– Хотелось бы мне, чтобы ты была права, – сказал он, – но сомневаюсь. Если бы они хоть понимали размах, сложность работы! Такое впечатление, что они понятия не имеют о том, к какому невероятному множеству людей применяют Особую акцию. Их ведь бесконечно много! Это евреи – они поступают и поступают из всех стран Европы, несчетными тысячами, миллионами, точно сельди, заполняющие весной Мекленбергский залив. Я никогда не представлял себе, что в мире столько этого erwähltes Volk.
"Избранный народ". Этот термин давал ей возможность продвинуться чуть дальше, расширить щель, а теперь Софи была уверена, что сумела хоть и непрочно, но все же накинуть крючок.
– Das erwählte Volk… – она повторила слова коменданта с оттенком презрения в голосе. – Избранный народ, если позволите, mein Kommandant, пожалуй, только сейчас наконец расплачивается по справедливости за ту наглость, с какой он выделил себя из всей человеческой расы в качестве единственного народа, достойного вечного спасения. Честно говоря, я не вижу, как евреи могли надеяться, что им удастся избежать возмездия – ведь они столько лет богохульствовали на глазах у всего христианского мира. – (Внезапно перед ее глазами возник образ отца – чудовищный.) В волнении она помедлила, затем продолжала накручивать ложь, несясь вперед, словно щепка на поверхности бурлящего потока измышлений и обмана. – Я перестала быть христианкой. Подобно вам, mein Kommandant, я отвернулась от этой жалкой религии, с ее оговорками и недомолвками. Однако нетрудно понять, почему евреи вызвали такую ненависть у христиан и у людей вроде вас – Gottgäubiger, как вы сами сказали мне только сегодня утром, – людей правильных, с идеалами, жаждущих лишь создать новый порядок в новом мире. Евреи ставят этот порядок под угрозу, и только сейчас они наконец страдают за это. И поделом, говорю я.
– Ты изложила это с большим чувством, – ровным тоном произнес он, продолжая стоять к ней спиной. – Хоть ты и женщина, но говоришь так, точно в какой-то мере знаешь о преступлениях, на которые способны евреи. Мне это любопытно. Так мало женщин информированы или разбираются в чем бы то ни было.
– Да, но я разбираюсь, mein Kommandant! – сказала она и увидела, как он слегка, точно на шарнирах, развернул плечи и посмотрел на нее – впервые – с подлинным вниманием и участием. – Я познала это сама, на собственном опыте…
– Каким образом?
Тогда она порывисто нагнулась – она понимала, что это риск, ставка на удачу, – и, покопавшись, вытащила из кармашка в сапожке потрепанную, выцветшую брошюру.
– Вот! – сказала она, взмахнув перед ним брошюрой и разглаживая титульный лист. – Я сохранила это вопреки правилам – я сознаю: я искушала судьбу. Но я хочу, чтобы вы знали: на этих нескольких страницах – все, во что я верю. Я знаю теперь, поработав с вами, что "окончательное решение" держится в тайне. Но это один из первых польских документов, в котором предлагается "окончательно решить" еврейский вопрос. Я помогала отцу – я говорила вам о нем раньше – писать эту брошюру. Естественно, я не рассчитываю, что вы станете ее всю читать: у вас сейчас столько новых забот и хлопот. Но я горячо прошу вас по крайней мере принять ее во внимание… Я понимаю, мои проблемы вас не касаются… но если бы вы только просмотрели эту брошюру… быть может, вы увидели бы всю несправедливость того, что я здесь нахожусь… Я могла бы рассказать вам и о том, как я работала в Варшаве на благо рейха: я же сообщила, где прячутся евреи, еврейские интеллигенты, которых вы давно разыскивали…
Язык у нее начал заплетаться, речь стала менее связной: она поняла, что надо остановиться, и остановилась. Она боялась, что не удержит себя в руках. Вспотев под лагерной робой от смеси надежды и волнения, она понимала, что наконец проникла в его сознание, стала для него реальностью из плоти и крови. Хоть не очень умело и ненадолго, но она установила с ним контакт – это было ясно по сосредоточенному, пронизывающему взгляду, каким он посмотрел на нее, беря из ее рук брошюру. Застеснявшись, она кокетливо отвела взгляд. И по какой-то глупой ассоциации ей вспомнилась поговорка галицийских крестьян: "Я влезаю ему в ухо".
– Значит, ты утверждаешь, что невиновна, – сказал он. Голос его звучал с легким оттенком дружелюбия, и это приободрило ее.
– Mein Kommandant, я повторяю, – быстро произнесла она, – я полностью признаю, что виновата в том мелком преступлении, из-за которого я попала сюда, в этой истории с окороком. Я только прошу, чтобы, рассматривая мой поступок, вы приняли во внимание, что я не только полька, симпатизирующая национал-социализму, но что я активно и убежденно выступала за священную войну против евреев и еврейства. Это легко проверить по брошюре, которую вы держите в руке, mein Kommandant, она подтверждает мои слова. Я умоляю вас – ведь в вашей власти проявить милосердие и даровать свободу, – пересмотрите вопрос о моем заключении с учетом моего прошлого и дайте мне возможность вернуться к моей прежней жизни в Варшаве. Я прошу вас о такой малости – вы же хороший, справедливый человек, и у вас есть власть помиловать.
Лотта говорила Софи, что Хесс падок на лесть, но сейчас Софи подумала, не пережала ли она, особенно заметив, как сузились его глаза, и услышав его слова:
– Любопытно, откуда у тебя такая одержимость. Такая ярость. Что все-таки побуждает тебя ненавидеть евреев с такой… с такой силой?
Эту историю она тоже припасала для такой вот минуты, исходя из предложения, что если прагматический ум Хесса способен абстрактно оценить яд ее антисемитизма, то более примитивная сторона этого ума получит удовольствие от мелодрамы.
– В этом документе, mein Kommandant, изложены философские обоснования моего отношения – те, что развились у меня под влиянием отца в Краковском университете. Я хочу подчеркнуть, что мы не стали бы скрывать нашей нелюбви к евреям даже и в том случае, если бы наша семья не пострадала от них.
Хесс с бесстрастным видом курил и ждал продолжения.
– Хорошо известно, до чего распутны евреи – это одна из их наиболее мерзких черт. Мой отец – еще до того, как у нас случилась эта неприятная история, – так вот, мой отец именно по этой причине был большим поклонником Юлиуса Штрейхера: он восхищался тем, как поучительно герр Штрейхер высмеивал эту еврейскую похотливость. И наша сембя получила жестокое подтверждение проницательности герра Штрейхера. – Софи умолкла и, словно под гнетом тяжких воспоминаний, уставилась в пол. – У меня была младшая сестра – она ходила в монастырскую школу в Кракове, на один класс младше меня. Однажды вечером, зимой, лет десять тому назад, она проходила мимо гетто и на нее напал еврей – как выяснилось, это был мясник; он затащил ее в проулок и там несколько раз изнасиловал. Физически сестра осталась жива, но морально она была уничтожена. Два года спустя она совершила самоубийство – трагически утонула, а ведь была совсем ребенком. Эта страшная история, несомненно, лишний раз подтверждает, насколько глубоко Юлиус Штрейхер понимал чудовищную жестокость, на какую способны евреи.
– Kompletter Unsinn! – Хесс словно выплевывал слова. – С моей точки зрения, это сущий вздор ! Чушь !
У Софи было такое ощущение, будто она шла по спокойной лесной дороге и вдруг почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног и она проваливается в темную дыру. Что она сказала не так? У нее невольно вырвался легкий всхлип.
– Я ведь только хотела сказать… – начала она.
– Вздор! – повторил Хесс. – Теории Штрейхера – чистейшая чушь. Терпеть не могу его порнографические бредни. Нет человека, который оказал бы более дурную услугу партии и рейху, а также мировому общественному мнению своими рассуждениями насчет евреев и их сексуальной одержимости. Ничего он в этом не понимает. Да любой, кто знает евреев, подтвердит, что, во всяком случае, по части секса они вялы, сдержанны и вовсе не агрессивны, а, наоборот, даже патологически подавлены. Случай с твоей сестрой – несомненное исключение из правил.
– Но это же было ! – солгала она, в ужасе от этой непредвиденной загвоздки. – Клянусь.
– Я не сомневаюсь, что это имело место, – перебил он ее, – но то был выродок, исключение из правил. Евреи творят зло самого разного рода, но они не насильники. То, что Штрейхер печатал все эти годы в своей газетенке, только выставляло его в глупейшем свете. А вот если бы он последовательно говорил правду, изображая евреев такими, каковы они на самом деле : как они стремятся прибрать к рукам и монополизировать экономику всего мира, как они отравляют мораль и культуру, как пытаются с помощью большевизма и другими средствами сбросить цивилизованные правительства, – вот тогда он выполнял бы нужную функцию. Но, изображая жида этаким дьяволом-дебоширом с огромным орудием производства – Хесс употребил жаргонное словцо "Schwanz", так что Софи вздрогнула от неожиданности, тем более что при этом он развел руки, показывая метровую длину этого орудия, – он тем самым лишь бездоказательно превозносил еврейскую мужскую силу. По моим же наблюдениям, большинство евреев ведут себя как презренные кастраты. Точно бесполые. Какие-то расслабленные. Weichlich. И оттого еще более омерзительные.
По недомыслию Софи явно совершила тактическую ошибку, сославшись на Штрейхера (она знала, что ничего не понимает в национал-социализме, но откуда было ей догадаться, что между членами партии разных рангов и категорий существует такая глубокая зависть, и обиды, и ссоры, и внутренняя борьба, и разногласия?), однако сейчас это, казалось, уже не имело значения: окутанный лавандовым дымом сороковой за этот день сигареты "Ибар", Хесс легонько щелкнул по брошюре кончиками пальцев и сказал такое, от чего у Софи на месте сердца возник раскаленный свинцовый шар.
– Этот документ ровно ничего для меня не значит. Даже если бы ты могла убедительно доказать, что принимала участие в его написании, все равно это ни о чем не говорит. Разве лишь о том, что ты презираешь евреев. На меня это не производит впечатления, тем более, что, мне кажется, многие испытывают такие чувства. – Глаза у него стали как льдинки, взгляд устремился куда-то вдаль, на железнодорожный тупик за ее кудрявой, повязанной платком головой. – А кроме того, ты, видимо, забываешь, что ты полька и, следовательно, враг рейха, и ты была бы нашим врагом, даже если бы не совершила уголовного преступления. Собственно, среди нашего высшего руководства есть люди – к их числу принадлежит и рейхсфюрер, – которые ставят тебя и тебе подобных, да и всю вашу нацию, на одну доску с евреями – Menschentiere, такие же никчемные, такие же нечистые с расовой точки зрения, в такой же мере заслуживающие праведную ненависть. Поляков, живущих в Германии, стали помечать буквой "П" – это зловещий для вас знак. – Он помолчал. – Сам я не полностью разделяю эту точку зрения, однако, честно говоря, общение с некоторыми твоими соотечественниками вызвало у меня великую горечь и досаду, и потому мне часто думалось: есть основания для такого безграничного презрения. Особенно по отношению к мужчинам. Есть в них какая-то врожденная неотесанность. А большинство женщин – настоящие уродины.
Софи разрыдалась, хотя и не от его слов. Она не собиралась плакать – это меньше всего входило в ее планы: к чему выказывать такую противную слабость, – но просто не смогла удержаться. Слезы покатились из глаз, и она уткнулась лицом в ладони. Все – все! – провалилось: хрупкий крючок сорвался, и у нее было такое чувство, точно она летит вниз с горы. Она нисколько не продвинулась, никуда не проникла. Теперь ей конец. Безудержно рыдая, она стояла, чувствуя, как слезы сочатся сквозь пальцы, – роковой час уже недалек. Она смотрела в темноту своих сомкнутых мокрых ладоней и слышала пронзительные голоса тирольских миннезингеров, доносившиеся снизу, из гостиной, – точно на заднем дворе кудахтали куры на фоне нудно грохочущих синкопами труб, тромбонов, гармоник.
Und der Adam hat Liebe erfunden,
Und der Noah den Wein, ja!
Тут дверь в мансарду, почти никогда не закрывавшаяся, медленно, постепенно, словно нехотя, со скрипом захлопнулась. Софи поняла, что закрыть дверь мог только Хесс; к тому же до ее сознания дошел стук его сапог, подсказавший, что он снова подходит к ней, и, еще не успев отнять руки от лица, она почувствовала, как его пальцы крепко стиснули ей плечо. Она сумела справиться с рыданиями. Закрытая дверь приглушила вопли тирольских певцов.
Und der David hat Zither erschall…
– Ты бессовестно кокетничаешь со мной, – услышала Софи его нетвердый голос.
Она открыла глаза. И увидела его безумный взгляд – он так вращал глазами, явно не владея собой, по крайней мере в тот краткий миг, что Софи стало страшно, тем более что ей показалось, будто он сейчас занесет кулак и ударит ее. Но он огромным усилием воли сумел овладеть собой, взгляд его стал почти нормальным, а когда он заговорил, то речь отличалась обычной солдатской твердостью. Правда, дышал он часто, хотя и глубоко, а дрожащие губы выдавали внутреннее напряжение, которое Софи с еще б о льшим страхом могла истолковать лишь как гнев, нараставший против нее. Гнев за то, в частности, чего она не сумела уразуметь: за эту ее дурацкую брошюру, за ее кокетство, за похвалу Штрейхеру, за то, что она родилась грязной полькой, а может быть, за все вместе. Потом, к своему удивлению, Софи вдруг поняла, что, хотя что-то взбесило его, породив вспышку гнева, этот гнев был направлен не против нее, а против кого-то или чего-то другого. Он так сдавил ей плечо, что стало больно. Из горла его вырвался хрип, словно он задыхался.
Затем, слегка разжав пальцы, он заговорил – в его словах, подсказанных этническими страхами, она услышала до нелепости смешное повторение того, что озадачивало утром Вильгельмину.
– Трудно поверить, что ты полька: такой великолепный немецкий язык да и весь твой вид – эта белая кожа и черты лица, типично арийские. Ты куда красивее, чем большинство славянских женщин. И тем не менее, как ты говоришь, ты – полька. – Софи отметила, что речь Хесса стала прерывистой и сумбурной, словно мысли его неуверенно кружили, облетая суть того, что он пытался и страшился выразить. – Понимаешь, я не люблю кокетства: ведь это всего лишь способ добиться моего расположения, попытаться на этом немножко выиграть. Я всегда терпеть не мог это качество в женщинах, это беззастенчивое стремление сыграть на сексе – так бесчестно, так откровенно. Ты очень осложнила мне жизнь, породила во мне дурацкие мысли, побудила отвлечься от моих обязанностей. Это твое кокетство чертовски портит мне жизнь, и однако же… однако же не все тут твоя вина: ты чрезвычайно привлекательная женщина.
Много лет назад я поехал со своей фермы в Любек – я был тогда совсем молодой – и увидел там немой вариант фильма "Фауст"; актриса, игравшая Гретхен, была необычайно хороша и произвела на меня глубокое впечатление. Такая беленькая, такое идеально белое лицо и прелестная фигура – я думал о ней потом целыми днями, неделями. Она посещала меня в моих снах, преследовала меня. Звали ее, эту актрису, Маргарета – фамилию я сейчас уже забыл. В моих мыслях она была просто Маргарета. Я представлял себе, как она говорит: мне казалось, что, если я услышу ее, она будет говорить на чистейшем немецком. Вроде как ты. Я смотрел этот фильм раз десять. Потом я узнал, что она умерла очень молодой – по-моему, от туберкулеза, – и меня это ужасно огорчило. Шло время, и постепенно я ее забыл – по крайней мере ее образ больше не преследовал меня. Совсем забыть ее я не смог.
Хесс умолк и снова крепко, до боли сжал ей плечо, и она с удивлением подумала: "А ведь он, как ни странно, причиняя мне боль, пытается выразить нежность…" Тирольцы внизу умолкли. Софи невольно крепко зажмурилась, стараясь не кривиться от боли, и одновременно где-то в темных глубинах сознания улавливала звуки лагерной симфонии смерти: лязг металла, далекий грохот сталкивающихся товарных вагонов и слабый, плачущий свисток паровоза, печальный и пронзительный.
– Я прекрасно сознаю, что во многих отношениях я не похож на большинство людей моей профессии, – людей, воспитанных в военной среде. Она никогда не была органически моей. Я всегда держался в стороне. В одиночестве. Я никогда не общался с проститутками. В публичном доме я был всего раз в жизни, совсем молодой, в Константинополе. Это оставило во мне лишь отвращение: меня тошнит от распутства шлюх. Есть что-то в чистой красоте, которую излучают некоторые женщины – белокожие, светловолосые, хотя настоящие арийки могут быть, конечно, и брюнетками, – что побуждает меня поклоняться такой красоте, поклоняться до обожествления. Такой была та актриса, Маргарета, а потом женщина, с которой у меня несколько лет была связь в Мюнхене, чудесный человек, мы страстно любили друг друга, и у нас даже был внебрачный ребенок. Вообще-то я сторонник моногамии. Я всего два-три раза изменял жене. Но та женщина… она была восхитительнейшим олицетворением такой красоты – тонкие черты лица и чистая нордическая кровь. Меня тянуло к ней так сильно, это было гораздо сильнее грубого сексуального влечения с его так называемыми "радостями". Тут речь шла о вещах гораздо более серьезных – о продолжении рода. Самая мысль, что мое семя попадет в столь прекрасный сосуд, преисполняла меня восторгом. Такое желание вызываешь во мне и ты.
Софи слушала, закрыв глаза, этот поток нелепых, пропитанных нацистским духом фраз; чужеродные, перегруженные эмоциями образы и это звучное тевтонское словоблудие, проникая в мозг, грозили затопить рассудок. Внезапно в нос ей ударил зловонием протухшего мяса запах его потного торса, и она услышала собственное "ох", когда он притянул ее к себе. Она почувствовала его локти, колени, жесткую, как терка, щетину. Он был не менее пылок, чем экономка, но только более неловок; к тому же казалось, ее обнимали не две, а множество рук, точно он был этакой большой заводной мухой. Софи затаила дыхание, а тем временем его руки массировали, мяли ей спину. А его сердце – какой неистовый галоп устроило его сердце! Она и не представляла себе, что сердце может так бешено стучать от романтических чувств: под влажной рубашкой коменданта словно бил барабан. Весь дрожа, будто очень больной человек, он не отваживался даже поцеловать ее, хотя она явно чувствовала, как то ли его язык, то ли нос терся о ее закрытое платком ухо. Тут в дверь внезапно постучали, и он быстро отскочил от нее, тихо жалобно буркнув:
– Scheiß!