- Нет, ничего, вывеску вот только немного подпортил. Я сказал, что очень сочувствую.
- Тут уж кому как повезет, - сказал Стайдлер. - Теперь-то ничего, когда женился. Неповадно будет по бабам бегать.
- А я и не знал, что он женился.
- Откуда, интересно, тебе знать? По радио не объявляли.
- То есть я хочу сказать, я удивлен. И кто она?..
- Вилма. Женился на этой пупочке.
- Это с которой я его в Пакстоне тогда видел?
- Она самая.
Каждый раз при виде Стайдлера мне вспоминается племянник Рамо, описанный Дидро, как "…un (personnage) compose de hauteur et de bassesse, de bon sens et de derai-son" <… (персонаж), составленный из выспренности и низости, здравого смысла и безрассудства (франц.).>. Только не такой выспренний, более чувствительный (на свой лад, конечно) и отнюдь не такой блестящий.
Поджег спичкой остаток сигары, пососал. Черные свежеподстриженные волосы по-прежнему зализаны назад, как пририсованы к выступу темени. Длинное, скуластое лицо с мясистым носом и губами кажется от этого смехотворно голым. В пыльных лучах между столбами подземки он был бледный, зеленый просто. Выбрит, припудрен, новый галстук в полосочку. Но стильный когда-то плащ обтрепался, коричневый пояс позеленел.
- А как наш старик Моррис? - спросил он.
- Абт? Цветет. Он в Вашингтоне.
- Ну а ты?
- Вот, в ожидании армии. А ты-то как, Альф?
- А-а, да все то же. Устремляюсь к изячной жизни. Туговато приходится. Несколько лет все шло путем. Я был заслуженный артист республики. Я же сперва по части театра, ты помнишь. Потом организовал балет на воде в парках, потом хором руководил в одном богоугодном заведении. Ну? А я же, можно сказать, с нуля начинал. Рыл канавы на улице - первая моя работа. Люди спрашивали потом - чем занимался, объяснял: был геологом. Ха-ха! Потом еще за дымом следил.
- Не понял.
- По восемь часов в день на фабричной крыше сидел, со схемой шести оттенков дыма, следил за трубами. Дальше-этот театральный проект. Потом лавочка накрылась, подался на Побережье. Слушай, там дальше кафешка. Как насчет чашечки кофе, а? Ладненько. Сто лет тебя не видел. Да-а, доброе старое Побережье. Пробовал там с кой-какими идеями выйти на Любича, искал, кто бы меня представил, не нашел. Эх! Там с ума сойдешь, буквально, общая психушка. Бывал на Побережье?
- Ни разу.
- Ух, и не суйся, это полная жуть. Хотя, конечно, если хочешь понаблюдать, до чего народ может докатиться, - съезди, взгляни. В Лос-Анджелесе меня накололи на пятьдесят баксов, как младенца. Я, конечно, не в таком, как ты, обществе вращаюсь. Короче, на полном нуле, отбил телеграмму мамаше, она мне - двадцать баксов и текст, что, мол, прогорает косметический кабинет. Та еще была неделька. Пришлось даже на работу наняться, чтоб собрать кой-какие средства. - Он окинул меня томным взором: разорившийся испанский гранд, расплющенный нос, щеточка на длинном надгубье. Голубые глаза потемнели. - Да, мне несладко пришлось. Правда, одно хорошо на Побережье, - он несколько просветлел, - никакой напряженки по части баб, если не слишком много вокруг солдатни вертится. Только свистни. Про дурацкий этот процесс читал, нет? Ой, тут просто блеск, будь мы цивилизованной нацией - прямо ставь на сцене. Канадский офицер держит в гостиничном номере девку. Она заявляет: чисто братские отношения. Он ее называл "моя шлюшка". "Плюшка, вы хотите сказать?" - прокурор уточняет. Тут бы ему понять, что случай провальный. "Нет, - она настаивает, - шлюшка. Это булочки такие, их англичане любят". - Альф хохочет, подрагивая ложечкой над кофейной чашкой. - Суд, как говорится, может отдыхать! - Наклоняется, передает мне сахарницу, и я вижу скрученный номер "Верайети" в кармане плаща. Собственное остроумие умиротворяет его; призадумавшись, улыбаясь, он помешивает, потягивает; потом слюнит свежую сигару, водя по нижней губе.
В свои двадцать восемь он старомоден. Все ухватки актерского поколения, вымиравшего тогда уже, когда он прогуливал школу ради старых комедиантов в затхлой пышности "Ориентала". Взрос под сенью материного косметического салона. Когда я поближе его узнал, в шестнадцать, он уже был на театре помешан, каждый день вставал в два и завтракал чаем с сардинами. Вечерами толокся в "Стреле", среди любителей обсудить "Любовь под вязами" (Пьеса Юджина О'Нила.). Переиграл на всех местных сценах, был Джоксуром в "Юноне и Павлине" и даже исполнял Сирано в течение блаженной, победной недели (запомнившейся на всю жизнь) перед школьной аудиторией.
- Я бы так на Побережье жил и жил, - говорит он. - Но моя очередь подоспела. Вызвали. А все же хорошо нашу родину характеризует, что меня завернули. Если б они меня упекли в эту самую армию, их бы за одно за это надо разгромить. Психиатр спрашивает: "Род занятий?" А я: "Если честно, доктор, я всю свою жизнь паразитирую". Он: "И как же вы намерены существовать в армии?" Я: "А вы как думаете, доктор?"
- Так и сказал?
- Ну. Я по-честному. На кой я им сдался? Я всемирный рекорд могу побить по сач-кованию. Это вам, недоноскам нормальным, сам Бог велел сражаться за родину. Да-а. Так и сказал: "А вы как думаете, доктор?" Тут он снова глянул в мои бумажки и говорит: "Здесь указано, что у вас сердце плохое. Что ж, оставим так". А сам пишет: "Шизоидный тип". Ну? В какое я влип дерьмо? Я уж думаю. Неужели с одного взгляда можно такое определить? Или потому, что я сказал, что я паразит? Неужели этого достаточно?
- Нет, - сказал я. - Нужно много чего еще. Этого недостаточно. Так что ты не огорчайся.
- Я? Огорчаюсь? Да ты что! - В очках двоился и трепетал острый огонек следующей спички. - Они же так и так не знали бы, с чем меня едят, я же не ваш брат, они к таким не привыкли. Что я, не понимаю? Нет, для войны я не создан. Не мое это дело. Мое дело вертеться.
- И как тебе удается вертеться, Альф?
- Сам удивляюсь. Вот опять январь на дворе, а я тут как тут. Обошлось. Как - и не спрашивай. Где подхалтурю, где халява набежит, где кого-нибудь подою, где выиграю. Конечно, я паразит. Или буду паразитом, пока не добьюсь своего. Но я, между прочим, развлекаю тех, кого дою. Это тоже не фунт изюма.
- По-твоему, я должен заплатить за твой кофе? - спрашиваю я.
- С чего это? Каждый за себя. Ну и шуточки у тебя, Джозеф. - Вид обиженный.
- Як тому, что ты меня развлекаешь.
- А-а, мне в одном месте кое-что светит… на днях буквально…
- Да я вовсе не про то, - говорю я.
- Замнем для ясности. Кто станет обижаться на твои плоские шутки. Ты меня потом на федеральной сцене не видел, нет? А неплохо получалось. Большой прогресс По сравнению со старыми временами. Рокса-ана! Помнишь? Ха-ха-ха! Кстати, это у нас семейное. Ты не слыхал никогда, как моя старушка поет, тебя не было? О! Много потерял. А брат у меня песни пишет. Сейчас как раз написал одну для Объединенных Наций. "Протянем через океан друг другу руки". Все пристает ко мне, мол, надо с этим что-то делать. Уверен, что будет колоссальный успех. И теперь, значит, пусть я еду в Нью-Йорк, на свою страховку. Вилма против.
- Ты поедешь?
- Год назад - я бы пулей. Но поскольку Вилма против… Я перед девочкой в долгу. Несколько лет назад, они уже вместе жили, Фил ей наставил фонарь за то, что сперла двадцать долларов у него из кармана. А она не брала. Это я украл.
- Ты признался?
- Признался? Да он бы навек утратил ко мне доверие. И я знал, что все у них утрясется. Как он ее изукрасил! Она плакала…
- И все это при тебе?
- Прямо тут же, в комнате. Но я, естественно, не мог соваться.
- Ну а деньги?
- Я спер их в напрасных надеждах. Ты, конечно, думаешь, ах, какой кошмар, да? Но, может, это жестоко звучит и ты не поверишь, но они больше на людей похожи, когда дерутся. Вообще, все как в кино. Он угрызается, она прощает его, потому что любит и тэ дэ. Получили большое удовольствие. Я мирил. А теперь она говорит, что сама повезет эту его песню в Нью-Йорк. Заранее, видимо, себе представила, как стоит на Тин-Пэн, вся в слезах…
- Ну не выдумывай.
- Прямо! Не выдумывай. Ты себе не представляешь этот тип. Сейчас я тебе опишу. Ночью она прячется у издателя в кладовке и утром преподносит сюрприз самому мистеру Снайт-Хокинсу. "Что вы тут делаете?" - "Ах, сэр, ради меня, выслушайте эту вещь. Ее написал мой муж". Он сурово отказывает, она бросается к его ногам, он бормочет: "Ну-ну, моя девочка". Неплохой человек, понимаешь. "И не только ради меня, но ради демократии и…" Он раскисает: "Зачем же лежать на полу, моя дорогая. Вот, садитесь в кресло. Я дам это просмотреть мистеру Трубчевскому (партитуру то есть)". Нет, погоди. (Я попытался вставить слово.) Трубчевский играет. Снайт-Хокинс хмурится, оглаживает бороду. Выражение лица меняется. Трубчевский в полном восторге. Хором поют: "Протянем через океан…" и тэ дэ. Трубчевский - глаза сверкают - кричит: "Ваш муж гений, мадам, форменный гений!" Снайт-Хокинс: "Зачем же плакать, моя дорогая". - "Ах, сэр, вы не можете понять. Пройти через такие муки, водить такси, работать над музыкой ночами". И тут они оба расчувствуются. Понял? Такая вот картинка. И она, конечно, поедет. Выброшенные деньги. Но он иначе не успокоится.
- Жаль.
- Почему это жаль. Плевать. Но только подумать, что вообще было бы с человечеством, если б сбылись их мечты.
"А твои?" - подмывает меня вставить.
И так целый божий день. Он увязался за мною к нам, торчал до пяти, не закрывал рот ни на минуту, так накурил, что пришлось потом проветривать комнату. Я устал, как будто весь день предавался вместе со Стайдлером мерзкому разгулу. Айве я ничего не стал говорить. Она его и так не любит.
2 февраля
По-прежнему ни плодов, ни цветов. Лень даже нос высунуть. Но я же знаю - я не ленивый. Чистый обман зрения. Вовсе мы не ленивы. Просто от вечных разочарований делаем из гордости вид, что нам на все плевать.
Правильно египтяне произвели в божественный статус кошку. Уж они-то знали, что только кошачий глаз может проникнуть во тьму души человеческой.
По газетным данным, с прошлого лета в Иллинойсе не мобилизовали ни одного женатого. Но сейчас с пополнением туго, так что женатых без иждивенцев скоро будут брать. Стайдлер спрашивал, как я пользуюсь своей свободой. Ответил, что занимаюсь самоусовершенствованием, чтоб стать достойным членом армии, а не винтиком. Он счел мой ответ невероятно остроумным. Вообще меня держит за присяжного остряка, ржет над каждым моим словом. Чем я серьезней, тем он громче заливается.
Он, оказывается, прожил три месяца в городской больнице, в помещении для практикантов. Врачи ничего не знали. Один приятель, Шейлер, студент-практикант, жил там и взял его к себе, остальные его прикрывали. Ел в больничной столовке, белье стирали в больничной прачечной. На карманные расходы подрабатывал картами; были разные выдачи; обхохочешься; его представляли пациентам как специалиста; он давал рекомендации. Студенты его обожали; отрадное время. В комнате Шейлера до утра толокся народ. Перед отъездом в Калифорнию ему прямо в больнице устроили отвальную. Но, между прочим, все это, наверно, правда. Стайдлер приукрашивает, но он не врет.
3 февраля
Часок с Духом Противоречия.
- Ну как, потреплемся, Джозеф?
- С удовольствием.
- Устроимся поуютней.
- Тут не очень устроишься.
- Все отлично. Обожаю мелкие неприятности.
- Ты не испытаешь в них недостатка.
- Обо мне можешь не беспокоиться. Это ты что-то мнешься.
- Да, честно говоря, хоть я рад и все такое, я не знаю, как тебя, собственно, определить.
- В смысле имени?
- Ну, это не важно.
- Вот именно. Я значусь под несколькими.
- Например?
- О… "Но с другой стороны" или "Tu As Raison Aussi" (Ты тоже прав). Главное, всегда знаю, кто я такой. Вот что важно.
- Завидная позиция.
- Я сам часто так думаю.
- Съешь апельсинчик.
- О, спасибо, не стоит.
- Ну, один-то возьми.
- Они теперь дорогие.
- Ну, доставь мне удовольствие.
- Ну, разве что…
- А я к тебе привязался, знаешь. Ты мне нравишься.
- Съедим его пополам.
- Давай.
- Так, значит, я тебе нравлюсь, Джозеф?
- Ода.
- Это лестно.
- Нет, серьезно. Я тебя очень ценю.
- Это тебе недолго: полюбить, невзлюбить?
- Я стараюсь быть объективным.
- Да, знаю.
- Это что, плохо?
- Что? Руководствоваться разумом?
- Тебе угодно, чтоб я отдавался неразумию?
- Ничего мне не угодно. Просто я предлагаю…
- Чувства?
- Они есть у тебя, Джозеф.
- И еще инстинкты.
- Инстинкты тоже.
- Слыхали-слыхали. Вижу, к чему ты клонишь.
- К чему?
- К тому, что не в слабых силах человеческих противостоять Непостижимому. Наша природа, природа нашего разума слишком слаба, и мы можем рассчитывать только на сердце.
- Что ты мелешь, Джозеф? Ничего я этого не говорил.
- Зато подумал. Разум должен себя победить. Но тогда зачем он нам сдался, этот разум? Чтоб постичь благодать бессмысленности? Довольно жидкий аргумент.
- Зря ты на меня окрысился. Могу тебя поздравить с изящным умозаключением, только ты попал пальцем в небо. Конечно, тебе туго пришлось.
- И приходится.
- Вот именно.
- И дальше будет не легче.
- Конечно. Ты должен быть к этому готов.
- Да готов я, готов.
- Ну и молодец, что не требуешь от жизни чересчур много.
- Но это печально, согласись.
- Главное - уяснить, сколько можно от нее желать.
- О чем это ты?
- О счастье.
- А я о том, чтоб желать остаться человеком. Мы не хуже других.
- Кого, например?
- Тех, кто доказал, что можно остаться человеком.
- А-а, в прошлом.
- Слушай, ты, Tu As Raison Aussi! Слишком уж мы топчем настоящее, тебе не кажется?
- Да ты и сам его не слишком обожаешь.
- Обожаешь! Ну и слова!
- Ладно, скажем так: ты от него отчужден.
- Тоже словечко далеко не первый сорт.
- Модное зато.
- Теперь без конца талдычат про отчуждение. Глупости все это.
- Ты думаешь?
- Можно порвать с женой, бросить ребенка, но с собой-то самим что прикажешь делать?
- Ты не можешь декретом отменить мир, если он в тебе самом, да, Джозеф?
- Как его отменишь? Ты ходишь в их школы, смотришь их кино, слушаешь радио, читаешь газеты. Предположим, ты объявляешь о своем отчуждении, говоришь, что отвергаешь голливудину, мыльную оперу, пошлый боевик, ну и что? В самом твоем отрицании уже повязанность со всем этим.
- Можно просто взять и забыть, отрезать, и все.
- Мир достанет. Всучит тебе пистолет, электродрель, к тому-сему тебя прикуро-чит, донесет известие о бедствиях и победах, будет туда-сюда швырять, урезать в правах, гробить, лишать будущего, ловкий, гнусный, коварный, черный, блядский, наивный, смешной и продажный мир. Никуда ты от него не денешься.
- Так. И что дальше?
- Может, слабина в нас самих, во мне. Слабое зрение.
- А не слишком ли ты требователен к себе, а?
- Я серьезно.
- Куда девать эти косточки?
- Извини. Ой, ты их в руке держишь? Вот, в эту пепельницу. Да, о чем я? Отрекаться и презирать проще простого. Узость. Трусость.
- Если б ты прозрел, что бы ты узрел, как думаешь?
- Даже не знаю. Может, что мы неразумные дети или что мы ангелы.
- Ну, ты просто придуряешься, Джозеф.
- Хорошо, я бы постиг, куда подевались те качества, которым мы были когда-то обязаны своим величием.
- Не приведи бог.
- Кто спорит. У тебя, случайно, нет табачку?
- Нет.
- А бумаги? Бумажку бы, я сварганил бы тогда из этих бычков самокрутку.
- Прости, что явился с пустыми руками. Так, хорошо, ты не отчужден от мира, но чего ж ты тогда со всеми ссоришься? Ты ведь не мизантроп, я знаю. Может, из-за того, что тебя вынуждают признать, что ты такой же, как все?
- Ну, я не прав, верней, я неудачно выразился. Я вовсе не утверждаю, что не чувствую отчужденности, просто нельзя идти на поводу у своих чувств.
- Это общественный или это личный подход?
- Не понял.
- Как у тебя насчет политики?
- Хочешь о политике порассуждать? Это со мной? Сейчас?
- Ну, поскольку тезис о своей отчужденности ты отклоняешь, может, тебе хочется изменить наше бытие?
- Ха-ха-ха! У тебя есть идеи?
- Это, собственно, не совсем по моей части, знаешь ли…
- Знаю. Но ты сам начал.
- …не моя позиция. Ты никак не поймешь.
- Нет, почему.
- Итак, насчет изменения бытия…
- Мне вовсе не нравилось быть революционером.
- Нет? Разве ты не испытывал ненависти?
- Почему, испытывал, но мне это не нравилось. В общем-то…
- Да-да?
- Как ты мил… Я считал политику недостойной деятельностью. Платон говорит, что, будь мир таким, как он задуман, лучшие люди избегали бы постов, а не рвались к ним.
- Н-да. Они к ним рвались, было дело.
- Да. Общественная жизнь неприглядна. Ее человеку навязывают.
- Я часто слышу этот скулеж. Но он ни к селу ни к городу, когда речь идет о необходимости соответствующих мер.
- Но с кем, при каких обстоятельствах, как, с какой целью?
- А-а, в том-то и дело. С кем?
- Ты ведь не веришь в историческую роль классов?
- Опять ты забываешь. Я по части…
- Противоречий. Прошу прощения. Вернемся к нашим баранам - с кем. Ужасный, неразрешимый вопрос. С людьми, сидящими по углам, с индивидуалистами? Им чуть ли не одну-единственную свободу и подавай: любопытствовать - куда же дальше?
- И все же, если б ты вдруг прозрел… Вот ты хочешь сказать, что скудость воображения тебя ведет к отчужденности, но ведь та же самая скудость портит тебя политически. Если бы ты мог взглянуть шире… Ты куда?
- Посмотреть, нет ли в пальто сигаретки. Одну, кажется, оставлял.
- Если б ты мог взглянуть шире…
- Ни малейших признаков курева в доме.
- Охватить целое…
- То есть будь я политическим гением. Я таковым не являюсь. Ну, дальше - что теперь на повестке дня?
- Как быть в данных обстоятельствах.
- Стараться жить.
- Как?
- Tu As Raison, знаешь, а от тебя ведь немного толку. Как - как. Подбросил бы планчик, программу, хоть навязчивую идею.
- Идеальную конструкцию.
- Немецкие штучки. А еще французское имя носишь.
- Приходится быть выше подобных предрассудков.