будет?

- Обязательно.

И ведь действительно будет расти, Андрей в этом не сомневался. Досадно стало, что этот пошлый Ребров получит выгоду. Когда платят, чтобы иметь дома хорошую картину, наслаждаться искусством, - это естественно. А когда всего лишь вкладывают деньги - противно. Если бы картина могла чувствовать, ей бы должно казаться - раз она женского рода! - что вместо любви, для которой она создана, она подверглась изнасилованию. Глупое, конечно, сравнение: холст и краски, какие в них могут быть собственные чувства - чувствует художник, но Андрею часто казалось, что картины тоже чувствуют, что они одушевленные.

Двигаясь боком и будто рассматривая висящие и прислоненные к стенам работы, Ребров попытался зайти за мольберт. Но Андрей не хотел, чтобы Ребров увидел подмалевок: слишком это интимная стадия работы, чтобы ее показывать - все равно как разрешить подглядывать за своей женой, когда та одевается. Андрей выставил руку как шлагбаум.

- Еще рано смотреть. Тут пока наша живописная кухня.

Ребров отступил, но на лице его было написано: "Как бы меня не надули!" Впрочем, его явно утешала мысль, что денег он еще не заплатил - даже аванса. Мысль о деньгах вернула Реброва к волновавшему его вопросу - мысли своего заказчика Андрей читал так ясно, словно страдал телепатией, хотя раньше за ним такого не водилось.

- А почем вы свои картины продаете? Вот эти, с видами.

Андрей уже отчасти выдал себя, когда назначал цену за портрет, а то бы он огорошил этого любителя искусств!

- Разные бывают цены. И не от размера зависят, - добавил он злорадно. - Вот эту вещь, - он кивнул на "Край земли", - меньше чем за три тысячи не отдам. Ну а вот эта, - он указал рукой с кистями на одно из своих "Северных сияний", - пойдет и за триста.

- Значит, мне цена самая низкая?

Пожалуй, Ребров в первый момент скорее обиделся, чем обрадовался: такие всегда гоняются за самыми дорогими вещами.

- Я назначил цену заранее, потому что не знаю, как получится. На уровне сделаю наверняка, а шедевры не планируются. Но если хотите, давайте повысим.

Дальше