Сборник памяти - Александр Чудаков 35 стр.


И снова голос шел вверх: А стеллерова корова! Какое это было умное, полезное, благородное животное! Каюсь, слыхом до того доклада я не слыхивал про стеллерову корову, а нагнетая эпитеты, А. П. пропустил ключевой, видимо предполагая большую подкованность аудитории. Так что о "замечательном морском животном, напоминающем тюленя", что "водилось только у Командорских островов", о его умопомрачительных статях и гибели последнего экземпляра в 1768 году я узнал лишь из романа (глава "Псы").

Исчисляя эти особенности романа (конечно, далеко не все), чувствуешь, что каждая из них сцеплена со всеми остальными. Наверно, это и называется единством мира – поэтического, научного, личностного. Почему важен "малый писатель"? Потому, что он просто был и нес свое – иногда жалкое, корявое, суетное – слово? Или потому, что невольно запечатлевал словом этим те предметы и явления, которые не попали в поле зрения его великих современников, а нам знакомы только благодаря его бесхитростным свидетельствам? Один ответ подразумевает другой.

Или только подразумевал? Как-то в конце 1990-х (точно знаю, что до появления чудаковского романа) я разговаривал с Семеном Израилевичем Липкиным о современной русской прозе. С. И., как правило, умудренно терпимый и всему находящий объяснения, отзывался о недавно прочитанных вещах (а читал он "Новый мир" и "Знамя" систематично) в непривычно резком тоне. Я пытался защищать авторов: хорошие писатели есть, но их мало (на некоторых именах мы сошлись), плохих всегда больше, вот "народников" читать – тоже удовольствие сомнительное. – Не скажите, – жестко остановил меня С. И. – Я Златовратского читал. И других читал. Да, таланту мало. Но талант ведь от Бога. Если его нет, писатель не виноват. Но они знали, о чем пишут. И потому их читать было иногда скучновато, но интересно. А эти – ничего не знают. Нечто подобное в чудаковском романе говорит дед, сравнивая дореволюционные исторические романы с советскими.

А. П. знал, о чем он пишет. И знал, что, кроме него, об этом никто не напишет. Так было и в его научной прозе, и в редких критических статьях, и в очерках о классиках филологической науки. Так было и в романе, где словом воссоздан тот мир, в котором возрастал автор, тот мир, уход которого он тяжело переживал и всеми недюжинными силами своими старался преодолеть. По многим причинам Чудаков не хотел писать книгу исключительно о себе (потому и потребовались ему переходы от перволичного повествования к третьеличному), но и убрать себя из текста он тоже не хотел. Рассказать о своем мире – это значит рассказать и о своем человеческом становлении. Детством и отрочеством жизнь не кончается, и в романе "Ложится мгла на старые ступени" говорится не только о том, что было тогда , но и о тех тревогах, печалях, раскаяниях, радостях и надеждах, которыми полнилась "взрослая" жизнь автора. Счастливая жизнь человека, сохранившего душевную стать и внутреннюю свободу, избежавшего многих соблазнов, но отнюдь не победительного и самодовольного "олимпийца". В этой светлой книге куда больше печали, чем может показаться на первый взгляд. Что, кажется, входило в авторский замысел. Аудитория всегда структурируется: кто-то читает роман как идиллию без примесей, кто-то – как идиллию, соединенную с трагедией.

Кстати, никак не могу согласиться с тем, что роман вызвал всеобщий восторг. Не касаюсь откровенно глупых рецензий, хотя были и такие. Куда любопытнее, что не столь уж малочисленным читателям (в принципе книгу душевно принявшим) роман показался "затянутым", повторяющимся, фрагментарным, – в нем видели серию "картин", а не смысловое целое. В частности, находили лишними "московские" главы, хотя без описанных в них соблазнов вряд ли возможно финальное объяснение героя (автора) с ушедшим дедом, так трудно давшийся стон-выдох: "Ты был прав во всем!" Литературный быт всегда причудлив и несправедлив, но почему-то помнится, что "Знамя" было не первым журналом, куда А. П. предложил роман, что издательства отнюдь не вырывали книгу у автора, что Букеровской премии Чудаков не получил. (Получила ее в том – 2001-м – году Людмила Улицкая за "Казус Кукоцкого".) Конечно, не в том суть, чего-чего, а тщеславия А. П. был лишен начисто. И все же…

И все же он искренне радовался добрым словам о своей книге. Только ли потому, что это была его книга? Думаю, нет. Важно было, что люди нечто значимое читают, уразумевают и адекватно реагируют. Важно было, что слова не уходят в пустоту.

При нашей последней встрече – в тот самый вечер, что закончился трагедией, – А. П. вдруг заговорил о статье Мариэтты Омаровны "В защиту двойных стандартов" из только что вышедшего (мной в тот момент еще не читанного) № 74 "Нового литературного обозрения". Он говорил с несвойственной ему обычно горячностью о том, как важна эта статья, какая за ней стоит огромная работа, как сильно она написана, как он, разумеется, читавший статью в рукописи, только что ее перечитывал в журнале и не мог оторваться. Сам себя перебивал несколько раз ( Вы же понимаете, что я все это говорю не потому, что Мариэтта… ), вновь возвращался к судьбе архивов, а потом сказал что-то вроде: И никто ведь внимания не обратит… Из контекста следовало, что не о власть предержащих он речь ведет, даже и не о гражданском обществе – о коллегах. Да, А. П. и добавил для ясности: И так со всем, что теперь пишется…

Сперва эта реплика показалась мне случайной. Но из головы она не выходила все те страшные дни, когда А. П. был между жизнью и смертью. Да и сейчас не выходит. Нет, он знал, что говорил. В шутливом стиховом инскрипте на сборнике "Слово – вещь – мир" А. П. поощрял меня именно за многописание. В дарственной надписи на книжном издании романа благодарил за рецензию на журнальный вариант (резко преувеличивая ее достоинства). Дело тут совсем не во мне – просто он знал, что писателю (ученому, человеку) необходим отклик на его труды. Не сетевой гул, продираясь сквозь который поневоле помоев нахлебаешься, не "организованные" рецензии, не понимающие улыбки давних друзей-единомышленников ( мы же и так всему цену знаем – неужели позволим себе, как советские чиновники от науки, публично восторгаться успехами друг друга ), а отклик по существу. Когда под занавес той или иной научной конференции А. П. представлял веселый стиховой отчет о ее ходе, забытым не оказывался никто. Ему действительно были интересны, важны, дороги очень разные люди.

И без этого чувства расположенности к своим современникам (в том числе – младшим), без требовательного доверия к ним, без умения радоваться их удачам и поддерживать самим своим присутствием нельзя представить того, что называется мир Чудакова. Теперь сохранение этого удивительного мира – гранями которого были книги и комментарии, библиографические списки и доклады, шутки и устные рассказы, лекции и семинары, заплывы и походы, пение и розыгрыши, посадка деревьев, наступление на граничащее с дачей болото, строительство дома, колка дров, истопницкие или плотницкие работы, любовь к жене и воспитание дочери и внучки – мира, так страшно и неожиданно, почти в одночасье рухнувшего, зависит от нас. Тех, кто знал и любил Александра Павловича. Тех, кто, никогда не встречавшись с ним, умел угадать его душу в печатных текстах. Тех, кто, даст Бог, сумеет творчески читать их и много лет спустя.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 75)

Дональд Рейфилд
"Он к величаньям еще не привык…"

Как и все англичане-чеховеды, я воспринимаю смерть Александра Павловича как личную потерю. Я познакомился с ним всего десять-двенадцать лет назад, но заинтересовался его работами еще в 1970-е годы. Тогда многие русисты на Западе восхищались его исследованием "Поэтика Чехова". Потом эта книга была переведена на английский, пользовалась большим успехом, и все мы постоянно что-нибудь "воровали" у Чудакова. Ни одна хорошая монография (и ни одна плохая) не обходилась без влияния его ясных и глубоких мыслей. Эта книга казалась каким-то чудом – одним из редких оазисов в пустыне советского литературоведения. Скромно сочетая статистику с изложением фактов, Чудаков воскресил заглушенную русскую традицию. В его книге можно было видеть, как продолжается и уточняется подход Андрея Белого, разработанный в книге "Мастерство Гоголя", и лучшие достижения формалистского чеховедения – например, формалистские по сути открытия Петра Бицилли, – забытые и замалчивавшиеся под гнетом советского официоза. После расправ над такими критиками-нонконформистами, как Андрей Синявский или Аркадий Белинков, трудно было понять, как редакторы "пробили" в печать книгу Чудакова. Но известно, что великие палачи тогдашнего чеховедения (пропускаю фамилии) тщетно делали все от них зависящее, чтобы "Поэтика Чехова" не была опубликована.

Я не могу и не хочу обозревать всю библиографию Чудакова; просто упомяну о втором важном импульсе, который он дал чеховедению, опубликовав в 1991 году в "Литературном обозрении" (№ 11) статью "Неприличные слова и облик классика". Статья, с первого вида задорная и сенсационная, взорвала всю тину тогдашнего чеховедения. Она сделала для биографии Чехова и для жанра биографии в России то же, что "Поэтика Чехова" сделала за двадцать лет до того для литературной критики. После таких публикаций стало гораздо труднее врать. Было уже невозможно отождествлять Чехова ни с советским гуманизмом, ни с шаблонами его антигероев. Стало совершенно ясно, насколько нелепым было превращение в казенные лозунги "крылатых" фраз вроде "в человеке все должно быть прекрасно" или "надо работать". Благодаря этой и другим работам Чудакова творчество и жизнь Чехова приобрели совершенно новое измерение и у нового поколения литературоведов и биографов появились актуальные задачи – им пришлось заново взглянуть на многое из того, что они находили в архивах… и в собственном сознании.

Позже, встречаясь с Александром Павловичем в Мелихове или в Баденвейлере, я, как многие другие, понял, что в нем человек ни в чем не уступает ученому. Чудаков воплощал в себе очень редкий пример: он был чеховедом с чеховским юмором. Как Чехов, он умел вовремя вмешиваться и вовремя оставаться в стороне. Подобно Чехову и Потапенко, отправившимся столетием раньше в Монте-Карло, в 1995 году Чудаков поехал вместе с другими русскими докладчиками в Баден-Баден, где организаторы конференции устроили закрытый "турнир" по игре в казино. Почти вся без исключения российская делегация – в ней были почтенные академики, которые и улицу-то боялись перейти без гарантий полной личной безопасности, – впала в азарт. Они проиграли все фишки, подаренные администрацией казино, а после турнира остались играть в рулетку и промотали карманные деньги, полученные от мэра города Баденвейлер. Александр Павлович, как все, заинтересовался игрой как исследователь, но – на практическом уровне – обнаружил полный иммунитет к этой "золотой лихорадке" и наблюдал с юмором, но без злорадства сцены, давно описанные Достоевским.

На заседаниях баденвейлерских конференций Чудаков был идеальным слушателем и докладчиком. Он не читал, а словно бы импровизировал свой доклад; возникало ощущение, что он спонтанно формирует его строгую внутреннюю структуру. Особенно запомнился его подход к одному фрагменту в дневниковых записках Чехова: "Между "есть Бог" и "нет Бога" лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский же человек знает какую-либо одну из этих двух крайностей, середина же между ними не интересует его; и потому обыкновенно он не знает ничего или очень мало". Именно тогда подавляющая масса литературных критиков только-только успела переметнуться от одной такой крайности к другой. Чудаков настаивал, что Чехова можно воспринимать только как автора, находящегося в поле между этими двумя определенными, устойчивыми мнениями . Он преподал свой урок очень умно и изящно, нарисовав мелом на доске две большие пересекающиеся окружности. Только в пространстве наложения этих фигур, объяснял Чудаков, есть смысл искать философию Чехова. Рисунок сразу стал известен под названием "яйца Чудакова", но тем не менее серьезное значение этой схемы было понятно всем.

В голодные годы, когда русские ученые зарабатывали так мало, что должны были если не уйти в бизнес, то уехать за границу, Чудаков начал преподавать в Германии, США, Корее. Как и в 1922 году, когда Менжинский по инициативе Ленина цинично выдворил 122 лучших русских ученых, – то, что стало катастрофой для России, оказалось "манной небесной" для Запада. Чудаков делал для своих американских и немецких коллег то, что за 70 лет до этого делали для Европы Трубецкой, Якобсон, Бердяев, – конечно, при том существенном различии, что "ссылка" постсоветских гуманитариев была частичной и временной и в России продолжали печатать их статьи и книги.

В Чудакове проявлялись не только юмор, но и другие чеховские качества. Он был, как и Чехов, одержимым садовником и искал чудесные семена, из которых на его подмосковной даче вырос бы зеленый покров вечнозеленого холеного английского газона. Им овладела та же мания акклиматизации, как и у Чехова, заказывавшего из Франции гималайские растения для своего крымского сада. Как и Чехов, он относился равнодушно к роскоши, но не мог удержаться от покупки красивого галстука. Чудаков знал, что он талантлив, но, как и Чехов, очень не любил, когда в его присутствии высоко оценивали его высказывания. Подобно пастернаковскому "артисту в силе", он "отвык… от фраз и собственных стыдился книг" (хотя надо сказать, что норов у него был совсем не строптивый и от женских взоров он не особенно прятался). Чудаков был от природы обаятелен, слушал больше, чем говорил. Он любил путешествовать и умел в любом городе создавать себе и своему окружению хорошую компанию. Его главной движущей силой, как мне казалось, было тихое, но стремительное любопытство.

Он был очень одарен как прозаик (состав его талантов сильно напоминает личность Владимира Лакшина – несмотря на то, что Лакшин реализовался не как филолог, а как критик и журналист). Чудаков писал не только ученые статьи, но и популярные биографические работы. Еще лучше, чем Чехова, он исследовал в зрелые годы самого себя. Несмотря на то, что его произведение "Ложится мгла на старые ступени" названо романом-идиллией, в нем можно увидеть и написанную в свободной форме автобиографию. "Мгла", может быть, не хуже, чем "Детство" Толстого или "Детские годы…" Лескова, раскрывает душу автора. Северный Казахстан для Чудакова – все равно что Таганрог для Чехова. Детство на окраине империи, с пестрым населением, с богатым запасом впечатлений, со свободой, о которой столичный мальчик может только мечтать, вложило в будущего писателя достаточно "духовных калорий", чтобы пропитать всю его жизнь. В то же время из романа становится понятно, что студент из Казахстана никогда не станет вполне признанным гражданином в столичной культурной среде, что даст ему возможность не потерять независимость.

Как ни странно, детство русского мальчика в Казахстане сильно напоминало мне мое собственное детство в конце 1940-х годов в Австралии. Правда, в маленький город в австралийской глуши европейцы съехались не вынужденно, а по своей собственной воле: они спасались от холода и строгостей послевоенной Великобритании или надеялись на быстрое обогащение на австралийских золотых приисках. Они не знали, что такое раскулачивание и террор. Тем не менее как в Казахстане, так и в Австралии в такой "ссылке" оказались люди самого разнообразного происхождения – от представителей духовенства и аристократии до выходцев из преступного мира. Свободные от строгого расслоения столичного общества, они общались непосредственно и влияли друг на друга. Местные аборигены составляли какой-то странный призрачный фон, а огромные неевропейские просторы и сухой климат делали из любого ребенка маленького Робинсона Крузо. Как Чудаков, я, может быть, слишком рано, слушая рассказы самых разных друзей дома, узнал о сложностях и ужасах взрослого мира. Из такого мальчика потом очень сложно сделать послушного конформиста. Я приехал в Лондон, как Чудаков в Москву (если позволительно будет такое сравнение), человеком совершенно ни на кого не похожим: то ли навсегда "одичавшим", то ли просто независимым. Провинциализм – это великая сила. Поэтому книга Чудакова еще лежала у меня на ночном столике (я читал ее медленно и не хотел ее заканчивать), когда позвонили с радио "Свобода" с сообщением, что ее автор погиб.

Почти одновременно с ним погиб еще один еще совсем не старый и всеми любимый русский ученый, языковед Сергей Старостин. Ученых такого масштаба, как Чудаков и Старостин, остается с нами все меньше и меньше, и тех, кто есть, надо теперь особенно оберегать.

Для чеховедения смерть Александра Павловича Чудакова значит не только, что мы лишились многих ненаписанных хороших книг и еще одного незаурядного собеседника: сломалась главная шестерня в машине. Конечно, еще многие годы его будут читать и помнить. Но горе еще долго не пройдет.

(Новое литературное обозрение, 2005, № 77)

Анна Саввина
Работа над чеховской библиографией под руководством А. П. Чудакова (1990–2003)

В январе 1990 года Александр Павлович предложил мне поработать с ним по сбору газетных материалов для прижизненной библиографии А. П. Чехова. Я не имела ни малейшего представления о том, что мне предстоит делать. Но Александр Павлович так увлеченно и интересно говорил об этой работе, что я согласилась. Записалась в тогдашнюю Ленинку и получила доступ в газетный зал; научилась оформлять требования, пользоваться справочниками и каталогами. Александр Павлович рассказывает мне, что такое библиография, в его словах такое убеждение в важности этой науки, он с таким удовольствием перебирает библиографические карточки учета материалов, что мне все интереснее и интереснее.

Довольно быстро я вошла в курс дела. Мне понравилось листать газеты столетней давности, и первое время, просматривая их, я читала много всякой всячины о жизни тех времен. Но со временем, когда материала было найдено уже много, и я стала понимать важность каждой строки, относящейся к нашей именно работе – стало жаль тратить время на чтение материалов, не относящихся к Чехову.

Наша работа строилась следующим образом. Ал. П. составил картотеку газет, которые нужно внимательно, сплошь, а не выборочно, по рубрикам и датам, как было ранее, просмотреть.

Назад Дальше