Шалом - Артур Клинов 15 стр.


В своих терзаниях она была не Света, а почти святая, отдавшая жизнь негодяю. Хоть их брак мучил ее, и в этом смысле Светлану можно было назвать мазохисткой, но в ее похмельных мучениях всегда присутствовало сладостное предвкушение. Для нее оргазм наступал после захода солнца – очередного его падения. Когда она становилась не Светланой Георгиевной, а Святым Георгием, который вскакивал на коня, хватал копье мщения и низвергал гада в ад. Унижала она его с особым садизмом, вкладывая в эти сладкие минуты возмездия всю свою истерзанную ничтожеством душу. Просто встать да уйти от него она уже не могла. Эта боль стала частью ее. Теща, не понимая этого извращения, удивлялась – почему она его не бросает? Но Светлана нуждалась в его падении, зависела от него, как наркоман от дозы. Поэтому встать и уйти мог только он. Но Андрэ все не решался. Теперь же, надев Шелом, он сделал этот первый шаг.

Если б он просто пропил тещины деньги, изменил ей в дороге, вернулся домой оборванный, грязный и жалкий, ее святость торжествовала бы. Его падение было б безмерно – снова он черт, а она святая. Но Андрэ сделал нечто такое, чего она никак не ожидала. Он взбунтовался.

Утром Андрэ вылез из подземелья и отправился на работу. Его появление в университете произвело эффект разорвавшейся бомбы. Ярких событий в жизни этого провинциального заведения случалось немного, поэтому приход преподавателя на занятия в прусском Шеломе тут же взрывной волной разнесся по аудиториям, контузив многих студентов и став главной темой разговоров, домыслов, сплетен и пересудов этого дня.

Поначалу взрывная волна ошарашила учеников его группы. Они обомлели от удивления, но, стесняясь что-либо спросить, просто хихикали и корчили рожи у него за спиной во время первого часа занятий. На перемене, когда Андрэ вышел на улицу покурить, туда же, как бы невзначай, вывалила целая толпа ротозеев подышать свежим воздухом да посмотреть на голубое небо – не летит ли в его безоблачной глубине новая эскадрилья "Юнкерсов".

Во время второго часа занятий в аудиторию как бы нечаянно заглядывали любопытные головы, извинялись и исчезали обратно. Это, наконец, Андрэ надоело, он взял швабру и засунул ее в ручку двери, а любознательным из его группы объяснил, что этот роскошный предмет с золотыми львами является символом новых веяний, что отныне в воспитательный процесс на уроке рисунка будет привнесен прусский дух и военная дисциплина. А если они, дети колхозников, сами колхозники, отцы и матери будущих колхозников, будут по-прежнему считать его предмет чем-то неважным, он выведет их на плац перед университетом и заставит, вытянув гусиные шеи, маршировать под окнами деканата.

Когда занятия закончились, Андрэ неожиданно встретил в коридоре добрейшего старичка – Альгерда Брониславовича, заведующего кафедрой рисунка. Поздоровавшись, тот спросил:

– Андрей Николаевич, милейший, вы случайно не заболели?

– Да, что-то мне нездоровилось в последние годы. Но вы, Альгерд Брониславович, не беспокойтесь. Видите, – он многозначительно кинул на Шелом, – я уже поправляюсь.

Альгерд Брониславович взял Андрэ под руку и доверительным голосом промолвил:

– Андрей, голубчик, вы же знаете, как я к вам отношусь. У каждого есть свои странности. То, что вы единственный из всех преподавателей в университете разговариваете со студентами по-белорусски, мне лично весьма симпатично. Но я вас очень прошу, выздоравливайте поскорее и снимите этот предмет! Вы же понимаете, у нас учебное заведенье. Мы готовим будущих педагогов. Поэтому даже я при всем расположении к вам не смогу ничего поделать!

Андрэ подвинулся к старичку поближе и заговорщицким голосом прошептал:

– Ничего не бойтесь, Альгерд Брониславович, скоро наши придут!

День клонился к вечеру, и предстояло подумать, где раздобыть хотя бы немного денег. Вернувшись в бомбоубежище, Андрэ снял пленку с незавершенной скульптуры и прикинул, как побыстрей закончить ее. Это был надгробный памятник – бюст молодой женщины, который он начал перед отъездом в Германию. Аванс за работу он уже получил, но теперь хотел попросить у заказчика еще немного денег. Позвонив ему и договорившись встретиться на днях, он принялся за работу.

Лепить бюсты покойников Андрэ не любил. Покойники, видимо, чувствуя это, отвечали ему тем же. Работать с фотографий было непросто. Как правило, снимки были маленькие, часто неразборчивые, поэтому многое приходилось додумывать наугад. Иногда он попадал в точку, и скульптура получалась похожей. Но чаще сходство вроде и было, но лицо несло в себе какую-то страшную отпугивающую гримасу. Всего лишь один изгиб, одна линия ложилась неправильно, и вместо усопшего получался бюст похожего на него уродца. Заказчики обижались и начинали ругаться с Андрэ. Многие вообще бы к нему не обращались, если б не прейскурант – он лепил по минимальным в Могилеве тарифам. Иногда ему удавалось переделать портрет и приблизится к оригиналу. Но часто уродец становился еще безобразней. Тогда заказчик отказывался забирать скульптуру, и она оставалась в мастерской.

Так как выкинуть на помойку ее было жалко, то за последние годы глиняных покойников набралось у Андрэ с три десятка. Когда он спускался в бомбоубежище, пыльные бюсты уродцев таращились на него из всех увитых паутиной углов. Однако за годы он настолько привык к ним, что уже не ощущал их присутствия. Но когда появлялся человек посторонний, непонятная жуть охватывала его. Поэтому часто, ожидая нового клиента, Андрэ прикрывал головы вурдалаков газетами. Но через пару дней газетки спадали, и уродцы снова таращили на него свои безумные, дебиловатые взоры.

Бюст, над которым он работал сейчас, находился в той стадии, когда еще было трудно сказать, получится из него что-нибудь путное или он пополнит коллекцию неудач. Но пока работа явно не клеилась. Андрэ вглядывался в пожелтевшую фотографию, брал кусок глины, подносил его к носу, стараясь поймать правильный изгиб. Но тот не ловился.

В конце концов, ему надоело. Решив, что сегодня не его день и не стоит портить уже сделанное перед визитом заказчика, он постановил выбраться в город и немного размяться.

Планов на вечер он не имел, кроме одного – раздобыть у кого-нибудь денег. Прикинув, у кого из приятелей можно взять в долг, Андрэ захлопнул дверь мастерской и направился к остановке троллейбуса.

В отличие от Бонна и других прирейнских городов Могилев никак нельзя было спутать с санаторием. Когда-то лет триста назад, он еще имел шарм европейского города – барочные костелы, башни замка, ратуша, узкие улицы с домами под высокими черепичными крышами. Но потом пришел Святополк, и город стал погружаться в серую провинциальную скуку. Костелы снесли, ратушу и замок разрушили, дома перестроили, островерхие крыши заменили на плоские, черепицу на жесть, одним словом, из процветающего город сделался обычным заштатным лузером, затерявшимся где-то на задворках Российской Империи. Пожалуй, единственное, что не удалось изменить, – поменять русла рек да убрать Днепр, который по-прежнему протекал через город, радуя глаз своим неиспоганенным видом.

Дома в центре Могилева никак не походили на резные боннские сундучки, а скорее на коробки из-под сапог, в которых прорезали прямоугольники окон, украсили в отдельных местах незамысловатым узором, да поставили вдоль в беспорядке сплетенных по обе стороны Днепра улиц.

И все-таки Андрэ любил этот город. И даже не потому, что он здесь родился, а ведь известно, что город детства всегда самый любимый. Просто он получал какое-то странное удовольствие от ощущения его провинциальной тоски. Это было сродни тому чувству, которое он испытывал к запыленным уродцам, что стояли у него в мастерской. В убожестве неудавшегося творения видел он истинную сторону этой жизни. Она была правдивей, искренней, совершенней того совершенства, которое он встречал в городах красивых, помпезных, великолепных. Ибо в этом, казалось ему, и был промысел Божий, который сотворил этот мир неудавшимся уродцем, сознательно искалечил его, сделал убогим. Почему он так поступил, оставалось для Андрэ загадкой. Однако во всем, что претендовало на совершенство, он видел руку иной силы, той, которая в вечном противостоянии с Богом на откровение убожества отвечала силой пропорции, искренность дисгармонии заменяла симметрией, правду юродства затмевала обаянием красоты.

Доехав до центра, Андрэ вышел на площади Ленина и отправился пешком на квартиру к Витьку. Познакомились они всего год назад в маршрутном автобусе. Витек, нарочито одетый в лохмотья, громко и монотонно читал хмурым теткам и мужикам "Град божий" Блаженного Августина. Через три остановки хмурые мужики, не выдержав монотонности, с криками: "Да заебал ты!" кинулись было чтеца побить, но Андрэ вступился за него и вытащил из автобуса. Проповедник оказался не сумасшедшим, а просто художником.

Витек, к счастью, был дома, и первым делом, как только открыл дверь, тут же с облегченьем вздохнул:

– Фу, слава Богу, а я думал, участковый!

Пройдя на кухню, он тут же сообщил:

– Сегодня утром звонила твоя жена и сказала, что у тебя белая горячка, поэтому просила денег ни под каким предлогом не давать, а если появишься, будешь просить, буянить и скакать на белом коне, не раздумывая вызвать бригаду из дурдома и отправить в психушку! Ха-ха-ха! Чай будешь?

– Я твою Светлану в таком бешенстве еще ни разу не видел, – продолжил Витек, засуетившись у плиты. – Может, это у нее белая горячка? Но какого хуя? Она ж не пьет. Целый час про тебя рассказывала! Во-первых, мол, ты набухался в Берлине и всадил все бабки в какую-то антикварную каску. Я так понимаю, вот в эту! Потом, говорит, у тебя съехала крыша, и вы с неким Федором топили сапоги в Шпрее. Ха-ха-ха! Ебануться, бред какой! Привязывали к ним кирпичи и топили! Затем ты купил ей в подарок паранджу! Ой, бля, ржу не могу! И хотел, чтобы она по городу в ней гуляла! А еще, говорит, ты решил эту каску никогда не снимать. И будешь ходить в ней по Могилеву до самой могилы. И теперь, мол, если скопытишься под забором, даже в гроб нормальный не влезешь – надо будет дырку у изголовья сверлить! А еще, говорит, ты теще в подарок из Германии один сапог с помойки приволок! Ну, на хуй, обхохотаться можно! Если б не знал тебя, то просто фельетон для газеты! Одним словом, сказала, что ты чокнулся окончательно на почве беспробудного алкоголизма и надо тебя немедленно помещать в психушку.

Витек был намного моложе Андрэ. Он считал себя основателем и лидером могилевской школы радикального акционизма. Адептов имел он немного: пару экзальтированных революционерок – Розу и Клару, отдававшихся ему по первому зову, и несколько длинноволосых подростков. Правда, их радикальные акции в городе мало кто замечал. Местные газеты про них не писали. Галерей же и критиков, которые могли бы поднять знамя Могилевского акционизма, в городе не было.

Знали про них только менты – их неизменная публика. Когда Витек, в знак солидарности с акцией художника Пушкина в Минске, привез и вывалил у местного здания КГБ тележку говна, его, в отличие от первого, даже не посадили. Менты просто отмудохали его, подержали ночь в обезьяннике и вышвырнули под утро. Когда же он снова появился у этого здания и написал говном на стене слово "ГОВНО", менты опять не поняли его искусства и упрятали на пятнадцать суток за мелкое хулиганство.

Что бы ни предпринимал Витек, желая утвердить в городе идеи акционизма, заканчивалось всегда одинаково – разборкой с ментами. Его художества были для них хулиганством, для случайных свидетелей – возмутительным безобразием, требующим наказания. Когда он переодевался в специально пошитый костюм зайца и демонстративно ездил в троллейбусе без билета, контролеры вытаскивали его и опять же вызывали милицию. Когда он в одних семейных трусах проповедовал в булочной благочестие, старухи шипели на него и изгоняли палками. Посидев несколько раз в ментовке, став рецидивистом во имя искусства, Витек стал осмотрительней. Его кураторы, критики и галеристы из Центрального РОВД всерьез задумались, не организовать ли ему пленэр в местной психушке.

Поэтому последние полгода Витек, стараясь не привлекать внимание зрителей, проводил для узкого круга радикальные акции только у себя дома. Но постоянная публика, предчувствуя что-то неладное, регулярно отправляла к нему с расспросами участкового. Теперь, чтобы ни происходило в городе: кража белья у Авдотьи Никитичны, взлом киоска на остановке или нападение на инкассатора, всегда среди прочих подозревали его. Витька так достало внимание зрителей, что он даже всерьез подумывал перебраться в Москву. Но хорошо заявить себя там он мог только с каким-нибудь новым радикальным проектом. Он постоянно думал про это, но приличных идей в голову не приходило. Поэтому, выслушав рассказ Андрэ о его манифесте, Витек пришел в совершенный восторг, перемешанный с едкой завистью.

– Ну, чувак, это полный пиздец! – выдохнул он, когда Андрэ закончил. – Ты не представляешь, какой это пиздец! Вот это идея! Только тебе нужно валить отсюда.

Витек так разволновался от услышанного, что вытащил из шкафчика заначку – полбутылки портвейна – и, громко стукнув, поставил ее на стол.

– Ты понимаешь, что здесь тебя эти уебки замучают, – он плеснул портвейн в чайные чашки. – Ты что, Христосик?

– Витек, одолжи денег.

– Нет, ты не понял! Если не менты, то твоя сучка Светлана в дурдом упрячет. Как жена она имеет право. Телегу накатает, приедет бригада из психушки, и знаешь, что-то мне подсказывает, что они ей поверят! А ты еще и фашиста замочил!

– Может, не замочил. Федор должен весточку прислать.

– Куда он пришлет? Тебе домой? Хочешь, чтобы Светка еще и про это узнала?

– На почту буду ходить. Попрошу, чтобы письмо мне лично в руки отдали.

– Я тебе говорю: валить, на хуй, в Москву надо!

– Так как на счет бабок?

– Какие бабки? Ты же видишь, я даже целую бутылку портвейна купить себе не могу!

Мария Прокопьевна слыла в городе человеком властным и правильным. С неба звезд не хватала, по служебной лестнице поднималась не быстро, но верно, получая новую звездочку на погон тогда, когда было положено. Она всегда точно знала, где, когда, кому и что правильно сказать. Когда нужно, шла в комсомол, потом в партию, затем в перестройку, а когда правильной верой признали православный атеизм, сказала себе, что Бог, видимо, есть, надела на голову шиньон в виде луковицы и принялась по праздникам ходить в церковь.

Ее послужной лист был типичным для правильных граждан: лейтенант-учитель, завуч-капитан, майор комсомола, подполковник РОНО – Районного отдела народного образования, полковник по хозяйственной части. Медленно, но верно обрастала она нужными связями с такими же, как сама, правильными людьми. Ей уже пророчили генеральскую должность – ректорство, и она почти получила ее, но откуда-то с неба свалился Фадеич – человек без заслуг, простой капитан, бывший директор небольшой сельской школы. Говорили, правда, что он лично знаком с Президентом – когда-то они росли по соседству и даже вместе играли в футбол. Поэтому, хоть Фадеичу и суждено было просидеть всю жизнь в капитанах, бывший товарищ по футбольной команде вдруг вспомнил о нем и усадил на генеральскую должность.

Мария Прокопьевна поначалу обиделась, но потом, смекнув, что фортуна вещь переменчивая – ведь не на выскочках, а на таких, как она, держится армия, тем более что футболистов на все генеральские должности все равно не хватит, – начала потихоньку прибирать Фадеича к рукам, так что вскоре уже трудно было сказать, кто на самом деле из них двоих был более ректором. Ни один вопрос Борис не решал без нее. Она была и душеприказчиком, и его альтер эго, ключницей и гадалкой на картах Таро. Поговаривали даже, что имелась между ними связь и более тесная. Правда, Марии Прокопьевне как женщине незамужней в ее службе это ничуть не мешало.

Мешало ей другое – ее неправильный зять. Она считала его человеком никчемным, тунеядцем и пьяницей. Но пока это было в рамках дозволенного, стиснув зубы мирилась. В конце концов, быть никчемным и пьяницей в их городе обычное дело. Но то, что он совершил теперь, переходило все дозволенные границы. Это было не просто возмутительно, а хуже, это был плевок в душу, удар по ее репутации. Он позорил ее, делал в глазах людей посмешищем. Ведь и так понятно, что он идиот, но смеяться будут с нее – уважаемого, правильного во всех отношениях человека. Она леди self made, проректор и будущий ректор, а может, и выше, а ее зять надел на голову прусский шлем. Это была агрессия, вероломное нападение. Фактически он объявлял ей войну. Он словно надел шлем не на свою, а на ее голову. Ведь в глазах людей это теперь она – Мария Прокопьевна, а не он – ходит по городу в пикельхаубэ.

Эта мысль терзала ее всю ночь. Шелом будто материализовался на ней. Так что, просыпаясь время от времени, она дотрагивалась до волос убедиться на всякий случай, что там его нет.

Дождавшись утра, Мария тут же отправилась в парикмахерскую. Обычно она носила на голове высокий златоглавый шиньон, но теперь в этом появлялась двусмысленность. Не желая иметь на себе ни малейшего намека на семейный позор, она постриглась, покрасила волосы в радикально черный цвет и сделала химию.

Когда Мария Прокопьевна появилась в университете, с новой прической она больше походила на фурию, а выражение ее лица – на влетевшую во время грозы в открытую форточку шаровую молнию. Так что студенты, попадавшиеся ей по дороге в ректорский кабинет, даже боясь поздороваться, опускали глаза, чтобы нечаянно не разрядить ее гнев на себя.

– Борис, ты должен немедленно это пресечь! – с порога, войдя в кабинет, заявила она. – Это позор! Это плевок мне в лицо! Задействуй все! Привлеки милицию, санстанцию, ветеранов, ОМОН, кого хочешь, в конце концов, Эдуарда, но сними с него эту дрянь!

– Чувствовал я, авангардизм до добра не доведет! – оторвавшись от бумаг на столе, произнес Борис Фадеич.

Он, конечно, был в курсе произошедшего, но поначалу, не придал этому факту большого значения. Считая Андрэ человеком немного блаженным, он на многое закрывал глаза. Вовсе не потому, что принимал его чудачества, просто он зять Марии Прокопьевны. То, что он явился на занятия именно в прусском шлеме, казалось немного странным, но Борис Фадеич отнесся к этому с пониманием. Он сам вырос в партизанских лесах, а потому любил трофеи и книжки про войну. Собственно, никаких других он не читал. Но Великая Отечественная была его страстью. Еще в свою бытность преподавателем в школе он водил следопытов по партизанским местам. Они раскапывали землянки, заросшие папоротником траншеи, чьи-то безымянные могилы, и вскоре Фадеич собрал неплохую коллекцию немецкой и отечественной амуниции. Кто-то даже считал его черным копателем, но когда он сделался директором школы, то большую часть трофеев передал в школьный музей, который стал его гордостью и главным утешением для души в скукотище сельских дней.

Назад Дальше