Они замолчали, глядя друг на друга все более неуверенно, святое возмущение, вся эта их святая невинность начали сходить с них; и зачем только я ляпнул это, теперь они будут грызться. И действительно. Старик начал первым:
– Знаешь, дорогая… Теперь мне уже полезли в голову всякие мысли… Может, он специально выбрал такую минуту? Может, мы виноваты перед ним? Не уделяли ему должного внимания? Может быть, у нас оставалось для него слишком мало времени?
Долго уговаривать пани Бончек не пришлось, старт был взят с места в карьер:
– Конечно! Мы его забросили! Мы жили рядом с ним, как чужие! Мы даже не знаем толком, чем он жил, о чем мечтал! Мы не знали души нашего ребенка! Это ты виноват! Ты все время разъезжаешь по командировкам, живешь своей жизнью, какое тебе дело до ребенка, какое тебе дело до всего, что делается дома!
– А ты?! Всегда бегаешь где-то по городу, терпеть не можешь своего дома, бежишь из него, боишься его, у тебя в голове одни только тряпки, флирты, развлечения, тебе хочется догнать время, взять от жизни все, ты боишься прозевать что-нибудь, мечешься… Матери так не поступают!
– Боже! Он такой впечатлительный, должно быть, он мучительно переживал, что мы такие эгоисты… он чувствовал себя ненужным… Он ушел, он просто ушел!
– Лишь бы он только вернулся!
– Влодек, обещай мне… если он вернется… мы должны вознаградить его за все… И надо же мне было вчера тащиться в этот театр!
– А зачем ты ходишь по театрам? Я же купил вам телевизор.
– Да что там телевизор! Я теперь вспоминаю, как Адась посмотрел на меня, когда я вчера уходила… В его взгляде был упрек! Да, упрек!
– Я ему привозил все новейшие пластинки…
– Дело не в пластинках!! Отделываться подарком мало! Ребенок нуждается в ласке! Ему нужно отдавать время и сердце! А он этого не видел! Боже, подумать только, ведь с ним могло что-нибудь случиться! Я теперь покоя себе не найду.
Я вжался в кресло, чтобы меня здесь было как можно меньше, но они убивались вслух, не обращая внимания на мое присутствие, забыв обо мне, словно я был мебель или воздух. Они действительно были в отчаянии, вдобавок, она наверняка еще не очухалась после бурно проведенной ночи, а он не выспался в дороге. Оба они то и дело посматривали на зеленый телефон: не звонит ли? Бедные предки – что-то понявшие задним умом, такие по-человечески страдающие, такие любящие, мне было их жаль. Если бы Адась, эта скотина, сейчас вернулся, он бы мог как следует обобрать их.
Пани Бончек вдруг заметила меня и умолкла, ей стало стыдно, она даже одернула свое куцее платье, прилегающее и облегающее, безуспешно пытаясь прикрыть высоко обнажившиеся ноги. Ноги были у нее на двадцать лет моложе физиономии, на них еще можно было смотреть.
– Значит, вы ничем не можете нам помочь, пан Анджей? – спросила она.
– Да вот я как раз все время думаю… Не знаю… Вчера, когда мы сидели здесь и слушали пластинки, Адась звонил одному парню, Лукаш его зовут.
– Знаю! – вскричала она. – Лукаш Брода! Он раза два был здесь. Милый паренек, но для Адася его общество не годится. Он бросил учебу, неизвестно чем занимается, еще может дурно повлиять на Адася… Знаешь, это сын того Броды из Бюро путешествий, который был руководителем нашей туристической группы в Югославии.
Она оживилась, стала копаться в телефонной книге, потом схватила трубку, набрала номер. Двадцать восемь, двенадцать и еще что-то, последнюю цифру я не разглядел под ее ладонью.
– Пан Брода? Это пан Лукаш? Говорит мать Адася Бончека. Нет, на этот раз именно вы мне нужны. Адась вчера ушел из дому и до сих пор еще не вернулся… Кажется, он вчера вам звонил… Ага… И больше ничего? Он не говорил, куда идет? Встревожена! Вы еще спрашиваете, встревожена ли я! Ну-ну… благодарю вас.
Она положила трубку, эта впавшая в отчаяние мама, желтая, как подгнивший лимон.
– Ничего не знает. Они только договорились, что Адась сегодня позвонит ему и покажет подарки, которые ты ему привезешь. Ну, сделай же что-нибудь, Влодек, сделай же, наконец, что-нибудь!
Отец Адася бегал по комнате и действительно не знал, что делать. Угрызения совести гнали его то туда, то сюда, от одной стенки к другой, жаль было смотреть на него. Когда-то у нас подохла от чумки собака, я был тогда еще маленький, и меня тоже мучили угрызения совести из-за того, что я измывался над ней при жизни, подымал ее за хвост, привязывал к хвосту заведенный автомобиль и надевал на морду материн эластичный чулок. К сожалению, она издохла, и я уже ничем не мог вознаградить ее за страдания.
– Влодек, сделай же что-нибудь, я повешусь от всего этого!
– Сделай! Что я могу сделать? Я уже всюду был! Всюду! Надо ждать! Ничего другого не остается, будем ждать!
– Ждать! Да я с ума сойду! – вскричала пани Бончек и тоже начала бегать по комнате.
С меня было вполне достаточно. Своим напряжением они так накалили все вокруг, что мне тоже захотелось включиться в этот их кросс по комнате. Просто невозможно было усидеть на месте. Я встал, чтобы как-то ретироваться, но остановился в нерешительности, не зная, прервать ли их беготню и проститься или исчезнуть беззвучно, испариться из этой наэлектризованной комнаты. Пока я раздумывал, переступая с ноги на ногу, зазвонил телефон. Звонок прозвучал, как на сцене, – в самый драматический момент. Он так и полоснул по нервам, этот звонок!
Разумеется, они оба наперегонки бросились к аппарату, но отец был белее прыткий, более развитый физически, по сути дела он вообще был симпатичный парень, загорелый от этого своего африканского солнца, худощавый, малость уже седоватый, поди, вволю изменял там под пальмами своей размалеванной мумии… Одним словом, он добежал первым, схватил трубку, которая от волнения запрыгала у него в руках, гаркнул "алло" и потом уже, только один раз сказав "да", слушал, слушал, слушал, и глаза его прямо-таки выскакивали из орбит, он даже согнулся весь над аппаратом, до того, наверное, было важно то, что ему говорили, он так и сжимал трубку, чтобы не пропустить ни слова.
– Громче, говорите громче! – вдруг рявкнул он и снова стал слушать.
Меня это тоже захватило, хотя собственные мои дела были поважнее, и мы стояли так возле него с маман, разгоряченные, она вся в пятнах, а я с пылающими ушами.
– Хорошо, – наконец сказал он. – Да-да, разумеется. Все будет сделано. До свидания. – Он отложил трубку и, обернувшись, тихо сказал: – Адась похищен.
– Похищен?! – закричала мать. – Кем?!
– Не задавай глупых вопросов! Не знаю кем! Если б я знал, кто его похитил, я велел бы его арестовать! Они требуют сто тысяч! Мы должны дать им сто тысяч!
– Когда?
– Завтра! Где я возьму сразу сто тысяч? Надо бежать одалживать…
– Боже, сто тысяч! Они еще сделают с ним что-нибудь!
– Я обещал не заявлять в милицию. Пан…
– Анджей, – подсказал я.
– Пан Анджей, я побегу собирать сто тысяч, но во имя всех святых, во имя вашей матери, умоляю, никому ни слова, потому что они могут что-нибудь сделать с Адасем, вы же знаете, такие вещи уже случались…
– Можете быть спокойны, – серьезно ответил я. – В таких делах я – могила.
– Благодарю вас! – простонал бедный отец и выбежал из комнаты.
Жена бросилась за ним с криком: "Бандиты! Бедное мое дитя!" Эти сто тысяч сильно потрясли их, но им придется извернуться, задолжать, адьё барахлишко, адьё поездочка на Адриатику. Впрочем, это не такой уж большой выкуп, вполне умеренная сумма, примерно столько стоит "шкода-октавия". Бандюги соблазняли дешевизной, сто тысяч за жизнь взрослого сыночка – это недорого, почти задаром, ведь они крупно рисковали, похищая такого здорового быка, он мог вырваться, опознать их потом, это же не грудной младенец, украденный у миллионера Пэжо, это скорее уж напоминает номерок с Синатрой – тому тоже было двадцать лет, но и выкуп за него требовали в двести сорок тысяч долларов, сказочная сумма, чтобы ее собрать, потребовалась бы складчина сотни таких адасевых папаш, да и того было бы мало. Я за Адася и пятерки бы не дал, неважнецкий товарец, красная цена ему – стоимость его джинсов да самописки с фонариком. До чего ж, однако, судьба справедлива: вчера свинство с Васькой, сегодня самого украли, может, они там дадут ему по заднице, чтоб не дрыгался, пусть хоть денек пострадает, узнает, почем фунт лиха или что такое жизнь, превратности судьбы, страх, голод и холод.
Делать мне тут больше было нечего, я вышел на улицу. Бедные его предки, конечно, заплатят по счетику как миленькие. Меня-то уж никто не похитил бы, даже если б я сам стал набиваться, с моего предка что возьмешь – две зарплаты с премией, больше и нет ничего.
Обо всем этом я думал только одной половиной своей черепушки, в другой все время сидела Баська, даже во время разговора по телефону я только наполовину был взбудоражен и только наполовину захвачен, теперь я выключился из всего этого дела Адася и целиком вернулся к Баське. Она была моим электроприводом, моим топливом, и так меня сразу раскрутила, что я помчался бегом. В ближайшей автоматной будке телефонной книги не оказалось. Но я и так знал, куда бежать. С цифры двадцать восемь начинались телефоны центрального района города, значит, в центр, может быть, на Мокотовское поле, ага, вот и троллейбус, долетим до Ерозолимских Аллей, там рядом вокзал "Срюдместе", телефоны, телефонные книжки, большой мир. Вокзал "Срюдместе", иногда мы захаживали сюда посидеть, – чудо Варшавы 1963, салоны, неоны, Европа, электропоезда въезжают во дворец; если это и есть социализм – милости просим, человеку уже живется лучше и веселее, даже без денег в кармане. Контролер у входа не поспевал проверять билеты, морда как щетка, я крикнул ему в ухо: "Побрейся, пан!" – он остолбенел, но билета не спросил, только провел рукой по щекам, видно, не лишен чести, еще исправится. На перроне стоят телефоны-автоматы, ну и броня! На цепочке от телефонной книги можно повесить лошадь, толщина этой цепи обратно пропорциональна вере в честность. В книге было несколько Брод, но я помнил первые четыре цифры: двадцать восемь, есть такой! Действительно, он живет на Натолинской улице, в доме 10, этот счастливый возлюбленный. Я содрал бы с него шкуру и надел на себя, я бы согласился выглядеть, как Лукаш, – поди, морда великолепного болвана, – но если уж она так его любила, значит, что-то в нем все-таки есть. Время было довольно позднее, в гсрле все пересохло, у меня во рту с самого утра маковой росинки не было, предки давно сидят за столе м и ждут, но что поделаешь, больно здорово меня проняло. Ее письма доконали меня, я влюбился еще и в эти ее смешные фразы из романа, я бы отдал всю свею жизнь вместе со всеми врожденными способностями, лишь бы только она так писала мне и говорила со мной, именно это желание и сжигало меня, от одной только мысли об этих словах меня обдавало жаром даже сейчас, на Маршалковской улице, между "Деликатесами" и Домом культуры Чехословацкой Социалистической Республики. Это были не просто слова, болтать-то можно разную дребедень, – в них были слезы, дрожь, бессонные ночи, блеск в глазах, жарко сплетенные на шее руки, улыбка, от которой в человеке тает весь лед. Вот какая Баська была на самом деле, под этой ее застывшей маской карточной дамы.
Я вбежал на Натолинскую улицу. Сплошь новые дома, списки жильцов в подъездах, вот он, Брода, квартира 65. Вежливо позвонив, я вытер ноги о соломенную подстилку и стал ждать. Потом позвонил еще и еще раз и уже не знал, что делать, когда за дверью что-то тихо стукнуло, точно кто-то задел о стул. Тогда я начал звонить долго и часто, тревожно и неотступно. Видно, для Лукаша это было уже слишком, он не выдержал, хотя сперва решил не отворять двери, да кто ж в состоянии выдержать такие звонки, они высасывают человека из квартиры, гипнотизируют, как индус кобру, заставляют думать бог знает что. Послышался скрип половиц, – поди, строители-бракоделы торопились настелить паркет, щелчок замка, и двери открылись. Передо мной стоял писаный красавчик, шатен, выше меня ростом, и нос получше моего, джинсы приклеены к ногам, острижен коротко, как джазмен, в общем, такой современный парнишка, ультрасовременный, сама современная мода, просто жуть, до чего современен, такого можно точно представить себе во всех деталях, даже никогда не видав его. С первого взгляда было ясно, что такие письма не для него, писать ему такие письма – все равно что подавать заявления с просьбой о жилплощади или кормить свинью апельсинами.
– Лукаш? – спросил я.
– А что?
– Есть разговор. – А ты кто?
– С Адасем Бончеком учусь вместе.
Он с неохотой пожал плечами, продолжая загораживать собой дверь.
– Я его не видел. Я же говорил его матери.
– Да черт с ним! Я не о нем.
– А о чем?
– Мы что, так и будем разговаривать на пороге?
– Так и будем. У меня девушка. Впрочем, можно спуститься вниз, только быстро, чтоб раз-два.
Он захлопнул за собой дверь, и мы сошли вниз. У выхода из подъезда он спокойно оперся спиной о стену.
– Ну что?
– Хочу поторговаться.
– Чем?
– Пластинками.
– Ну и торгуй, друг, на здоровье, я-то здесь при чем? У меня девушка наверху!
– Постой… Знаешь, какие у меня есть… Седака. Две сотни ведь стоит. А я тебе так отдам.
Это его заинтересовало.
– Что значит "так отдашь"? А я тебе что должен Дать? Ты псих, что ли? И вообще, друг, мне некогда. Меня там девушка на тахте дожидается.
– Я хочу за них только Баськины письма.
Он посмотрел на меня так, точно не поверил собственным ушам, чего-чего, а такого он никак не ожидал. Лукаш вдруг рассмеялся. Все у него было на месте, все как полагается, и нос, и рот, и зубы, эдакая чарующая улыбка, завлекательная улыбка для девушек, улыбка, от которой их тут же бросает в трепет.
– Джентльмен не торгует письмами женщин.
– Но читает их по телефону.
– А, так ты и есть тот малый, который выдернул провод! Спасибо, друг, спасибо, ты настоящий парень. А этому Адасю я набью морду при встрече.
– Я тебе дам в придачу еще пластинку с твистом.
– Сказал же я тебе. Шагай домой, друг, привет!
Я загородил ему дорогу.
– Погоди… Я тебе все отдам… все свои пластинки. Они не меньше полуторы тысяч стоят.
Он еще раз взглянул на меня, весьма снисходительно взглянул, хам паршивый. Я был смешон, глупый червяк, что я за угроза для него, он играл со мною.
– Что мне твои полторы тысячи! Я эти письма внукам читать буду, чтоб знали, как их дедушку любили. Кто теперь пишет такие письма, ну скажи сам, друг? Такие письма поценнее всех твоих Седак. Я, друг, их каждое воскресенье перечитываю, и во мне сразу восстанавливается подорванная за неделю вера в человека, понимаешь, друг? А тебе они на что? Какое-нибудь грязное дельце затеваешь?
– Я их Баське отдать хочу.
– Вот тоже еще опекун нашелся, тихий обожатель! А доверенность у тебя есть?
– Нет.
– Ясно, нет. Ей этот адрес хорошо известен, если она захочет забрать свои письма, так может лично их получить, и вовсе не за деньги. Ты, наверное, думаешь, что за деньги все можно получить? Фи, друг, до чего ты развращен! Ты совсем не веришь в человека! Надо верить в человека, друг!
– Постой… ты… я тебе магнитофон отдам!
– Глупый ты, друг! Нынче воскресенье, день отдыха, а ты меня так обижаешь. Ну да ладно уж, прощаю я тебя и даже по роже тебе не съезжу. Понимаешь? Не съезжу тебе по роже!
И он пошел. Я мог еще побежать за ним, двинуть его ногой, набить ему морду, я был так разгорячен, что стал думать: может, подговорить ребят? Объяснить им, что к чему, у нас много хороших ребят, они бы мне помогли, мы бы его в вонючую кашу превратили… но я хорошо знал, что никому не открою своей тайны. Почему он не хотел ни пластинок, ни магнитофона, зачем ломался и разыгрывал из себя что-то, скотина? Я ему, гниде, хотел отдать все, что у меня есть. Наверное, у него и так полно денег, но не от отца же! Отец его работает в Бюро путешествий, конечно, много ездит, он ведь руководитель туристических групп, а может, и спекулирует чем-нибудь, какими-нибудь сигаретами, жвачкой, аппаратами, икрой, транзисторами, консервами, дубленками или еще черт знает чем. Если бы его предок не ездил, может, у них с Баськой и не дошло бы до этого, у этого Лукаша слишком часто бывает свободна хата. Стервец! И откуда только возле этой Баськи столько всяких подонков, неужели красивая девушка всегда притягивает к себе таких, со всего города трутни слетелись. Вчерашний спектакль с телефоном они, конечно, тоже заранее отрежессировали, договорились между собой, Лукаш перепродал Баську Адасю, что ему до нее. И вдруг мне пришло в голову простейшее объяснение, от него даже жарко стало, и вся моя кровь с силой застучала не только в сердце и висках, но и в животе, и даже в ногах – я подумал, что он просто не может продать эти письма, даже если бы ему и хотелось это сделать, потому что он уже отдал их ей или разорвал при ней, и что пока я, Вертер занюханный, глупый Пингвин, скулю здесь, вымаливая ее письма, предлагая отдать за них все, что только у меня есть, она сидит там у него на тахте, ожидая, пока он вернется, ибо она все ему простила, потому что он ее объехал на кривых, замазал ей глаза, заговорил зубы. Влюбленной девушке можно внушить все на свете, потому что она хочет верить, она чертовски хочет верить и поверит тебе, что снег черный, что слова значат совсем другое, чем то, что они действительно значат, что ты так не думал, как говорил, что с той, другой, ты вовсе не спал, а беседовал о нефтепроводе "Дружба" и мирном сосуществовании государств. Может, теперь Баська уже обнимает его и снова говорит все свои глупые слова, те самые слова. Я стою здесь, У его дома, уже понемногу темнеет, а он рассказывает ей обо мне, о том, как я хотел купить ее глупые письма за такие деньги, точно это были письма Шопена или какая-нибудь средневековая рукопись, и при этом лопается от смеха, а она вторит ему, потому что хочет ему нравиться, хочет думать так, как думает он, смеяться, когда он смеется, плакать, когда он злится, лишь бы только он был с нею, всегда был с нею, не оставлял ее ни на минуту, а я для нее ничего не значу, для нее никто ничего не значит, она от отца и матери отречется, лишь бы только он ее хотел, потому что он, скотина, наглая скотина, красавчик с чарующей улыбочкой, истинно мужской мужчина, который всех подряд скосит, не то, что я.