Однако он совладал со своим волнением. Ведь жена могла выйти в туалет, как обычно, накинув свой черный бархатный халат поверх ночной сорочки. Он стал дожидаться ее. Жена не возвращалась.
В приступе нового беспокойства Сюнсукэ направился по коридору в сторону туалета. На кухне, под окном он увидел облаченную в черный халат неподвижную фигуру своей жены, которая облокотилась на кухонный стол. Еще была предрассветная темень. По ее смутной фигуре он не мог точно определить, сидела ли она на стульчике или преклонила колени. Сюнсукэ спрятался за плотной портьерой в коридоре.
Тотчас на заднем дворе скрипнула деревянная калитка. Вслед за тем он услышал низкий мелодичный свист. В это время приносили молоко.
В соседних дворах залаяли собаки. На ногах у молочника были кеды. Он весело скакал по влажным после ночного дождя камням, ощущая через тонкую подошву их холод, тело его распалилось от ходьбы, оголенные руки, торчащие из рукавов голубой футболки, стряхивали воду с листвы на кустах аралии. В чистых нотах свиста ощущалась свежесть юношеских губ.
Жена поднялась. Распахнула кухонную дверь. В сумерках нарисовалась темная мужская фигура. Белые зубы, обнаженные в улыбке, и голубая футболка были едва видимы. Влетел утренний ветерок и потрепал кисти занавесок.
- Спасибо, - сказала жена.
Она взяла две бутылки молока. Глухой звон бутылок был разбавлен серебристым звоном ее кольца.
- Госпожа, а подарочек! - сказал юноша с притворным нахальством.
- Сегодня не получится.
- Ну, если не сегодня, так давайте завтра днем.
- И завтра не выйдет!
- Вы обещали раз в десять дней. Или кто другой повадился?
- Тише, не говори громко!
- А послезавтра?
- Послезавтра, говоришь…
Слово "послезавтра" жена Сюнсукэ произнесла с важной неспешностью, будто возвращала в шкаф хрупкую фарфоровую чашку. "Послезавтра вечером у моего мужа намечена беседа за круглым столом".
- В пять часов сгодится?
- Хорошо, в пять часов.
Жена отворила дверь. Юноша не сдвинулся с места. Он тихонечко, раза три-четыре пробарабанил пальцами по дверному косяку.
- А если сейчас?
- Что ты возомнил себе?! Мой муж на втором этаже. Не выношу таких безмозглых мальчиков.
- Всего один поцелуйчик!
- Не здесь! Еще кто-нибудь заметит.
- Один поцелуй!
- Какой настырный! Так уж и быть, один!
Юноша закрыл за собой дверь и ступил на порог кухни. Она шагнула следом за ним в комнатных тапочках на кроличьем меху.
Они стояли лицом к лицу - как роза с шестом. Ее черный бархатный халат часто-часто приходил в волнообразное движение на спине и бедрах. Руки мужчины развязали поясок. Жена мотнула головой. Между ними произошла немая размолвка. Все это время спиной к Сюнсукэ стояла его жена, а потом спиной повернулся молочник. Сюнсукэ увидел распахнутый халат. Под ним на ней ничего не было. Юноша встал на колени в тесном проеме дверей.
Сюнсукэ никогда еще не приводилось видеть что-нибудь белее наготы своей жены, неподвижно стоящей в предрассветном сумраке. Эта белизна ее тела не казалась застывшей - она перетекала и мерцала. Словно слепой, шарящий руками, жена ощупывала волосы стоящего на коленях юноши.
Сначала глаза ее поблескивали, потом темнели, раскрывались широко и снова прищуривались - на что она таращилась? На эмалированные кастрюли на полках, на холодильник, на посудный шкаф, на силуэты деревьев за темным окном, на отрывной календарь? Тишина этой кухоньки, сравнимая разве что с интимностью казармы перед побудкой, оживляла глаза этой женщины, - и ничего более. Ее взгляд скользнул по шторам: что-то померещилось за ними… Жена отвела взгляд, и притаившийся за шторами Сюнсукэ не встретился с ней глазами.
"Эти глаза с малолетства приучали не смотреть на своего супруга!"
Сюнсукэ вздрогнул от этой мысли. Он чуть было не рванулся вперед, но этот порыв тотчас иссяк. Его распирало от возмущения и желания отомстить.
Вскоре молочник распахнул дверь и вышел из дому. Двор посветлел только слегка. Сюнсукэ на цыпочках поднялся на второй этаж.
У этого писателя, благородного господина, оставался только один способ пережить свои мужские обиды: это дневник, который он однажды стал вести на французском языке, исписывая целые страницы. За рубежом он никогда не бывал, но французским владел вполне и даже переложил на великолепный японский три романа Гюисманса: "Собор", "Там, внизу", "В пути", а также роман Роденбаха "Мертвый Брюгге" - только для того, чтобы набить себе руку. Если этот дневник опубликуют после его смерти, то он может затмить его другие вещи. Все важные элементы, которых так не хватало в его прозе, изобиловали на страницах дневника, а взять и перенести их слово в слово в художественные произведения - значило бы пойти наперекор авторской позиции: Сюнсукэ презирал правду в ее голом виде. В голове его накрепко засело убеждение, что всякий талант, проявляющий сам себя в какой-либо сфере, есть всего-навсего подлог, мошенничество. Все же произведения его страдали нехваткой объективности, а причина коренилась в его творческой установке - он упорно отстаивал субъективистские принципы. Чрезмерная ненависть к голой правде превратила его произведения в некое подобие скульптур, хотя бы и изваянных из плоти и крови.
Вернувшись в кабинет, Сюнсукэ немедля засел за дневник. Он погрузился в него с головой, описывая мучительные подробности этого тайного свидания на рассвете. Его рука будто намеренно писала неразборчиво, чтобы в другой раз он не смог прочесть ни строчки. Страницы этого дневника и дневников десятилетней давности, которые заполняли книжные полки, буквально пестрели проклятиями в адрес женщины. Если эти проклятия не возымели действия, то по той причине, что они исходили не от женщины, а от мужчины.
В дневнике его много места занимают не столько поденные записи, сколько афоризмы и фрагменты, поэтому легко будет процитировать какой-нибудь художественный отрывок. Вот что он писал в дни своей юности:
Женщины ничего, кроме детей, не приносят в этот мир.
Помимо детей мужчина может быть творцом разнообразных вещей. Творчество, воспроизведение и размножение - мужские способности. Зачатие у женщины - не более чем часть ее материнской заботы в воспитании ребенка. Это старая истина. (Кстати, Сюнсукэ не завел детей из принципа.)
Женская ревность - это просто ревность к творческому дару. Женщина, которая рожает сына и занимается его воспитанием, наслаждается местью против творческих способностей мужчины. Она оживает, когда препятствует его творческим наклонностям. Страсть к потреблению и роскоши является разрушительной страстью. Женский инстинкт побеждает везде и всюду. Капитализм - исконно мужская теория репродуктивности. Ум женский, однако, подточил его основание. В итоге капитализм превратился в экстравагантную теорию роскоши, и вскоре он докатился до военных баталий - и все благодаря каким-то Еленам. Вероятно, в далеком будущем такая же участь ожидает и коммунизм, и сгубит его женщина.
Где угодно выживет женщина, и царствует она как ночь. Поистине над всем возвышается ее низменная природа. Все ценности она стягивает в болото своей чувственности. Ни одна доктрина не доступна женскому пониманию, абсолютно! Ну, еще какой-нибудь "…тический" она поймет, а "…изм" - это уже сверх ее ума. И не только в теории она недалека. Она не осознает даже самой атмосферы, а все потому, что лишена самобытности. Учуять-то она ее учует. Нюх у нее как у кабанихи. Парфюм - это мужское изобретение, выдуманное для того, чтобы развить женское обоняние. Благодаря этим ароматам мужчине удается улизнуть от нюха женщины.
Сексуальное очарование женщины со всеми ее уловками только доказывает, что она ни на что не годится. Ведь то, что полезно, не нуждается в кокетстве. Какая тщета, если мужчина стремится быть привлекательным для женщины! Для духа мужчины это оскорбление! Женщина не ведает, что такое дух, она наделена только чувственностью. Ее магическая чувственность питается смехотворными противоречиями - прямо как самодовольный солитер! Бывает, что материнство делает женщину поразительно возвышенной натурой, но в действительности оно не имеет никакого отношения к духу. Это просто такой биологический феномен, качественно не отличающийся от жертвенной материнской любви, которую мы наблюдаем в животном мире. Дух должен рассматриваться с точки зрения качественных отличий, которые отделяют людей от других млекопитающих животных…
Эти "качественные отличия" духа (скорее всего это называется способностью к вымыслам, только человеку и свойственной) могут быть обнаружены на всунутой между дневников фотокарточке двадцатипятилетнего Сюнсукэ. Безобразность черт его уродливого и юного лица имела как бы рукотворное, а не природное происхождение: на снимке угадывался человек, прилагающий изо дня в день много усилий, чтобы увериться в собственном уродстве.
В его дневнике того года, прилежно написанном по-французски, встречались небрежные и непристойные места. В нем раза два или три было размашисто перечеркнуто крест-накрест слово "вагина". Он проклинал темное женское начало.
Сюнсукэ женился на воровке и сумасшедшей не потому, что рядом не оказалось подходящей женщины. В его окружении вращались и женщины "одухотворенные", которые были бы не прочь увлечься этим одаренным молодым человеком. Однако создание, именуемое "одухотворенной" натурой, оказалось вовсе не женщиной, а чудовищем в женском облике. В любви Сюнсукэ чаще всего приходилось терпеть измены от тех женщин, которые упорно не хотели понимать его единственную сильную сторону, его единственную красивую черту - его духовность. Вот на них-то и можно было бы поставить клеймо подлинности. Это были настоящие женщины. Сюнсукэ влюблялся только в красивых женщин, в этаких мессалин, уверенных в собственной красоте и не нуждавшихся в какой-то там духовности.
Перед глазами Сюнсукэ всплыли нежные черты третьей жены, умершей три года назад. В пятьдесят лет она и ее любовник, моложе ее почти в два раза, покончили с собой. Сюнсукэ понимал, почему жена отважилась на такой поступок. Она не представляла своего совместного будущего со стареющим безобразным Сюнсукэ.
Тела любовников-самоубийц нашли на мысу Инубо. Бурными волнами оба трупа забросило на высокие скалы. Было нелегким делом снять их с вершины. Перетянув утопленников за бедра веревками, рыбаки передавали их со скалы на скалу, вокруг которых клубился туман, пенился и грохотал прибой.
Так же нелегко было разнять два мертвых тела. Они буквально сплавились друг с другом, как два мокрых листа бумаги; их кожа, казалось, стала единым целым. С трудом отделенные останки жены Сюнсукэ по желанию мужа были отправлены в Токио, чтобы там предать их кремации. Прощание было пышным. Отдали последние почести, настало время выноса тела из помещения. Гроб перенесли в другую комнату, и супруг, состарившийся в одночасье, остался один на один попрощаться с телом. Лилии и гвоздики погребали мертвое, страшно разбухшее лицо, полупрозрачные кончики волос отсвечивали синевой, виднелись ровные ряды корней. Сюнсукэ вглядывался в крайне безобразное лицо пристально и бесстрашно. Это лицо внушало злость. Оно больше не причиняло ему страданий и не нуждалось в красоте - не поэтому ли лицо ее казалось таким отвратительным?
Он взял бережно хранимую маску девушки театра Но и положил на мертвое лицо. Нажал что есть силы, пока лицо утопленницы не продавилось, как перезревший фрукт. Никто не знал, что он делал в комнате, ведь через какой-то час все следы пожрал огонь.
Дни траура Сюнсукэ метался то в муках, то в злобе. Когда он вспоминал предрассветное летнее утро, означившее начало его страданий, его пронзала такая острая боль, что он с трудом верил, что жена уже не жива. Соперников у него было больше, чем пальцев на руках, - с их юношеским нахальством, с их ненавистной красотой… Одного из них, паренька, он в порыве ревности поколотил палкой по чем попало, тогда жена пригрозила бросить его. Он попросил у жены прощения и откупился костюмом для паренька. Позднее этот юноша был убит на войне в Северном Китае. Сюнсукэ многословно, захлебываясь от восторга, писал в своем дневнике о его гибели; затем, как одержимый, блуждал по городу. На улице его теснили отправляющиеся на фронт солдаты и провожающие. Сюнсукэ пристал к одной группе людей, окружившей воина, который прощался с красивенькой девушкой, его невестой, и с радостью помахал бумажным флажком. В этот самый момент один пронырливый репортер щелкнул фотоаппаратом, и огромная фотография Сюнсукэ, махающего флажком, появилась в газете. Кому могло прийти в голову, что этот чудаковатый писатель своим флажком благословлял солдат на смерть на полях сражений, где недавно погиб тот ненавистный ему юноша?
В этих растрепанных мрачных мыслях Сюнсукэ Хиноки проехал последний отрезок своего пути - еще часа полтора в автобусе от станции до побережья, где остановилась Ясуко.
"Закончилась война, - вспоминал он. - А на второй год, в начале осени жена совершила суицид. Газеты были снисходительны, оповестили о сердечном ударе. Всю подоплеку знали только близкие друзья. После дней траура я неожиданно влюбился в супругу одного бывшего графа. Моя жизнь складывалась из амурных приключений, их было у меня с десяток или около того, и вот, кажется, с этой любовью она обрела полноту. В щепетильный момент явился ее муж и стал вымогать триста тысяч иен. Этот экс-граф прирабатывал шантажом, а жена его была в доле".
Автобус сильно трясло. Сюнсукэ распирало от смеха. Он находил комичным этот эпизод своей жизни. Вдруг этот забавный случай чем-то встревожил его.
"Интересно, способен ли я еще презреть женщину так же сильно, как в годы юности?"
Он подумал о Ясуко, девятнадцатилетней девушке, которая наведывалась к нему несколько раз после их знакомства в мае месяце в Хаконе.
Грудь стареющего писателя всколыхнулась.
В середине мая, когда Сюнсукэ был в Накагора, уединившись для работы, одна девушка, проживавшая в его гостинице, попросила через служанку об автографе. Он столкнулся с ней на окраине парка. Она шла с книгой в руках познакомиться с писателем. Выдался чудесный вечер, и Сюнсукэ вышел прогуляться, а на обратном пути, поднимаясь по каменной лестнице, встретил Ясуко.
- А, это вы? - спросил Сюнсукэ.
- Да. Меня зовут Сегава. Здравствуйте!
На ней было какое-то детское платьице цвета китайской гвоздики. Ноги и руки длинные, грациозные. Даже несколько длинноватые. Голени упругие, как только что выуженная из реки форель. Из-под коротенького подола выделялась белая-белая кожа. Сюнсукэ показалось, что ей лет семнадцать. Благодаря выразительным глазам она казалась девочкой-переростком, а иной человек дал бы ей лет двадцать. Из гэта высовывались чистые пяточки - аккуратные, твердые, по-птичьему маленькие.
- Где ваша комната?
- В другом крыле.
- Вот почему я не видел вас раньше. Вы одна?
- Да, сегодня одна.
Девушка поправляла здесь здоровье, переболев пневмонией. Сюнсукэ импонировало, что она предпочла читать именно его повести. Ее спутница, старая женщина, вернулась по делам на пару дней в Токио.
Сюнсукэ мог бы провести девушку в свою комнату, чтобы надписать книгу, и распрощаться, однако он захотел встретиться с ней еще завтра, поэтому они присели на невзрачную скамейку в парке.
Говорили о том о сем. Старик был малообщителен, девушка - благопристойной, поэтому разговор не сблизил их. "Откуда приехала?" "Как семья?" "Как здоровье?" Сюнсукэ спрашивал, а девушка отвечала, скромно улыбаясь.
Кажется, преждевременно и незаметно для обоих вечерние сумерки окутали парк. С наступлением темноты покатые горы Мёдзё и Татеяма - одна напротив, а другая справа - как бы осунулись, стали ближе, вошли в мысли девушки и старика. Между горами покоилась бухта Одавара. Будто вечерняя звезда, вспыхивали огни маяка - в той стороне, где сливаются в дымке темнеющее небо с узенькой полоской моря. Пришла служанка и позвала на ужин. Они расстались.
На следующий день Ясуко и ее старшая спутница пришли в комнату Сюнсукэ с гостинцем из Токио. Он вручил им две заранее подписанные книги. Говорила только женщина, позволяя Сюнсукэ и Ясуко отмалчиваться, к их вящему удовольствию. Гости ушли, и Сюнсукэ затеял прогуляться - куда-нибудь подальше. Он запыхался, поднимаясь в гору быстрым, нервным шагом.
"Не важно куда, лишь бы идти, пока не устану. Ты погляди, какой я ходок!" - подбадривал он себя.
Наконец он вышел на лужайку под тенью деревьев. Повалился наземь как подкошенный. Вдруг из высокой травы вылетел огромный фазан. Сюнсукэ вздрогнул. Он почувствовал, как радостно и безудержно запрыгало вновь ожившее после усталости сердце.
"Когда последний раз посещало меня такое чувство? Сколько лет прошло с той поры?" - вопрошал Сюнсукэ.
Он уже позабыл, что "такое чувство" было вызвано им по большей части умышленно, когда пустился в чрезмерно длинный и утомительный путь пешком. Конечно, такую забывчивость или такую своенравность можно было бы списать на счет старения.
Несколько раз автобус проезжал близко к морю. С кручи открылся вид на летнее пылающее море - как с высоты птичьего полета. Зарево, просвечивающее и потому невидимое, заливало пламенем сплошь всю акваторию. Это море напоминало гравюру благородного металла с высеченными на ней бороздами заглохших умиротворенных страданий.
До полудня было еще далеко. В автобусе сидело всего несколько пассажиров - все из местных. Они распечатали бамбуковые коробочки; завтракали рисовыми колобками и маринованными овощами. Сюнсукэ пока не чувствовал голода. Когда мысли занимали его ум, он поглощал пищу машинально и забывал о съеденном, а потом удивлялся, что ходит с полным брюхом. Ни умом, ни телом он не замечал повседневности.
Парк К. - вторая остановка от администрации города К. Здесь никто не вышел. Дорога, по которой курсировал автобус, пролегала через огромный, раскинувшийся на тысячи гектаров от горных склонов до побережья парк, разделяя его пополам с горой в центре в одной части и морем в другой. Сюнсукэ скользил взглядом по густым зарослям кустарника, шелестящим под бризом, по безлюдной и безмолвной игровой площадке, по темно-синей эмалевой, прерывистой полоске моря, по неподвижным теням разнообразных качелей на сияющем песке. Чем очаровывался Сюнсукэ, глядя на этот огромный, притихший с утра в самый разгар лета парк?