Дверь открылась, и в предбанник вошла еще одна пара: Шахматов со своим тренером Гриневичем. Кому повезло, так это Коле Гриневичу: едва начал работать, сразу отхватил такого ученика. Был в свое время чемпионом Москвы, а в Союзе выше третьего места не поднимался. На два года моложе Сизова, но уже бросил. Да и когда выступал, больше нажимал на учебу в инфизкульте. И пожалуйста, уже получил заслуженного за Шахматова, в федерации ценится, с Кораблевым, тренером сборной, лучшие друзья.
Тренерская работа - лотерейная. Попадется талант - выиграл. Потому что из ничего никакой тренер чемпиона мира не сделает. До посредственного мастера можно любого парня довести, лишь бы старался, а дальше - талант.
Сизов Гриневичу не завидовал. Лучше быть заслуженным мастером, чем заслуженным тренером, так он считал. Потому и здоровался чуть снисходительно:
- Привет, Коля. Процветаешь? Ногу больше не чешешь?
У Гриневича была смешная привычка: возьмет вес, штанга еще над головой, а он обязательно левой ногой правую почешет. Тренеры его ругали, травмами грозили, а он свое. Публике этот трюк нравился. Артист!
Но и Гриневич смотрел на Сизова чуть-чуть свысока.
- Привет ветеранам. Чего сидишь без дела? На пуп медали дожидаешься?
Зато Шахматов здоровался с почтением, руку жал старательно:
- Здравствуйте, Юрий Сергеевич. Как форма?
Сизов поморщился: невоспитанный парень, хоть и интеллигент, - не понимает, что нужно обращаться на "ты" и по имени: раз вместе на помосте работают, значит, равны. Или нарочно возраст подчеркивает? А красивый, черт. От девчонок небось отбою нет. И смотрит весело, победителем.
2
- Достойная смена пришла! - закричал с верхней полки Реваз. - Гармоничная личность, сочетание физического и духовною!
- Не издевайся, Реваз, - кротко попросил Шахматов, протягивая руку.
- Какие издевательства, о чем говоришь? Пашка Великин в "Совспорте" пишет, а я цитирую. Зря он не пишет, что ты типичный славянин. Как Добрыня Никитич на картинке… Слушай, ты не знал Спартака Мчелидзе?
- Где ему, - махнул рукой Гриневнч. - Спартака я едва знал, а Володя тогда пешком под стол гулял.
- Конечно, где тебе Спартака знать. Похож ты на него чем-то.
- На Спартака или на славянина?
- На обоих.
- Насчет славянина точно, - подтвердил Гриневич. - Тут мы с ним как-то в городскую баню пошли. Банщик как увидел, прямо заголосил: "Жив русский народ!"
- Знаешь, Коля, чем он на Спартака похож? Выражением лица. Тот тоже большой интеллигент был, не терпел никакой грубости. Раз сидим с ним в ресторане, о килограммах говорим, о Бобби Гофмане. Вдруг пьяный с соседнего столика: "А-а, спортсмены! Знаю вас! Все вы шпана!" Спартак спокойный был человек, говорит: "Не надо волноваться, дорогой, замолчи". А морда у пьяного известная, киноартист! Жалко, фамилию забыл. И не унимается: "Хулиганы вы все, куски мяса!" Спартак спокойно так встал, подошел медленно, выдернул из-за стола, рукой за шиворот, другой за штаны, донес до выхода и такого пенделя дал - сквозь три двери летел. Сидим дальше, вдруг официант забегал: "Клиент… где клиент?" А Спартак: "Не шуми, золотой, нам в счет поставишь". Справедливый.
- И ничего? Все-таки артист.
- Чего артист? Спартак тогда сам - чемпион мира.
Володе история про Спартака понравилась.
В детстве Володя силой не выделялся. Он рос типичным профессорским сынком: начитанным, не по возрасту ироничным и хилым. Во двор гулять не ходил: не то что он прямо боялся дворовых мальчишек, просто ему с ними не о чем было говорить; но где-то в глубине души и боялся тоже. Ходили к нему в гости такие же профессорские дети, и спортивный дух проявлялся только в гонках: кто больше прочитает. Лидировали попеременно то Володя, то Стасик Кравчинский, любимец мамы, потому что он изучал не один язык, как Володя, а два. Володя доказывал ей логически, что вся техническая литература на английском языке, поэтому тратить время на французский - роскошь, но мама плохо поддавалась логическим доводам, она мечтала, что сын будет читать в подлинниках классиков (она не решалась сказать вслух - Мопассана). И не было бы теперешнего Владимира Шахматова, международного мастера, если бы не Петька Колбасник.
Володя вообще очень ярко помнил детство, и Петька Колбасник до сих пор стоял как живой перед глазами: долговязый чернявый мальчишка с огромными нахально вывернутыми губами. Учились они тогда в шестом классе. Петька, впрочем, одолевал шестой класс со второй попытки.
Володя прекрасно помнил, что именно в тот день он впервые взялся за Плутарха. Звучало красиво: "Я принялся за Плутарха". Перед обедом он прочитал жизнеописание Цинны (другой бы начал с прославленных Цезаря или Помпея, но Володю заворожило загадочное имя Цинна) и, сунув книгу в портфель, пошел в школу во вторую смену. Володя был отличником, но не был зубрилой, поэтому на первом уроке он читал под партой про Цинну. Читал и представлял лицо Стасика Кравчинского, когда тот услышит, что Володя одолел Плутарха. Нет, Стасик вида не подаст, что проиграл очко, скажет снисходительно: "За древности я примусь как-нибудь в деревне на досуге. Сейчас я занимаюсь символистами. Что ты думаешь о влиянии Соловьева на Блока?" Где еще найдешь таких образованных шестиклассников?..
На перемене подошел Петька Колбасник, уверенно, как свою, выдернул книгу из рук, прочитал почти по складам:
- Плут-арх… Плут, значит, по-нашему. Хорошее чтение для Профессора. - Володю с первого класса прозвали Профессором. - Читай, пока не ослеп, дело твое.
И он швырнул Плутарха на парту. Тяжелый том скользнул по крышке и шлепнулся на пол. Володя поднял молча, увидел порванную суперобложку.
- А я к тебе по делу, Профессор. Будешь мне следующий месяц завтрак приносить, - как ни в чем не бывало продолжал Петька, - твое дежурство. Я колбасу докторскую люблю (за это его Колбасником и прозвали). - Смотри, дома кулек не забудь, чтобы фотокарточку тебе не испортить. Я вашего племени пятерых одной рукой скручу, хилых интеллигентов.
Дети из хороших семей покорно носили ему завтраки, потому он и сказал: "твоя очередь". В том, что он облагал данью не одного какого-нибудь несчастного, но всех по очереди, было даже какое-то зачаточное сознание справедливости. Он действительно был силен для своих лет.
Сила силой, но ведь не всех Колбасник облагал! Валерка Толкотня был ничуть не сильнее Володи, но к нему Петька никогда не привязывался. У Валерки отец - моряк, и это его выделяло: Валерка с пеленок усвоил высокие понятия о чести, и если его задевали, бросался в драку, не считаясь с силами обидчика. А Володя боялся боли, боялся, что разобьют нос или глаз, и другие интеллигентские дети боялись боли, слишком высоко ценили свою физическую неприкасаемость, точно у них не носы, а хрустальные рюмки. Петькины данники рассуждали здраво: глупо драться, если тебя заведомо побьют, - и покорялись.
Володя тоже рассуждал всегда спокойно и здраво. Он понимал, что глупо бросаться в драку, точно зная, что больно побьют. Но он остро чувствовал унижение, которое его ожидает: таскать неучу бутерброды! Первый раз благоразумие столкнулось с гордостью. И он первый раз пожалел, что не может дать сдачи; первый раз понял, что бывают ситуации, когда весь его Плутарх - ничто против обыкновенного пошлого кулака. Дома у Шахматовых физическая сила не ценилась совершенно, даже наоборот - третировалась как нечто низменное, противоположное Духу. Отец, профессор математики, имел обыкновение, увидев бегающих по двору мальчишек, бормотать презрительно: "Футболисты растут". Отец забыл, что великий Бор как раз был футболистом. Классным. Матери простительнее, она могла этого вовсе не знать. Она окончила текстильный институт, но никогда не работала.
Рассказать о Петькином ультиматуме родителям Володя не мог: отец пошел бы прямо в гороно - он всегда ходил высоко; мать стала бы изобретать немыслимые бутерброды, только бы Петька был доволен и не трогал ее Володеньку. Всю ночь Володя ворочался. И странно: злился он не столько на Петьку, сколько на отца с матерью. Валерка Толкотня хвастался, что отец сам учил его драться и такие приемы показывал, что и восьмиклассник никакой не сунется… На другой день он пошел и школу без дани.
Петька подошел на первой же перемене. Володя хотел выскочить из класса и бежать не оглядываясь, по не мог пошевелиться. Да и к чему?
Вывернутые Петькины губы противно блестели.
- Выкладывай скорей, Профессор. Да, смотри, лежалую не суй.
Володе хотелось крикнуть Петьке в лицо что-нибудь злое и веселое, но он только выдавил с трудом, виновато отвернувшись:
- Не буду я носить.
Петька даже как будто огорчился:
- Ну тогда придется поучить.
Он не спеша, уверенно схватил Володю за волосы, пригнул вниз и стукнул лицом о крышку парты. Не очень сильно стукнул. Он унижал, а не причинял боль.
Многие еще были в классе, но Володя знал, что никто не подойдет: один на один, все по закону.
- Будешь носить? Будешь?
И с каждым "будешь" Володя ударялся носом о тетрадь по русскому языку.
Володя сам не ожидал, что ударит Петьку ногой. Он ведь с самого начала понимал, что сопротивляться бесполезно и опасно. Но ярость, какой он не подозревал в себе, точно взорвалась в голове, затуманила мысли, и он ударил Петьку ногой, не соображая, что делает. Это было как припадок - припадок страха и ненависти. Володя не видел ничего вокруг, не чувствовал боли, он бил, бил, бил - бил руками, ногами, головой; большинство ударов приходилось в парту, но иногда он чувствовал под кулаком костлявое Петькино тело, и каждый такой миг был мигом наслаждения. Сколько-то времени они колотили друг друга, потом Петька отскочил, Володя бросился за ним, споткнулся о чей-то портфель, упал, вскочил, снова бросился.
- Держите, - кричал Петька, - держите, он псих!
Вечером мама была в истерике, хотела раздеть его догола, чтобы осмотреть ("на нем живого места нет!"), но он уже стыдился перед матерью своей наготы, а она и не заметила, что сын вырос.
На другой день Володя купил гантели - свои деньги у него водились с первого класса, так что спрашивать разрешения ни у кого не пришлось. Он размахивал гантелями с такой страстью, с какой до сих пор учил английский. Тело его оказалось восприимчивым к нагрузкам, оно жадно впитывало работу, как пересохшая глина - воду.
Через год он мог поколотить Петьку Колбасника одной рукой, но это уже не казалось заманчивым. Втайне он уже мечтал о рекордах и о том, как девочки будут на него на пляже оглядываться.
В секцию он попал в седьмом классе. Увидел в окне объявление и зашел. Был уверен, что выгонят: где-то читал, что штангой раньше шестнадцати лет не разрешают заниматься. Не выгнали. И не в том дело, что успел за год мускулы накачать, - просто Кузьма Митрофанович брал всех, даже самых тощих мальчишек. Ребята звали его дядей Кузей.
В наш век специализации спорта второй такой секции, как у дяди Кузи, наверное, и не найти: занимались рядом мальчишки, из которых неизвестно выйдет ли толк, и мастера, в том числе два чемпиона Москвы; мужчины за сорок, которые уже бросили выступать, но не могли не таскать железо, и молодые люди, которые никогда не выступали и разрядов не делали, - просто для здоровья подымали свои восемьдесят - девяносто кило. Дядя Кузя был рад всем, а что касается здоровья - считал, что штанга полезна во всех возрастах и при всех болезнях. И его многолетняя практика как будто это подтверждала. Под крылом дяди Кузи все жили дружно, чемпионы не третировали культуристов, постоянно стоял веселый треп, подначивали друг друга, спорили, кто что поднимет (единицей выигрыша почему-то было мыло, и раз Коля Гриневич за три куска "Красной Москвы" снял мировой рекорд). Сам дядя Кузя не был похож на того тренера, какого показывают в кино и по телевизору, - отутюженного брюнета с проседью, волевого, динамичного и почему-то с неопределенной грустью в глазах. Массивный дядя Кузя большую часть времени просиживал в углу на скрипучем стуле, не писал для своих ребят громоздких планов, не прокручивал кинограмм; иногда вдруг встанет, пройдет: "Плечи больше вперед, таз отводи", возьмет гимнастическую палку и, не снимая бесформенного пиджака, покажет движение; а то спросит: "Сколько подходов сделал? Ну еще три, и хватит. Хватит, говорю, я лучше тебя знаю!" И при такой внешней небрежности появлялись своим чередом новые мастера, а Колю Гриневича даже приглашали в сборную.
Володя двигался быстро. В пятнадцать лет у него был третий взрослый разряд - в штанге это немало. Через год - второй. Он гордился собой. Маленький зал дяди Кузи помещался в полуподвале Дома культуры - штангисты почти всегда в подвалах занимаются: никакое перекрытие не выдержит, если на него будет постоянно валиться пудов по десять. Наверху часто устраивали вечера, и тогда у входа Володю встречали молодые люди в черных костюмах с повязками на рукавах. Молодые люди интересовались его билетом, Володя взмахивал спортивной сумкой, говорил: "На тренировку" - и презрительно шел сквозь шум джаза и винный дух в свой родной подвал. Он с первого дня стал фанатиком режима: не курил, не пил ни капли, и в этом тоже была его гордость, его избранность.
А мама ужасалась. Она скрывала увлечение сына от знакомых, как позорную болезнь: сын профессора Шахматова поднимает гири! Отец иронизировал:
- Любопытно, о чем ты беседуешь со своими атлетическими коллегами? Ведь бывают у вас перерывы между, как бы это выразиться… поднятиями. Надо же тогда какими-то мыслями обменяться.
Отец был свято уверен, что только вкусы его круга почтенны, только темы, у них принятые, интересны. А Володя принимал все: с одинаковым увлечением он обсуждал только что вышедший роман Фолкнера и смену тренера в "Торпедо".
У них в подвале все время орало радио. И только когда начинали играть серьезную музыку, дядя Кузя говорил:
- Выключи ты этого Бетховена.
Будь на месте Володи Стасик Кравчинский, он бы уточнил вежливо: "Вы имеете в виду Шопена, экспромт номер три соль бемоль мажор?" И это "соль бемоль" прозвучало бы хуже матерного слова.
Володя достаточно насмотрелся на молодых людей, щеголяющих эрудицией перед старушками в трамвае. Сам он любил и Шопена, и Бетховена, и дядю Кузю, который не выносил первых двух. У каждого человека есть сильные стороны, ими он и интересен: нужно быть полным идиотом, чтобы беседовать с дядей Кузей о модернизме, а со Стасиком о спорте.
Кстати, сильная сторона Стасика его начинала раздражать. Стасик хоть и добрался уже до древних, но любовью его остались символисты:
Идем творить обряд. Не в сладкой детской дрожи,
Но с ужасом в зрачках - извивы губ сливать,
И стынуть, чуть дыша, на нежеланном ложе,
И ждать, что страсть придет, незваная, как тать…
Стасик восторгался. Ему нравилась болезненность. Он, кажется, искренне верил, что жизнь - мука для чувствительной души. Из фильмов он признавал только томительно-скучные, вроде "Затмения": "Ах, Антониони!" Володя культа неврастении не выносил, и если попадалась книга, где автор ныл, что родиться на свет - всегда несчастье, - бросал сразу. Надо писать, как люди калечат жизнь друг другу, но когда для писателя и поцелуй любимой - мучение, и восход солнца - боль, лучше бы ему доживать в тихом и уютном сумасшедшем доме. Может быть, это неизбежный путь: начинается снобистским презрением ко всему яркому, грубому, телесному, стремлением уйти в чистые сферы духа, а кончается духовной импотенцией, да и физической, как Володя подозревал, тоже.
Успокоились за его будущность родители, когда он поступил в университет на физфак. Ребята в секции зауважали страшно; Володя раз случайно подслушал, как всерьез рассказывали, что ему диплом за кандидатскую зачтут, а в двадцать пять лет он станет доктором и членкором. Ерунда, конечно, - кто хочет в двадцать пять лет стать доктором, не должен пять раз в неделю по четыре часа тренироваться; без хвостов учится, и то спасибо, а вот кем станет - еще вопрос. Спорт легко не отпускает. Майоровы закончили МАИ, но работают тренерами, а не инженерами.
Правда, иногда Володе казалось, что в нем дремлет настоящий теоретик - не меньше Гейзенберга или Дирака - и стоит ему взяться за науку с той страстью, какой научил спорт, он откроет ту самую систему элементарных частиц, без которой уже начинает буксовать физика. Но он откладывал штурм микромира на потом, ему даже думалось, что есть скрытая связь между штангой и превращениями мезонов и, замахиваясь на рекорды, он непостижимым образом одновременно срывает покровы с тайн природы. Ведь открытие - вопрос характера тоже, а рекорд - на сто процентов характер.
Коля Гриневич закончил инфизкульт. Ему дали маленький зал при торговом центре (не в подвале!), и он стал набирать группу. С Володей завел разговор еще перед защитой.
- Знаешь, старик, переходи-ка ты ко мне. Дядя Кузя себя исчерпал. Тебе научная методика нужна, сразу килограмм двадцать по движениям прибавишь. Он же в современных нагрузках не смыслит, поднимает по настроению. Я по себе скажу: почему в люди не вышел? Потому что дяде Кузе выше головы не прыгнуть. Никуда не денешься: семь классов, восьмой - коридор. У меня настоящий порядок будет: взрослые отдельно, пацаны отдельно, культуристов вон!
Что Гриневич полная противоположность дяде Кузе, было известно давно. Уж он-то составит план до мелочей, все подходы распишет. Гриневич еще учился, когда в недрах дяди Кузина подвала сколотилась как бы подпольная группа: многие начали тренироваться по планам Гриневича, заглядывали тайком в тетрадки. Дядя Кузя все замечал, и наконец они разругались, Гриневич в глаза обозвал дядю Кузю ретроградом и ушел хлопнув дверью. Впрочем, он уже знал, что ему есть куда уйти: подоспел диплом, свой зал в торговом центре, и группа Гриневича легализовалась. В подвале дяди Кузи стало просторнее.
Володе трудно было решиться. Дядю Кузю он любил, да и тренер он хороший, технику знает досконально, куда там Гриневичу. Но ведь и правда: ни одного чемпиона страны дядя Кузя не сделал, не говоря уже о Европе и мире. Может быть, потому и не сделал, что нагрузок боится? Володя и до разговора с Гриневичем несколько раз пытался увеличить нагрузки, но дядя Кузя не давал.
Решающий разговор состоялся, когда Володя с юниорского первенства вернулся с десятым местом.
- Стыдно мне, понимаешь, стыдно! (Дядя Кузя не чинился: кто старше шестнадцати, все с ним на "ты".) Такие же ребята, как я, международника делают! Потому что за год в три раза больше поднимают, на предельных весах работают.
- Пусть. Зато и сломаются рано.
- Раньше так все говорили, а теперь в какой вид ни посмотри - помолодел. Время такое. Сейчас все быстрее созревает, наука доказала: акселерация!