- Каких же отцов вы читали? - спросил он между делом. Я добросовестно стала перечислять. Когда я дошла до Симеона Нового Богослова, игумен покачал головой. Я приободрилась, мне хотелось рассказать о созерцаниях Божественного Света, о которых я читала с восторгом от раскрывающейся высоты и слезами от ее недоступности. Но игумен меня прервал:
- Это ужасно… Ужасно, что вы читали святых отцов. Я умолкла, ожидая, что будет дальше.
- Как же вы не вычитали у них, что можно читать только то, что соответствует твоему духовному уровню и образу жизни? Зачем вы читаете Лествичника, эту классику монашеского опыта, если живете в миру? Это только увеличивает разрыв между тем, что вы знаете, и тем, что вы есть на самом деле.
Он отложил свой фолиант.
- Вы говорите, что не сделали и первых шагов на пути христианской жизни… Как же вы смеете читать о созерцаниях Божественного Света? Святые всю жизнь постились, молились, умерщвляли плоть, жили в пустыне, боролись с бесами, а вы улеглись на диван с книжкой и думаете, что приобщаетесь к их откровениям?
Это не было обидно, потому что было правдой, и я сама ее знала. Но у меня не было другого пути. Безрелигиозная семья, школа, университет. Мне первый верующий встретился в тридцать восемь лет.
- Не думаю, что приобщаюсь. Но я узнаю о том, что они есть. А могла бы и не узнать. Все было не так, как должно быть. Раньше ребенок говел и причащался, стоял со свечой в Пасхальную ночь. Ехал с отцом на телеге в лес, чтобы срубить березки и нарвать цветов для храма к Троице. Он исповедовался, слышал "Свете тихий святыя славы"… А у нас вместо иконы висела металлическая тарелка репродуктора, и вместо молитв я слышала пьяные песни и ругань в коммунальной квартире. Слава Богу, я узнала, что кто-то видит Божественный Свет, когда прочитала об этом. Значит, Бог задал мне такую формулу познания и судьбы, и мне нужно ее прожить.
- Так живите, делайте свои первые шаги! Что же вы опять зарываетесь в книжный шкаф? Что это вы там откопали? - Он подошел и взял у меня из рук прекрасное издание Максима Исповедника. - Ну вот, о чем мы говорим? - Он подержал книгу на ладони, будто оценивая ее на вес. - Я не запрещаю вам читать Максима Исповедника. Я хочу, чтобы вы сами поняли, что вам нельзя его читать.
Я пошла за ним к шкафу, чтобы на всякий случай проследить, куда он поставит книгу.
- Что вы глядите на меня так, будто я вырвал у вас изо рта кусок хлеба? Возьмите… Но я бы хотел, чтобы вы своей рукой поставили книгу на место не сегодня, так завтра.
- Завтра не успею… - Я заглянула в конец, в книге было около восьмисот страниц.
Но он не принял шутки.
- Все надеетесь, что прочтете еще сто книг и станете как Симеон Новый Богослов?
- Нет. Не надеюсь…
Я облегченно вздохнула, обняв двумя руками Максима Исповедника.
- Почему вы ничего не принимаете, что я говорю? Ведь это интеллектуальная жадность: одни набивают комнату мебелью, другие набивают голову знаниями, внешними для них. Как просто понять:
христианство не сумма познаний, а образ жизни…
- Я уже два года говорю себе; это последняя книжка, вот прочту и начну другую жизнь.
- И почему вы не переоделись?
- Я переоделась. - На мне была косынка и самое простое из моих платьев, ситцевое, с длинными рукавами.
- Это все не годится.
- Больше у меня ничего нет.
- Найдем. Что это за голубенькая косыночка? Черный платок нужен и рабочий халат, длинный. Никаких босоножек, наденьте башмаки.
Лицо его принимало привычное в разговоре со мной чуть ироническое выражение. Эта усмешка, пожалуй, относилась не ко мне лично, тем более не к предмету разговора. По какой-то обмолвке его я догадалась, что ему не приходилось серьезно говорить о религии с женщиной. И, увлекшись беседой, он вдруг вспоминал об этом странном обстоятельстве и втайне посмеивался: смотрите, как он разговорился. Меня эта насмешка не задевала.
Он прикрыл шкаф и сел на подоконник, а я стояла напротив, прислонившись плечом к стене. За решеткой окна качались воробьи на кукурузных листьях.
- Как это все трудно - определить свою меру… Недавно я был на Афоне. У афонских монахов очень длинные службы. Крадут у сна, спят часа три-четыре, а потом весь день дремлют. Пока сам говорит, еще ничего, кое-как бодрствует. Начнешь ты говорить, смотришь, он уже отключился. Вот я и думал: не лучше ли спать больше, чем весь день дремать и ни на что не годиться?
- Конечно, лучше, - рассудила я.
- Ага - А вы сколько спите?
- Я - очень много. Мне всегда нужна была свежая голова, чтобы усваивать то, что читаю, или чтобы писать. Зачем мне такая экономия, если голова не работает?
- Интересная жизнь… А что можно работать не головой, в эту свежую голову не приходило?
- Всерьез не приходило,
- Но человек не головастик, у него есть тело, которое тоже требует нагрузок, деятельности. И физическая усталость дает иногда такое состояние покоя, которого вы в книге не почерпнете. Заметьте, если человек устал, он не способен раздражаться. Плохи крайности. Плохо, например, если вы работаете на заводе и выматываете все силы для заработка. Но если в вас действует только мозг, это тоже никуда не годится, Нарушается равновесие. Царский путь - посередине между крайностями… И "познай самого себя" - опять же не умственно, не об отвлеченном знании речь. Вот и надо найти эти свои меры - сна и еды, чтения и молитвы, труда и созерцания. Читать вообще нужно не больше половины того времени, которое ты молишься…
- Тогда мне пришлось бы совсем мало читать.
- Или гораздо больше молиться. Духовность - это особая энергия… И она выявляется в желании молиться, в обращенности души не к миру, а в свою глубину - к Богу…
Он поднялся, рассеянно, по привычке что-нибудь делать руками стал счищать воск, застывший на рукаве подрясника.
Заглянул Венедикт, но ничего не сказал и остался в трапезной.
- Не знаю, не знаю… - медленно произнес отец Михаил, - стоит ли это все вам говорить, как далеко вы пойдете. Если бы вы просто ходили в церковь, ставили по праздникам свечки, можно бы поговорить один раз и отпустить с миром. Но у вас намерения максимальные, замашки вон какие до Симеона Нового Богослова добрались…
- И я не знаю, как далеко пойду. Даже не знаю, как мне дальше жить, куда ведет этот мой путь. Знаю только, что теперь ничего другого не надо.
Он посмотрел на меня прямо:
- Этот путь ведет в монашество. Чем раньше вы это поймете, тем лучше для вас.
Он вышел и стал точить косу.
Я сидела на подоконнике и смотрела, как он прошел с косой первый ряд от кукурузных стеблей в сторону нашей палатки. За ним в траве оставалась ровная дорожка и срезанные стебельки мальв. Желтые светильнички падали в траву и угасли.
Мы пережили еще одну грозовую ночь. Никто не побеспокоился о нас. Когда я сказала, что мы почти не спали, Венедикт только спросил, поблагодарила ли я Бога за испытание.
- Да, когда оно прошло, а мы уцелели.
- Это не то, надо благодарить во время испытания,
- Вы так и делаете?
- Мне приходится, чтобы не было еще хуже. Вечером опять отдаленно загремело в горах. Воздух перенасытился влагой, и она выпадала разрозненными каплями. После службы подошел отец Михаил и сказал:
- Можете перебираться в келью.
Тон был почти безразличный, хотя игумен знал, какая это для нас радость. Палатка не только протекала сверху и снизу, но и напоминала о временности нашего пребывания в Джвари, Совсем другое - келья: поселившись в ней, мы как будто уже приравнивались к братии.
В лесу около храма три дощатых домика. Они поставлены на сваях, чтобы вешние и ливневые воды не разрушали фундамент. Дом игумена увенчан треугольной крышей, скрыт в деревьях недалеко от двухэтажного зимнего дома. За нашей палаткой на обрыве - келья Венедикта, с плоской крышей, обтянутой толем. А между ними в лесу есть еще один домик, о котором мы до сих пор и не знали. В нем недолго жил иеромонах Иларион. Три месяца назад он уехал на лечение в город и, как полагает игумен, больше не вернется: "Наша жизнь - не для всех. Илариону здесь не хватает публики". В его келью игумен и благословил нас переселиться.
После палатки домик кажется просторным и высоким. Он похож на келью Венедикта: тоже на сваях, под плоской крышей, с двумя окнами, только вместо стекол вставлена в рамы прозрачная пленка. Железная кровать стоит у стены напротив двери. Десять толстых свечей, наполовину сгоревших, в подтеках воска, прилеплены к заржавевшей спинке кровати над изголовьем: пока не было стекол для ламп, Иларион читал при свечах. В углу под иконой Богоматери стоит на косячке давно угасшая лампада. Рядом висят епитрахиль и черный покров с вышитой красным Голгофой, схимническим крестом.
Вторую кровать и стол нам помог перенести из палатки Венедикт. Они широкие, низкие и различаются тем, что под столом прибит один ящик от улья, посередине, под кроватью, - два, с обоих концов, и это придает ей непоколебимую устойчивость. Стол мы разместили торцом к двери, Митину кровать - вдоль стены под окном, на вешалку у двери повесили подрясник и одежду. Матрацы, одеяла и всякую утварь мы с Митей перетаскивали уже в темноте, светя себе карманными фонариками и проложив в сырой траве на склоне узенькую тропинку.
По крыше мерно постукивал дождь, а у нас было тепло и сухо. Мы опустили на окнах шторы, зажгли две свечи в подсвечнике. Сидели на деревянных скамеечках у стола и удивлялись тому, как все хорошо складывается у нас в это лето.
- Ты осталась бы здесь навсегда? - спросил Митя, снимая нагар со свечи.
- Осталась бы. Только с тобой.
- Я - то могу остаться. А тебе нельзя.
- Это я и так знаю. Но такого дома у меня никогда не было. Всю жизнь я тосковала по тишине и уединению, а жила в общежитиях или коммунальных квартирах с чужими людьми. И вот мы сидим вдвоем с Митей, единственным родным человеком на земле, с которым нам всегда хорошо вместе, а вокруг дождь, лес и горы.
Утром я возвращаюсь из храма в келью, еще наполненная богослужением. Тропинка ведет между деревьями по склону холма над монастырским двором. Мимо колокольни с тремя позеленевшими колоколами. Мимо еще одного, едва приметного родничка, из которого вода стекает в небольшой бассейн с лягушками, по ночам оглашающими двор.
Нежные красноватые облака над куполом Джвари пронизаны светом. И светом сквозят ветки сосны над крышей. Храм развернут ко мне фасадом, и каждый раз словно заново я вижу купол, похожий на полураскрытый зонтик, и круглый барабан под ним с двенадцатью оконными проемами. Если встать прямо напротив храма, два средних окна совместятся и сквозь барабан ударит солнечный луч. Окна празднично обведены рельефом из арок, между ними сохранился древний орнамент. Весь храм облицован светлой песчаниковой плиткой, и у каждой свой рисунок породы и свой оттенок. А все это вместе свободно, совершенно, живо, и все это я уже люблю.
Я так люблю Джвари, эти горы, ущелья вокруг, и свою келью, и обитателей монастыря, и Митю, что мне хочется благодарить Бога за все и молиться.
У меня еще никогда не было дней, так наполненных светом, благодарностью и молитвой.
Однажды мы с Митей и Арчилом ходили в Тбилиси. Арчила игумен отправил в командировку - учиться печь просфоры; до сих пор за ними посылали каждый раз под воскресенье, перед литургией, а теперь решили, что проще печь самим. А мы хотели принести свои вещи от родственников Давида. Когда мы с ним шли в Джвари и он говорил, что надежды остаться там нет, я все-таки несла в сумке кое-что необходимое на первые дни. Мы обошлись этим. А теперь, обосновавшись в келье, мы могли принести остальное.
Уходили впятером - впереди бежали Мурия и Бринька, провожающие всех из монастыря. Поднимались по ложам пересохших ручьев, по которым несколько дней назад спускались. Собаки взбегали метров на десять выше и ждали нас, свесив языки, наверно, недоумевали, почему мы идем так медленно, если можно бежать быстро.
- Вы их попросите, пусть завтра нас встретят, чтобы мы не заблудились, - предлагал Митя Арчилу.
- Надо идти с Иисусовой молитвой, и не заблудитесь, - отвечал Арчил.
Остановились отдохнуть на знакомой седловине, распугав серых ящериц. Змеи тоже заползают сюда греться на солнце, и я решила, что лучше тут не задерживаться. Но Арчил сказал, что и змей не надо бояться, если ты вышел из монастыря по благословению игумена и перекрестил перед собой дорогу.
Без подрясника, в черной шерстяной рубашке, несмотря на жару, и черных брюках, Арчил казался бы незащищенным - маленький, узкоплечий, большеголовый, - если бы не эта ясность его веры, как будто делавшая его выше и сильней. Все нам с ним удавалось, идти было легко. И на шоссе сразу догнала маршрутная машина. Мы втроем уселись на заднее сиденье. А собаки долго бежали за нами - не затем, чтобы догнать, но до последних сил проявляя ревность.
Потом нас обдавало ревом машин на мосту, выхлопными газами, говором толпы, жаром расплавленного асфальта: после Джвари город казался непереносимым для обитания.
Тетя Додо раздвигала стол на балконе, расставляла на нем бутылки с зеленой мятной водой, лобио, салаты и зелень. Я видела ее через раскрытую на балконе дверь.
Мы сидели с Тамарой, женой Давида, и говорили на интересную для обеих тему - о нем. Не без тайной гордости она рассказывала, что он окончил геологический институт, был ведущим специалистом, прожигателем жизни и светским львом. И вдруг, представьте себе, ушел чернорабочим на ремонт собора, потом вообще в монастырь. Тогда она считала, что ее жизнь загубил какой-то игумен, мечтала вырвать ему бороду по волоску.
Невысокая, с легкой фигурой, светловолосая и кареглазая эстонка с милым лицом, наполовину прикрытым модными круглыми очками с голубоватыми стеклами, она выглядела слишком молодой для матери троих детей, слегка аффектировала свои кровожадные намерения, но и смягчала их юмором. Она равно гордилась тем, что Давид был светским львом, и тем, что он едва не стал монахом.
А я знала, что с молодости он глубоко переживал мысль о смерти. Чаще всего люди стараются не помнить о ней, сделать вид, что ее нет и не будет, и так снять все вопросы. Для них тень вечной ночи не обесцвечивает временные земные радости, хотя мне трудно представить себе радости, которыми можно так беспробудно насыщаться. Но Давид относился к меньшинству, для которого бытие требует оправдания высшим смыслом. И его встреча с игуменом Михаилом не была случайной, как ничто не случайно.
Здесь, на нейтральной полосе, у тети Додо, Тамара впервые увидела игумена: он с Давидом приехал из Джвари, а она прибежала, "как разъяренная львица".
- Мне раньше по глупости казалось, что верующими становятся от какой-нибудь недостаточности. Смотрю, отец Михаил ходит прямо, рослый, сильный. Умный… Вижу, что он все про меня знает. Я даже злилась, что он меня насквозь видит. И говорит спокойно, мягко: "Давид будет хорошим монахом. Но сможете ли вы одна вырастить хороших детей? Может быть, вы погорячились? Подумайте хорошо…" Он мог бы его постричь, и конец, был бы ему хороший монах. А я сижу робко, из львицы превратилась в завороженного мышонка… Еще не могу поверить, что это он мне мужа обратно привел.
- Ну, скажем, я сам пришел, - вмешивается отец Давид и предлагает нам перейти к столу.
Вернулся с работы младший брат Давида, Георгий, и наше застолье затянулось до вечера.
Удивительный мир окружал нас в этой семье. Георгий - родной брат Давида, но сын тети Додо, что оказалось возможным благодаря необычайной любви, связывающей родственников. Двадцать восемь лет назад мать Давида ждала третьего ребенка. А ее кроткая сестра Додо с мужем были бездетны, и Додо пролила много слез, прося у Бога сына. Теперь стало понятно, что сын у нее уже не родится. Отец и мать Давида решили возместить жестокость природы своим милосердием и предназначили новорожденного в подарок сестре. Так наполнилась чаша семейной жизни тети Додо. А когда Георгий подрос и узнал о своем происхождении, он тоже не был им опечален - во всяком случае так он рассказывал эту историю мне. Наоборот, он даже считал, что ему особенно повезло: у каждого его приятеля по одной матери, а у него - две, и обе его очень любят. Одна потому, что получила его в нечаянный и поздний дар; другая потому, что оторвала от себя в жертве любви.
И Давид приходит к тете и брату как домой, приводит друзей обедать. Так он и нас привел в первый наш день в Грузии.
Мы познакомились в кафедральном соборе: здесь он начал чернорабочим, здесь его рукоположили и оставили служить. А мы знали только его имя через несколько разрозненных звеньев знакомств. Сидели с ним на скамейке у собора и говорили о Боге. Потом началась и кончилась вечерня. Отец Давид, отслужив, вышел к нам в подряснике и с крестом: "Ну, пойдемте". Мы не стали спрашивать куда. В нашей небольшой религиозной биографии Бог выслал нам навстречу только лучших из своих служителей - по великой милости Своей. И мы привыкли, что священника надо слушаться, тогда все выйдет хорошо. Так мы пришли к тете Додо, а потом приходили каждый день, пока не отбыли в Джвари.
Грузия началась для нас как чудо и праздник. И он еще длился.
Тетя Додо показала нам, что такое аджапсандали. Мы ели это пряное блюдо и постные пирожки и после знойного перехода выпили по шесть чашек чая с вишневым вареньем. А тетя Додо только улыбалась, приносила, уносила, наливала и с тихой радостью предлагала налить еще.
Нам было хорошо вместе в этот день, как и раньше. И мы говорили о вере, о священстве. Отец Давид рассказывал, что он и представить не мог, как это даже физически тяжело - в неделю дежурства по храму весь день крестить, венчать, отпевать, какой полной отдачи сил требует эта работа, но и какой мир нисходит после нее.
А Георгий, киновед и кинокритик, невольно сравнивая свои занятия с этим, спрашивал, как я считаю, можно ли служить добру средствами мирского искусства. Я отвечала, что кино вообще чаще всего несерьезное дело, а ведать тем, как им занимаются другие, еще менее серьезно. И если бы я была мужчиной и у меня появилась надежда принять сан, я бросила бы всякое искусство, ни на минуту не задумавшись. Потому что любое наше занятие имеет сомнительную ценность, а священник соединяет небо и землю, Бога и человека в таинстве Евхаристии.
- И от человека до священника - как от земли до неба, - заключила я полушутя.
- От человека - до настоящего христианина, - поправил отец Давид. Настоящим христианином стать очень трудно, это подвижничество и жертва.
А рано утром мы с Митей вдвоем шли по зеленому туннелю из старых вязов, и влажный настил прошлогодних листьев делал наши шаги бесшумными. Изредка вскрикивали, переговаривались птицы, солнце бросало сквозь листву дрожащие пятна света. Мы вышли по благословению отца Давида и перекрестили дорогу. Нам было хорошо идти, и мы пропустили поворот, потерялись и оказались в конце концов на другой от монастыря стороне ущелья. Но мы верили, ЧТО Бог выведет, и Он нас вывел.
Мы вернулись в Джвари как в родной дом, о котором успели соскучиться. Все было на своих местах, только скошенную во дворе траву успели убрать в стожок, и пахло сухим сеном.
К нашему приходу игумен сам нажарил большую сковородку картошки. А Венедикт намекнул еще раз, что к другой трапезе я могла бы что-нибудь приготовить. Готовить давно надо было мне, и я снова попросила игумена дать мне такое послушание. На этот раз, с непонятной для меня неохотой, он согласился.