Прерванная жизнь - Сюзанна Кейсен 7 стр.


Между уходом доктор Вик и прибытием постоянного врача у нас было всего две-три минуты роздыху. За это время можно было решить, а чего бы такого сказать еще, на что еще пожаловаться. Дело в том, что постоянный врач распоряжался нашими привилегиями, лекарствами, телефонными разговорами, одним словом – все проблемы будничной жизни были слишком мелкими, чтобы ими занималась доктор Вик.

Постоянный врач менялся каждые полгода. Обычно случалось так, что как только мы начинали привыкать к одному врачу, его неожиданно забирали, и перед нами появлялся некто совершенно другой, и с самого начала для нас совершенно непонятный. Каждый новый врач начинал свою миссию крутым и самоуверенным типом, а заканчивал ее совершенно обессилевшим и довольным тем, что вскоре нас покинет. Некоторые начинали с проявлений сочувствия, а заканчивали злобой на весь мир, поскольку их сочувствие мы всегда обращали себе на пользу.

Вот вам примерный разговор с постоянным больничным врачом:

– День добрый, как сегодня выглядит твой стул?

– Мне бы хотелось перестать участвовать в групповых занятиях, и я считаю, что мне следует дать привилегию целевого выхода.

– Головные боли тебе уже не мешают?

– Я уже целых полгода принимаю участие в групповых занятиях!

– Старшая медсестра сказала мне, что вчера после ланча ты повела себя за границами нормы.

– Выдумки!

– Хммм… враждебная установка… – Он что-то калякает у себя в блокноте.

– Я могу получать тиленол вместо аспирина?

– Между этими лекарствами нет никакой разницы.

– От аспирина у меня болит желудок.

– А головные боли у тебя давно были?

– Как раз сейчас у меня болит голова.

– Гммм… ипохондрия… – Он снова калякает в блокноте.

Но эта парочка врачей была всего лишь цветочками. Ягодками был наш терапевт.

Большинство из нас – кроме Цинтии – встречалось со своим терапевтом ежедневно; Цинтия же со своим виделась два раза в неделю. Раз в неделю она проходила электрошоковую терапию. Лиза на свои терапевтические сеансы не ходила. У нее был терапевт, который мог спокойненько тот час, который предназначался для сеансов с Лизой, продремать у себя в кабинете. Но когда Лизу доставало уже все, что только можно, она требовала эскорта, утверждая, будто готова разговаривать с терапевтом. Ее отводили в кабинет, где она заставала несчастного спящим в удобном кресле. "Ага, вот я тебя и заловила!" – радостно вопила Лиза и довольная собой возвращалась в отделение. Все же остальные каждодневно, в течение часа производили неспешную эксгумацию собственного прошлого, обсасывая прошедшие дни один за другим.

Терапевты не имели ничего общего с обычным распорядком.

– Не рассказывай мне про больницу, – указывал мне терапевт, когда я начинала жаловаться на Дэзи или дуру-медсестру. – Мы встречаемся не затем, чтобы разговаривать о больнице.

Они не могли увеличить наших привилегий, равно как и отнять их; они ничего не могли сделать по вопросу о том, чтобы убрать из комнаты вонючую соседку, ничего не могли сделать, чтобы медсестры не могли нас доставать. Единственная власть, которая у них имелась, это была власть фаршировки нас лекарствами: торазином, стелазином, тиоридазином, элениумом, валиумом – все они были самыми лучшими и самыми верными друзьями терапевта. Правда, постоянный врач тоже мог нам чего-нибудь прописать, но только "в исключительных ситуациях". Если уже начинал принимать какое-то лекарство, от него было трудно оторваться, это точно так же, как с героином, с единственным исключением – это не мы, а персонал проявляли все признаки привыкания: вредной привычки закармливания нас лекарством.

– Ты прекрасно выглядишь, – говорил врач.

Ну конечно, потому что все эти чудеса фармации выжимали из наших грудей сердце.

В течение дня у нас дежурило с полдюжины медсестер, включая Валери, и одна-две санитарки. Ночную смену образовывали три необычайно спокойные и сисястые ирландки, которые обращались к нам "солнышко". Время от времени появлялась также меланхоличная и грудастая негритянка, которая всех нас называла "дорогушами". Все ночные медсестры прижимали нас, если нам требовалось хоть немножко тепла. Медсестры же дневной смены придерживались принципа избегать физических контактов.

Но между ночью и днем тянулась темно-серая вселенная, называемая вечером, начинавшаяся уже с четверти четвертого. Тогда весь персонал дневной смены собирался в салоне, чтобы посплетничать о нас с сотрудниками вечерней смены. Через пятнадцать минут, в половину четвертого, все покидали салон. Власть была передана. С этого момента и вплоть до одиннадцати часов вечера, когда обязанности передавались сисястым ирландкам, мы находились в руках миссис МакВини.

Возможно, что именно миссис МакВини была причиной того, что закат всегда был для нас опасным периодом. Закат наступал для нас всегда в пятнадцать пятнадцать, когда появлялась миссис МакВини, вне зависимости от времени года.

Миссис МакВини была малоразговорчивой теткой низкого роста, с приземистой фигурой и маленькими, свиными глазками. Насколько доктор Вик была замаскированной старшей медсестрой любого больничного отделения, настолько миссис МакВини быяла совершенно незамаскированной начальницей пенитенциарного заведения. У нее были короткие, торчащие седые волосы, зачесанные волнами, сжимавшимися у нее на голове словно мигрень. Медсестры дневной смены, во главе с Валери, носили расстегнутые белые халаты, накинутые непосредственно на домашнюю одежду. Миссис МакВини никогда не позволяла себе подобного нарушения формальностей. Она носила белую, застегнутую на все пуговицы, скрипящую от крахмала, только что отутюженную униформу и медсестринские шлепанцы на мягких подошвах, которые на каждом шагу издавали значащий, тихий шорох. В начале каждой недели она смазывала шлепанцы белой пастой, так что с понедельника до пятницы мы могли видеть, как на ее обувке морщится и отпадает белая короста.

Миссис МакВини и Валери не любили друг друга. Для нас это было страшно интересно – будто подслушанная родительская ссора. Одинаковым, осуждающим взглядом миссис МакВини окидывала как нас, так и волосы и одежду Валери. В пятнадцать тридцать она уже стояла в дверях дежурки и нетерпеливо чмокала губами, ожидая, пока Валери заберет свое пальто, книжку и покинет рабочее место. Валери ее игнорировала. Она умела очевидным образом показать любому свое презрение.

Пока Валери находилась в отделении, мы чувствовали себя в достаточной мере безопасными и сильными, чтобы ненавидеть миссис МакВини. Но как только стройная спинка Валери удалялась в глубину коридора и скрывалась за нашими двойными дверями, запираемыми на два замка, нас тут же охватывал ужас: ведь власть теперь принадлежала миссис МакВини.

Власть ее не была абсолютной, но не хватало лишь самой малости. Она делила эту власть с таинственным для нас "дежурным врачом". Только она ни разу ему не звонила, говоря: "Сама справлюсь".

У нее было гораздо больше веры в собственное умение наведения порядка, чем у нас. Множество вечеров мы провели в дискуссии, обязан ли появляться "дежурный врач" в нашем отделении.

– Нам придется согласиться с отсутствием согласия, – раз десять повторяла миссис МакВини каждый вечер. У нее имелся неисчерпаемый запас подобных сообщеньиц.

Когда миссис МакВини говорила: "Согласиться с отсутствием согласия" или: "У маленьких кувшинов большие уши", или "Улыбнись, и весь мир засмеется с тобою, заплачь, и плакать будешь только ты сама", на ее лице появлялась едва заметная, но восхищенная усмешка.

Ясен перец, что она была шизанутая. На восемь часов каждый день мы были заперты с ненавидящей нас сумасшедшей теткой.

Поступки миссис МакВини невозможно было предугадать. Иногда, когда вечером она подавала нам лекарства, ей случалось без всяческой причины скривиться, и тогда она исчезала в дежурке, хлопая за собой дверью. Нам приходилось ждать свои таблетки до того времени, пока миссис МакВини не успокоится и не вернется к нам, что продолжалось иной раз и минут тридцать.

Каждое утро мы жаловались Валери на миссис МакВини, хотя ни словом не упоминали о том, что нам приходится ждать собственные лекарства. Мы понимали, что миссис МакВини – это просто прибацанная тетка, которая должна зарабатывать себе на жизнь. Мы вовсе не хотели, чтобы она потеряла свою лицензию, лишь бы ее убрали из нашего отделения.

Валери принимала все наши жалобы без особого сочувствия.

– Миссис МакВини профессионалка, – говорила она, – она работает в этой области значительно дольше меня.

– Ну и что? – не сдавалась Джорджина.

– Да она же совершенно шизанутая! – вопила Лиза.

– Лиза, тебе нет никакой причины кричать. Я стою рядом, – отвечала Валери.

Так что, в каком-то смысле, мы все прикрывали миссис МакВини. Впрочем, она не была единственной, кому такое прикрытие требовалось.

Время от времени мы имели дело с истинным нашествием студенток-практиканток. Они принадлежали к тем залетным медсестричкам, которые пролетали через нашу больницу по дороге к операционным или там кардиохирургическим отделениям. В отделении же они словно цыплята ходили стадами за настоящими медсестрами, путались у них под ногами и засыпали десятками вопросов. "Господи, ну эта Тиффани, прицепилась ко мне как банный лист", – жаловались наши медсестры. И тогда-то мы удовлетворенно говорили: "Что, тяжко? Плохо, когда за тобой кто-то волочится?". И тут-то им приходилось признать нашу правоту.

Студенткам было по девятнадцать-двадцать лет – столько же, сколько и нам. У них были гладенькие, живые мордашки и такие же гладенькие, отутюженные форменные халатики. Отсутствие компетентности и невинность вызывали у нас чувство жалости, в то время как отсутствие профессионализма у санитарок вызывало у нас бешенство и издевки. Отчасти это было вызвано тем, что студентки появлялись в отделении всего лишь на несколько недель, зато санитарки поражали всех собственной некомпетентностью и неумением годами, без малейшего перерыва. Но главной причиной нашей симпатии к студенткам было то, что в них мы видели собственные отражения. Во внешнем мире они вели жизнь, которое могло бы стать и нашим уделом, если бы ранее для нас не нашлось занятие сумасшедшей в больнице для психически больных. Они вместе жили, у них были парни, они болтали о тряпках… Мы хотели защитить их, чтобы они могли и дальше вести свою спокойную жизнь. Они были нашими полномочными представительницами в том, внешнем мире.

Они обожали с нами беседовать. Мы расспрашивали их о том, что они видели в кино, как они сдали последний экзамен, когда собираются выйти замуж (у большинства из них на пальце печально болталось маленькое обручальное колечко). Они нам рассказывали обо всем: про то, что парень настаивает заняться "этим" еще перед свадьбой, что мать пьет без памяти, что оценки ужасные, и что в следующем семестре наверняка лишат стипендии.

Мы же давали им хорошие советы: "Не забывай о презервативе", "Обратись в Общество Анонимных Алкоголиков", "Поработай до конца семестра, глядишь, и оценки исправишь". А через какое-то время они приходили и говорили: "А ты была права, огромное спасибо".

В их присутствии мы тщательно контролировали свои ругательства, стоны, слезы и срывы. В результате студентки получали неполные знания о сестринском деле в закрытом отделении психиатрической больницы. Заканчивая практику, они забирали в памяти лишь улучшенные версии нас самих, нечто, находящееся на полпути между нашими жалкими личностями и той нормой, которую они воплощали в наших глазах.

Для многих из нас период практики и общение со студентками был тем самым периодом, когда мы были ближе всего к выздоровлению.

Когда же они покидали нас, все было намного паршивей, чем обычно, и какое-то время после их ухода у медсестер было полно работы.

Так что, вот они – наши надзиратели. Что же касается тех, кто обязан искать нас… что ж, искать обязаны мы сами.

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ ВОСЬМОЙ

А мир вовсе не остановился, поскольку нас в нем не было, вовсе нет. Каждый вечер, день за днем, на экране телевизора на землю падали все новые и новые тела: негров, молодых парней, вьетнамцев, бедняков – некоторые из них уже мертвые, другие всего лишь обессиленные. И всегда находились следующие, заменявшие тех, которые уже упали, и на следующий вечер они падали рядом с первыми.

А потом пришло время, когда начали падать люди нам известные – не лично, но мы знали, кто они такие. Мартин Лютер Кинг, Роберт Кеннеди. Было ли в этом больше тревоги? Лиза сказала, что это естественно. "Их обязаны убить, – объясняла она, – в противном случае это никогда не успокоится".

Но ничего не указывало на то, чтобы что-то должно было успокоиться. Люди делали то, о чем мы сами могли всего лишь мечтать: они захватывали университеты, отменяли лекции, строили из громадных коробок картонные дома и преграждали дорогу другим, показывали языки полицейским.

Мы подбадривали их – всех этих маленьких человечков на телевизионном экране, которые съеживались по мере того, как росло их количество, пока наконец не становились массой бесформенных точечек, захватывающих университеты и показывающих полицейским малюсенькие язычки. Мы думали, что вскоре они придут "освободить" и нас. "Валяй, вперед!" – подбадривали мы их, призывая к действию.

Понятное дело, что все эти фантазии никаких последствий не имели. Замкнутые со всем своим гневом и бунтов в дорогостоящей, прекрасно оборудованной больнице, мы могли чувствовать себя в абсолютной безопасности. Нам было легко говорить: "Валяй, вперед!" Самое худшее, что могло с нами случиться, это вечер в изоляторе, чаще всего же в ответ мы получали улыбку, понимающий кивок или заметку в истории болезни: "идентификация с движением протеста". Они там получали дубинками по голове, их били ногами по почками, у них расцветали синяки, а потом их запирали за решеткой, точно так же как и нас, со всем их бунтом и гневом.

И вот так проходил день за днем, месяц за месяцем: марши, битвы, волнения. Персонал же был спокоен, как никогда ранее. Наше поведение не переходило рамок "нормы". За нас это делал кто-то другой.

Мы были не только спокойными. Мы выжидали. В любой момент свет должен был перевернуться вверх ногами, слабые и несчастные должны были унаследовать Землю, или же – говоря точнее – обязаны были вырвать ее из захвата сильных и наглых, и мы, самые слабые и самые несчастные, должны были унаследовать громадное состояние того, в чем нам все время отказывали.

Но ничего подобного так никогда и не произошло – ни с нами, ни с кем-либо из тех, кто претендовал на это имение.

То, что мир уже не перевернется вверх ногами, мы поняли в тот день, когда увидали по телевизору Бобби Сила, связанного, с кляпом во рту, в зале суда в Чикаго. Он был закован в цепи словно раб.

Особо оскорбленной почувствовала себя Цинтия.

– Со мной делают то же самое! – воскликнула она.

Это правда; во время сеансов электрошоковой терапии пациента привязывают к постели, а в рот вставляют кляп, чтобы в момент конвульсий пациент не откусил себе язык.

Лиза тоже взбесилась, только по другой причине.

– Ты что, не видишь разницы? – рявкнула она на Цинтию. – Ему должны были вставить в рот кляп, потому что боятся, что люди поверят тому, что он говорит.

Мы поглядели на него; маленький темнокожий мужчина в цепях на экране нашего телевизора, имеющий нечто, чего у нас никогда не будет: достоверность.

ДО ЖИВОГО

Для многих из нас больница была одновременно и тюрьмой, и укрытием. Хотя мы и были отрезаны от мира и всех его неприятностей, столь часто порождаемых там, мы также были отрезаны от желаний и надежд, которые, в конце концов, и привели нас к сумасшествию. Так чего можно было ожидать от нас теперь, когда мы находились в сумасшедшем доме?

Больница защищала нас. Мы могли попросить персонал не звать нас к телефону или же не впускать посетителей, с которыми нам не хотелось встречаться – не исключая даже родителей.

Достаточно было вякнуть: "У меня паршивое настроение", и не надо было ни с кем разговаривать, кто бы это ни был.

До тех пор, пока мы решали оставаться или нет в паршивом настроении, у нас не было обязанности ходить в школу или же устраиваться на работу. Собственно говоря, можно было отказаться от всего, за исключением еды и приема лекарств.

В определенном смысле мы были свободными. Мы дошли до края. Нам уже нечего было терять. Наша личная жизнь, наше достоинство, наша свобода – всего этого мы были лишены, мы были обнажены до живого в собственном естестве.

Обнаженные, мы требовали защиты, и больница нас защищала. Понятное дело, что перед этим больница нас обнажила, но одновременно подчеркнул, что берет на себя ответственность нашей защиты.

И больница свою эту обязанность выполняла. Наши родители тратили на это немалые суммы денег: шестьдесят долларов в день (это в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году!) за одно только место. Терапия, лекарства, консультации и т. д. оплачивались отдельно. В случае пребывания в психиатрической клинике страховые компании обычно оплачивали период лишь первых девяноста дней. Но девяносто дней – это как раз столько, сколько необходимо для самого начала пребывания в больнице МакЛин. Одно только определение моей болезни заняло ровно три месяца. Моя госпитализация поглотила сумму, равную стоимости обучения, которого мне не хотелось предпринимать.

Если семьи переставали платить, наша госпитализация на этом заканчивалась, а мы сами – слабые и голые – выбрасывались в мир, в котором были неспособны вести самостоятельную жизнь. Выписать чек, воспользоваться общественным телефоном, открыть окно, запереть двери на ключ – это всего лишь примерные действия, исполнение которых перерастало наши возможности.

Наши семьи. Согласно распространенному среди нас мнению, именно по их причине мы очутились в этом месте. Но в нашей будничной, больничной жизни, семьи совершенно отсутствовали. Мы размышляли: неужели и мы точно так же отсутствовали и в их будничных существованиях?

Шизик немного напоминает личность, обремененную обязанностью выполнения представительской роли. Довольно часто с ума сходит именно семья, но, поскольку вся семья в сумасшедший дом идти не может, сумасшедшим назначают одного человека, представителя, которого и госпитализируют. Потом уже, в зависимости от того, как себя чувствует оставшаяся часть семьи, такого человека либо держат в отделении, либо возвращают домой. В обоих случаях семья пытается доказать нечто относительно собственного психического здоровья.

Большинство семей пыталось доказать один и тот же тезис: сами мы не шизанутые, это наш представитель шизанутый. Такие семьи оплачивал присылаемые им счета. Но от некоторые семьи пытались доказать, что у них шизанутых вовсе даже и нет, и как раз такие постоянно грозили, что перестанут оплачивать пребывание в больнице.

Как раз такая семейка была у Торри.

Назад Дальше