В городах Германии происходит серия загадочных катастроф, унесших сотни человеческих жизней. Причиной этих трагедий оказывается сбой в работе компьютерных систем. Вместе с полицией расследование ведет всемирно известный ученый, специалист по компьютерным вирусам Филипп Сорель. Ему предстоит выяснить, кто стоит за этими страшными террористическими актами.
Филипп понимает, что эти преступления - начало нового передела мира, в результате которого планетой будут править корпорации. Что может противопоставить жестким законам глобализации человек? Только силу своей любви, которая оказывается последним мостом, соединяющим прошлое и будущее, жизнь и небытие, земное и вечное…
Содержание:
Пролог 1
Часть I 2
ГЛАВА ПЕРВАЯ 2
ГЛАВА ВТОРАЯ 16
Часть II 25
ГЛАВА ПЕРВАЯ 25
ГЛАВА ВТОРАЯ 35
Часть III 47
ГЛАВА ПЕРВАЯ 47
ГЛАВА ВТОРАЯ 56
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 68
Часть IV 73
ГЛАВА ПЕРВАЯ 73
ГЛАВА ВТОРАЯ 84
ЭПИЛОГ 103
Примечания 104
Йоханнес Марио Зиммель
Любовь - последний мост
Каждый человек - это целый мир.
Кто убивает человека,
Тот разрушает целый мир.
Но тот, кто спасет хоть одного человека,
Спасет целый мир.
Из Талмуда.
Мишна Санедрин IV, 5
Пролог
Фонтан бил из озера высоко, до ста сорока метров, вспомнилось Филиппу Сорелю. Об этом ему рассказал человек, который должен был его убить. Сейчас, ночью, фонтан подсвечивался скрытыми прожекторами, и струи его напоминали расплавленное золото. В зените струя раскрывалась, как огромный цветок, и миллионы капель падали обратно в озеро. "Pennies from heaven" , - подумалось Сорелю.
Рядом с ним лежала черноволосая женщина; они долго пытались предаться любви на широкой кровати. Ничего не вышло. И теперь они, нагие, молча лежали на спине, держась за руки. Потом, подложив подушки, прислонились к спинке кровати и в открытое окно долго смотрели на фонтан. Женщина положила голову на плечо Сореля и нежно водила указательным пальцем правой руки по его груди.
- Что ты написала? - спросил он, вдыхая запах ее волос.
"В конце августа здесь и по ночам очень тепло".
- Ты знаешь.
- Я тебя тоже, mon amour , очень, очень, - сказал он.
- Это должно было случиться. Нам вообще-то не стоило даже пытаться. После всего, что произошло.
- Да… после всего, что произошло.
Они говорили друг с другом по-французски. Она обняла его, поцеловала в губы, и он ощутил биение ее сердца. Оно билось сильно и часто.
Pennies from heaven.
Ведь это она сказала, подумалось ему. Тогда, ночью.
"Нет, ты посмотри, любимый! - сказала она. - It rains pennies from heaven. For you and for me" .
"Пианист в баре наигрывал эту старую песенку, когда мы сидели там в первый раз. Бар назывался "Библиотека", и на книжных полках у стен были расставлены большие книги, корешком к корешку, синего, красного и золотистого цветов, а в нишах между полками были развешаны фотопортреты собак. Вот ощерившийся дог в генеральском мундире и с пестрой орденской колодкой на груди. Его честь верховного судью изображал мопс с трагически глубокими морщинами - от бесконечной борьбы за справедливость - на морде, он был в ярко-красной попонке, отороченной мехом, и в белом парике. Наследной принцессой была молодая самка пуделя в сером шелковом платье, вся увешанная драгоценностями и украшенная диадемой, съехавшей на самый лоб, а вот в клубном блейзере с нашитыми гербами при вызывающе-ярком галстуке и с сигаретой в углу рта - охотничий пес в роли жиголо… Да, в этом баре молодой пианист наигрывал мелодию и тихонько пел для нас "Pennies from heaven".
Он всегда пел ее, когда они появлялись в баре, и однажды она сказала:
- Мне кажется, chéri , я догадываюсь, почему многие так привязаны к старым мелодиям. С ними в памяти связано что-то удивительно хорошее. Наша любовь еще молода, но даже мы вспоминаем о многом, едва заслышав "Pennies from heaven"… А представь себе людей, которые вместе долго-долго! Вот один из них, к примеру, говорит: "Послушай, ведь они играют нашу с тобой мелодию!" И ему при этом все равно, чья музыка звучит - Гершвина, Кола Портера или безымянного автора, и безразлично, кто поет, Марлен Дитрих, Эдит Пиаф или бедная певичка, которой дозарезу потребовалось хоть немного подзаработать, хоть пару франков за запись, не суть важно! "Наша мелодия" - в этих словах не выразить всего того, что они оба ощущали тогда, когда услышали ее впервые, ни глубины, ни силы их былого чувства нет, этого нет… Но и слова, и музыка возвращают им эти чувства, все равно, сколько времени с тех пор прошло, и их вновь захлестывает волна очарования, напоминающая о пережитой любви и пережитом счастье. Вот почему многие так привязаны к этим песням, которые они впервые услышали когда-то очень-очень давно, и так же будет и с нами, mon ange , с нами тоже…
"Да, - подумалось ему, - так она и сказала, я отчетливо помню это и никогда не забуду". Сейчас они сидели, тесно прижавшись друг к другу, разглядывая свои pennies from heaven и кажущиеся бесконечными цепочки сияющих круглых огней на дальнем берегу огромного озера, из которого здесь снова вытекала Рона. Цепочки светящихся огней спускались от моста Монблан к набережной и бежали мимо Английского сада с его огромными часами, выложенными из цветов, к другому берегу; и еще они видели отсюда огни расположенного на возвышенности Старого города Женевы. Мощные здания тянулись вдоль набережной на противоположной стороне реки, на крыше почти каждого из них светилась реклама всемирно известных фирм, и разноцветные горящие буквы отражались в воде.
Из окна можно было увидеть причалы для пассажирских судов и небольших яхт, а сами суда были освещены и украшены гирляндами лампочек, тянувшихся от носа через верхушки мачт к корме, ряды старых деревьев вдоль набережной, а вдоль реки на набережной были разбиты цветники с розами и фиалками на клумбах. Дом, в котором жила женщина, стоял на набережной Монблан близ отеля "Нога-Хилтон". Из окон квартиры на пятом этаже открывался вид на всю дальнюю часть озера с новостройками по обеим сторонам широкой улицы, тянущейся вдоль Роны, на отель, на женевскую гавань для яхт и мост через реку.
В этом доме было много кабинетов врачей, имеющих частную практику, и приемных адвокатов, но в этом же солидном сером здании, построенном за много лет до "Нога-Хилтона" с его казино, сдавалось немало просторных квартир. В каждой из них - по одному и даже по два балкона, высокие потолки с лепниной, и во всех - французские окна , открывавшиеся в сторону балконов. В ясные дни отсюда хорошо просматривались заснеженные вершины Монблана и других высоких гор, километрах в восьмидесяти от города.
Сейчас, около двух ночи, машины внизу проезжали лишь изредка, их шум не проникал в спальню, и только по потолку время от времени пробегали причудливые тени. Было тихо, невероятно тихо. "Днем уличный шум слышался на пятом этаже не слишком отчетливо, а когда мы бывали здесь вместе ночью, - подумалось ему, - всегда падали pennies from heaven".
- Как часто это уже случалось, - проговорила она.
- Да, - сказал он и погладил ее по спине. - Это ужасно.
- И будет случаться еще и еще.
- Если нам не удастся помешать этому, - сказал он и подумал: "Черт возьми, зачем только я рассказал ей обо всем этом? Нет, я должен был ей все рассказать, - продолжал размышлять он. - Она сама видела телерепортаж о последней катастрофе, о ней трубили все газеты".
- "Помешать!" - с горечью повторила она. - Ты ведь сказал, что помешать невозможно.
- Нет, mon amour adorée . Ничего невозможного нет. Помешать будет страшно трудно, вот о чем я говорил. Мы повсюду делаем все, чтобы это больше не повторилось.
- А если это у вас не получится?
- Получится, - сказал он. - Поверь мне, сердце мое!
- Ты сам себе не веришь, - проговорила она, и он почувствовал, что она заплакала.
Он вытер ее слезы носовым платком, но она была не в силах сдерживаться.
- Почему же, я верю в то, что говорю, - и подумал при этом: "Я лжец".
Ему вдруг почудилось, будто тишина становится невыносимой, она будто росла и ширилась. Эта тишина охватила, похоже, все сущее. Она сказала:
- Любовь моя, у меня есть только ты, а у тебя - я. И ты должен говорить мне обо всем. И всегда одну правду. Никогда не ври мне. Я прошу тебя, Филипп! Ну пожалуйста!
Поверх ее дрожащего плеча он смотрел в сторону бегущих по водной глади двух белых пассажирских судов. У одного из них на носу красовалось название "Лозанна", у другого - "Гельвеция". На верхней палубе "Гельвеции" было много танцующих парочек, но сюда, к ним, не доносилось ни звука.
Здесь есть только их собственные голоса, их дыхание, их сердцебиение, их жизнь.
- Ты ведь всегда будешь говорить мне правду, Филипп? Всегда…
Он промолчал.
- Только правду, - сказала она. - Поклянись нашей любовью.
- Клянусь нашей любовью, - сказал он.
- Поклянись моей жизнью.
"О, боже мой!", - подумал он.
- Поклянись моей жизнью, - повторила она.
"Я не должен лгать ей", - подумал он и сказал:
- Клянусь… твоей жизнью.
- Если у вас, вопреки вашим усилиям, ничего не получится, это повторится вновь и вновь. А потом еще, еще и еще…
- Да, - сказал он. - У нас хорошие шансы. Однако опасность, что мы не справимся, существует.
- Ты и такое допускаешь?
- Да.
- То, что можно допустить или представить себе, то и случается, - сказала она. - Значит, так оно и будет. Во всем мире. И может случиться с каждым. Может коснуться всех и каждого? Скажи, Филипп!
"Не лги ей, - подумал он. - Никогда больше ее не обманывай".
- Да, - сказал он, - это может коснуться всех и каждого.
- В любой момент.
- В любой момент.
- Повсюду?
- Повсюду.
Ее лицо было совсем близко, она прижалась к нему всем телом.
- И может случиться с нами тоже?
- И с нами тоже.
- И от этого нет никакой защиты?
Он не ответил.
- Сможем мы от этого уберечься, Филипп? Может от этого кто-то уберечься?
- Если очень повезет, - сказал он.
- "Если очень повезет", merde!
Он поцеловал ее веки, из-под которых сочились слезы. И словно слизнул их поцелуем.
- Сколько времени мы можем этого не опасаться? - спросила она.
"Откуда я могу знать! - подумал он, приходя в отчаяние. - Что я могу, что я должен ей сказать? Что? Pennies from heaven".
- Сколько времени мы можем этого не опасаться, Филипп?
- Пока мы будем любить друг друга.
- Тогда это продлится долго, - сказала она.
Часть I
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
- Филипп, - сказал доктор Дональд Ратоф, - несчастный ты бедолага.
- Я знаю, - согласился Филипп Сорель.
- Конченый ты бедолага, - продолжал Ратоф. - Самый разнесчастный из всех, кого я знаю. Мне тебя жаль. Это я тебе абсолютно честно говорю, ты уж мне поверь!
- Верю, - сказал Филипп Сорель и подумал: "Черта лысого тебе меня жаль. Все, что ты намерен сказать мне, ты скажешь с удовольствием. Из большой любви ко мне, как же. Ты любишь меня уже целых одиннадцать лет. Все эти одиннадцать лет ты ненавидишь меня, как зачумленного". - Ты хотел, чтобы я немедленно зашел к тебе. Ты сказал по телефону, что дело не терпит отлагательств.
- Да, дело срочное, - подтвердил Дональд Ратоф.
- И в чем оно состоит?
- Речь идет о твоем сыне.
Левое веко Филиппа Сореля дернулось.
- Ким? Что с ним случилось?
- Тебе лучше знать, - сказал Ратоф.
- Ничего я не знаю. Давай, выкладывай!
- Вот, из этого банка позвонили Целлерштейну.
Олаф Целлерштейн был председателем наблюдательного совета "Дельфи", концерна, занимающегося высокими технологиями, с отделениями по всему миру.
- Когда Целлерштейну позвонили из банка? - спросил Сорель. "Все куда хуже, чем я ожидал, - подумал он. - Куда хуже. Мой дорогой сын Ким!"
- В пятницу вечером, - ответил Ратоф.
- А почему сразу Целлерштейну?
- Ты ведь знаешь, как это делается.
- Не знаю. И как же это делается?
- Слушай, дружище, не притворяйся идиотом! Мы ведь друг от друга зависим, "Дельфи" и банки.
В 1986 году, когда они с Ратофом познакомились, этот маленький человечек возглавлял отдел компьютерных сетей. Разговаривая, он всегда кривил рот. Во время собеседований любил подчеркивать свои абсолютно честные намерения. Он уже тогда заметно лысел. Одиннадцать лет спустя коротышка Ратоф растолстел, окончательно облысел и дослужился до должности директора исследовательского центра всего концерна. И еще чаще, чем прежде, уверял, будто руководствуется исключительно честными намерениями, и при этом еще намного заметнее кривил рот. За это долгое время он развил в себе условный рефлекс: как только положение позволяло ему людей запугивать, унижать, мучить и подвергать наказаниям, его правая рука, на удивление нежная, с хрупкими суставами, поглаживала стоявшую на почти пустом письменном столе серебряную чашу. Сейчас в чаше стояла красная роза на длинном стебле. Секретарши заботились о том, чтобы каждое утро в ней появлялась свежая.
- И все-таки я не понимаю, - сказал Филипп Сорель, - почему из банка не позвонили мне?
- Ну, ты меня удивляешь, дружище, - пальцы Ратофа еще быстрее заскользили вверх-вниз по серебряной чаше. Его одутловатое, болезненно-бледное лицо залоснилось. - Позвонить тебе! Изо всех нас именно тебе? Да ты весь в дерьме по уши, как никто другой! - Сейчас даже лысина Ратофа залоснилась. - Банк был вынужден известить Целлерштейна! Вынужден! У нас здесь, в конце концов, не детский сад.
На нем был легкий костюм из поплина, а на ногах - элегантные светло-коричневые туфли, к которым он подобрал песочного цвета носки. Туфли он носил только от Феррагамо. Во Флоренции их шили по гипсовым слепкам с его крохотных, в высшей степени чувствительных ног. Стоило только заказать.
- И что эти, из банка, сказали Целлерштейну?
- Не надо, - ответил Ратоф.
- Что "не надо"?
- Не надо задавать идиотских вопросов. Тебе, черт побери, отлично известно, что банк сообщил Целлерштейну.
- Никаких идиотских вопросов я не задаю. Я ведь этому субъекту давно все заплатил. И последняя ревизия ничего за ним не обнаружила, он чист.
- Черта с два он чист. В заднице он, вот где.
- С чего вдруг? Мой банк перевел ему деньги по телеграфу. Чтобы он мог поскорее заштопать все дыры.
Ратоф захрюкал, как возбужденная свинья, не в силах сдержать свои эмоции.
- Проверяющим пришлось пропустить этого… как его?
- Якоба Фернера.
- …пропустить его через свою мясорубку, и через какой-то час вся эта блевотина так и полилась из него. О себе. О тебе. О Киме. Он выложил все до последней капли. Я же говорю, несчастный ты бедолага, Филипп, видит бог, мне тебя жаль, я тебе это честно говорю.
Сорелю вдруг вспомнилась его мать. Когда он в детстве корчил рожи, она всегда ему говорила:
- Брось ты это, Филипп! Не то таким и останешься навсегда. Посмотри на политиков! Все они косоротятся. Потому что много врут.
Пальцы Ратофа продолжали поглаживать серебряную чашу.
- И почему это выпало мне? - простонал он.
Это должно было прозвучать жалостливо и обидчиво. "Это он для вида, - подумал Сорель. - Никого ему не жаль, и ни на кого он не в обиде. Наоборот. Он никогда своего не упустит".
- Почему именно мне выпало рассказать тебе обо всем? Целлерштейн и все остальные желают быть от этого подальше. Случись что, всегда приходится отдуваться старине Ратофу. Как только запахнет паленым, сразу ко мне: "Давайте, Ратоф! Вы с этим справитесь". Всегда я.
- Целлерштейн собирал вас?
- Да. Весь наблюдательный совет. Я ведь тоже его член. К сожалению.
"К сожалению, - подумал Сорель. - Да в целом мире не сыщешь человека, который больше всего гордился бы тем, что его ввели в наблюдательный совет".
- Когда?
- Что "когда"?
- Когда он вас собирал?
- В пятницу вечером. После звонка из банка. Пришлось ехать в центр города. В эту его башню, которой он так кичится. И проторчали мы там всю ночь с пятницы на субботу, субботу и воскресенье. Ну, доложу я тебе, дерьмовый у нас конец недели выдался - это я абсолютно честно. - Ратоф коротко присвистнул и откинулся на спинку стула, стоявшего перед огромным письменным столом. "Вот значит что", - подумал Сорель.
Стул изготовили в фирменной мастерской в соответствии с пожеланиями Ратофа. И сиденье, и спинку можно было устанавливать в любом положении и под любым углом, поднимать и опускать их, он был маленьким чудом, этот стул. Сейчас Ратоф указательным пальцем нажал одну из кнопок на левом подлокотнике. Спинка отклонилась назад. И Ратоф вместе с ней.
Сорель вжался в свое неудобное жесткое кресло. Ратоф придавал значение тому, чтобы кресла перед его письменным столом были особенно неудобными. Кабинет его находился на двенадцатом этаже центрального здания. Сквозь панорамное окно с бронированным стеклом толщиной в три сантиметра открывался вид Франкфурта-на-Майне. Сегодня, ранним утром в понедельник 7 июля 1997 года, было уже жарко. Казалось, будто крыши домов, церквей, небоскребов и потоки катящихся по кварталу банков автомобилей раскалены, отражавшиеся от них солнечные лучи слепили. Но в кабинетах было прохладно. Повсюду работали кондиционеры.
- Совещания, совещания, совещания, - причитал Ратоф, полулежа на своем стуле. - Присутствовали все начальники отделов безопасности. И все - "чрезвычайной важности"! И, значит, особой секретности. В жизни такого не припомню, это я тебе абсолютно честно говорю. Мне просто выть хотелось, выть, да и только! Ты ведь веришь мне, старик?