Шестой этаж пятиэтажного дома - Анар Рзаев 6 стр.


И последовала длинная история королевских фавориток, дворцовых интриг, сокрушительного провала аббата Берни, проблем европейской и собственно французской политики, и Заур вдруг почувствовал, как, загипнотизированный темпераментом собеседника, впадает в какую-то иную историческую реальность и для него становится действительно важным - был ли граф де Сен-Жермен только гипнотизером и гадальщиком или к тому же шпионом и заговорщиком, и увидел, что для этого тщедушного человека, судя по его горящим глазам и срывающемуся от волнения голосу, это не менее важно, чем та реальная и сегодняшняя причина, которая заставляет его лететь в Москву. Уж не едет ли он восстанавливать честь аббата Берни в Москве в самых высоких инстанциях! Может быть, во французском посольстве?

- А какая у вас специальность?

- Я преподаю историю в средней школе, - ответил сосед и снова заговорил о хронологических неувязках пребывания Берни в Париже, Венеции и Риме.

- Вы преподаете в Баку?

- За городом. В Кишлах. Я точно сверил даты по французским первоисточникам.

- А в Москву - в командировку?

- Да, на курсы усовершенствования. Я утверждаю, что, если бы король один раз не послушал маркизу де Помпадур, государственным языком Америки теперь был бы французский.

"Наш самолет пошел на снижение, - раздался из динамика голос стюардессы. Прошу застегнуть ремни и воздержаться от курения".

И Заур больше не слышал ни доводов своего соседа, ни других голосов и думал лишь о том, получила ли Тахмина его телеграмму.

Уже на верхней ступеньке трапа он ощутил освежающую чистоту московского воздуха после недавно прошедшего дождя. И синева омытого дождем неба нависла над летным полем, по которому они шли к стеклянной галерее аэровокзала, а там, в конце стеклянной галереи, где проходила граница между встречающими и провожающими - с одной стороны, и улетающими и прилетающими - с другой, стояла она - Тахмина, и Заур сразу ее увидел и помахал рукой. Тахмина тоже увидела его, рванулась, но девушка в синем форменном костюме с улыбкой преградила ей путь. Тогда побежал Заур. Он не знал, как добежал эти семь-восемь метров, но уже через несколько секунд Тахмина повисла у него на шее.

- Зауричек, какой ты молодчина, что прилетел, - сказала она.

(И много-много лет спустя, до глубокой старости, вспоминая счастливые и печальные периоды своей жизни, он всегда помнил, что если у него и были счастливые годы, месяцы, недели, дни, часы и мгновения, то самым счастливым, самым-самым счастливым было вот это мгновение в стеклянной галерее Домодедовского аэродрома: он увидел ее издали среди встречающих и помахал рукой, и она увидела его среди прилетевших и хотела рвануться к нему, но ее не пустили, и тогда он побежал к ней, и она бросилась ему на шею и сказала самые простые слова: "Какой ты молодчина, что прилетел".)

- Багаж? - сказал он. - Ты смеешься, что ли? Я гол как сокол. Поехали.

- Нет, - сказала она. - Пока я тут тебя дожидалась, прошлась по лесу, тут рядом с шоссе удивительный лес. Я хочу там пройтись вместе с тобой.

Они сошли с асфальта и углубились в лес, и он хотел поцеловать ее, но Тахмина сказала:

- Подожди, послушай. Слышишь?

Это было почти неправдоподобно, но он действительно услышал. Здесь, по соседству с крупным современным аэродромом, рядом с бесконечным гулом садящихся и взлетающих самолетов, со свистом мчащихся по шоссе автомобилей - в лесу пели птицы.

- Невероятно, правда? - сказала она. - Невероятно! Поют как ни в чем не бывало. И они поют для нас с тобой, Зауричек. - Она обвила руками его шею. Зауричек, слушай! - Она теперь говорила шепотом. - Наверное, я этого не должна говорить по всем правилам игры или жизни, но я люблю тебя. Больше того, я без ума от тебя. Больше того, я не могу жить без тебя. Никто мне не нужен, кроме тебя. Правда, я всего этого не должна говорить: теперь ты загордишься и задерешь нос. Но это так.

- Тахмина, - тоже шепотом сказал Заур, - и я, наверное, тебе этого не должен говорить, но клянусь тебе - это правда: я без ума от тебя. Я не могу жить без тебя ни дня, ни часа. Я могу сейчас вот умереть от счастья. Или, если ты скажешь, я сейчас выскочу на шоссе и брошусь под машину.

- Глупый, зачем под машину? Слышишь птиц?

- Ага.

- Слышишь, их две. Одна мудрая такая, старая. Она не верит нашей любви. Она знает, что все кончится, и смеется над нами. А вот другая, слышишь, еще юна и проста. Она верит. Верит, что мы с тобой докажем всем - можно еще любить и быть счастливыми. Ведь можно, Зауричек?

Он рассказал ей о дне рождения, гостях, соседях, даже о том, что ему хотят сосватать Фирангиз. Он был настолько опьянен счастьем и верой, что чувство, переполнившее и его и ее, страхует их от всех болей и досад, что не мог представить себе, как это сообщение могло бы огорчить Тахмину. И действительно, только легкая тень пробежала по лицу Тахмины, она по-прежнему счастливо улыбалась и вместе с ним потешалась над его предполагаемой женитьбой, и целовала его, и рассказывала о своей новой работе, и о приезде в Москву, и о вчерашней передаче, и о том, как ее здесь расхвалили. Они вышли из лесу и шли по шоссе к Москве, им хотелось дойти до нее пешком, хотя они и знали, что до Москвы не менее семидесяти километров.

И Заур, уверенный в прочности их счастья, теперь, когда им обоим все стало окончательно ясно и известно и понятно про то, что их связывает, - а это самая настоящая любовь, и здесь никаких сомнений быть не может, - теперь мог расспрашивать ее о чем и о ком угодно, не опасаясь, что ее ответы или умолчания могут причинить ему боль. И он спросил о Спартаке, вернее, он рассказал, какие муки испытал из-за сплетен о ее связи со Спартаком и как он ходил по улицам и звонил ей из автоматов."

- Глупый, - сказала она, - нашел тоже, к кому ревновать. Спартак - это же дубина. Хоть и умеет делать деньги. Что у меня могло быть с ним? С ума ты сошел, что ли? Просто он встречался с моей подругой, я же тебе говорила, и я несколько раз по ее просьбе действительно звонила к ним. Его мать, очевидно, потом узнала, что это была я, но никаких объяснений у меня с ней не было, тем более - ничего скандального. Да что ты! Стала бы я еще объясняться с ней! Невысоко же ты меня ставишь.

Ему хотелось спросить Тахмину и про других - заведующих складами, цеховщиков, директоров магазинов, о которых говорил Дадаш, но он не знал, как к этому подступиться и стоит ли осквернять такой вечер, и, как бы угадав его мысли, она сама сказала:

- Зауричек, обо мне говорят многое, а теперь именно тебе будут говорить и еще больше. Если догадаются, что мы по-настоящему счастливы, нам этого никогда не простят. И тебе всякое будут говорить. Я хочу, чтобы ты, Зауричек, запомнил: я не святая, пусть на этот счет у тебя не будет иллюзий. Но и то правда, что никого я еще не любила, как тебя, и никому не говорила этого. И потом, если нам сейчас хорошо, Зауричек, разве это не самая главная правда? Есть правда этого дня, когда я увидела тебя на галерее и ты побежал ко мне, правда этой нашей встречи, этого леса с птицами, ведь их не придумаешь нарочно, они есть. Есть вот эта дорога, по которой мы идем к Москве, этот вечер и мы. И нам хорошо как никогда. Это и есть правда. Подлинная, настоящая и единственная. Клянусь тебе, Зауричек.

Они долго шли по шоссе, и машины на бешеной скорости мчались мимо, потом, почувствовав усталость, они сели в пригородный автобус и поехали в Москву вместе с людьми, возвращавшимися с работы, прогулки, рыбалки и ничего не знавшими о том, какая счастливая пара едет с ними.

Они вышли на площади Ногина, спустились к реке и побрели по набережной.

- А вот и моя резиденция, - сказала Тахмина, указывая на освещенную громаду гостиницы "Россия", - живу на западной стороне.

Они миновали гостиницу, Кремлевские стены, прошли под Большим Каменным мостом, мимо бассейна "Москва", добрались до Крымского моста, пересекли двор дома с рекламой Аэрофлота на крыше и вышли на Садовое кольцо.

Они шли под руку и в обнимку, шалея от счастья быть вместе и ощущения свободы в большом городе, где их никто не знал и им незачем было прятаться в машине или уезжать на дальние пляжи. Они сбросили с себя груз забот, среды, условностей, чувствовали себя восемнадцатилетними озорниками, ребячились, здороваясь с незнакомыми прохожими, покупая друг другу цветы и затем даря их первой встречной паре, звонили из автоматов по бакинским номерам и, радуясь столь остроумной выдумке, набрали даже номер Дадаша, и московский абонент долго переспрашивал незнакомое кавказское имя. Они спорили, совпадают ли голоса обладателей одних и тех же телефонных номеров в разных городах. В холле гостиницы они поспорили на деньги - какой из лифтов придет первым. Лифт, на который поставила Тахмина, пришел первым, и Заур отдал ей рубль. Они выстояли очередь в киоск справочного бюро, чтобы узнать адрес самых счастливых людей в Москве, и в ответ на недоумение и раздражение девушки-"справочницы" назвали себя. Они вошли в тир, Заур стрелял и выиграл духи "Быть может", которые подарил Тахмине. Они передали привет продавщице мороженого от ее знакомого дяди Миши, дважды перешли улицу в неположенном месте и на третий раз попались. Милиционер оштрафовал их и, когда Заур покорно заплатил рубль, выписал квитанцию, и это поразило их, не привыкших к такому в своем городе, а когда Тахмина, дважды перечитав квитанцию, обнаружила там, помимо подписи старшины Трофимова, еще и дату - 27 октября, она аккуратно положила квитанцию в сумку.

- Вот и квитанция нашего самого счастливого дня, - сказала она. - Дата подтверждена подписью самого старшины Трофимова. Мы сохраним эту квитанцию на всю жизнь как документ единственной нашей вины на свете - неправильного перехода Кутузовского проспекта.

- Договорились, - сказал Заур.

- Пойдем ко мне.

- К тебе?

- Да. Я в номере одна. Где же ты будешь ночевать? Ведь устроиться в гостинице не так-то просто.

- Но ведь меня не пустят к тебе.

- Пустят, - сказала она. - Мы с дежурной уже успели подружиться. Она вчера тоже видела меня по телевизору.

Заур подумал о том, что, хотя они давно уже не были вместе, мысль о близости не приходила ему в голову все это время и даже в лесу, когда они были совершенно одни, но вот теперь, когда она позвала его в свой номер, само это предложение возбудило в нем желание, и все же где-то в глубине души его покоробила ее умелость: и ничего-то ей не стоит договориться с дежурной и пустить к себе мужика. Заглушаемое им, но не погашенное подозрение, что она это делала и до него и без него, могло отравить и весь вечер, и все счастье предстоящей ночи. И опять безошибочным чутьем угадав его мысли, Тахмина сказала:

- Ради бога, только не думай, что я уже практиковалась в этом. Просто я сегодня днем показала ей твою телеграмму и рассказала все как есть, и она меня поняла…

- Подожди, не так, ну, подожди, глупый, я сама сниму, осторожно, порвешь… Ну иди сюда, я так соскучилась по тебе… не туши света… пусть останется… Вот так, мой хороший… любимый… красавец мой, единственный мой, боже мой… с ума сойду… как хорошо, боже мой… Какой ты великолепный, Зауричек, и как ты мог без меня… я не могу без тебя, Зауричек, мой хороший, любимый… ты мое счастье, мой муж… мой хороший…

Она говорила ему самые нежные слова ночи, и самые жгучие, и самые стыдные, а из невыключенного репродуктора звучала тихая музыка и женский голос устало и грустно напевал, а потом, когда они спокойно лежали и курили, Тах-мина сказала:

- Заур, а ты знаешь, что это за музыка?

- Нет.

- Это старинная грузинская песня. Мы любим друг друга под грузинскую музыку.

Ему показалось, что это прозвучало претенциозно, и он сказал:

- А что касается маркизы де Помпадур… И впервые за весь этот день и эту ночь она сказала печально и твердо:

- Вот когда меня не станет и ты ненароком услышишь эту музыку, ты сразу вспомнишь сегодняшнюю ночь и нашу любовь.

- "Когда меня не станет", - передразнил он. - Опять ты за старое. Мы же договорились, что всегда будем вместе.

- Да, конечно. Но, знаешь, все может быть. У тебя могут быть, да и будут, если все-таки смотреть правде в глаза, другие женщины. Но ни с кем, Заур, не будет так. Ну, не может быть, чтобы все точно так повторилось с другой. И чтобы грузинская песня была. Так не бывает. И потому я спокойна.

(Она оказалась права.)

- А теперь спи, - сказала Тахмина.

В десять утра он купил билет на бакинский самолет в переходе станции метро "Маяковская". Внизу на перроне они расстались. Тахмина уехала на телестудию. У нее была репетиция днем и передача вечером.

- Встречаемся сразу же после передачи, ровни в девять, у входа на Шаболовке, - сказала она и долго махала рукой из окна вагона метро.

Он не спеша поднялся по эскалатору и вышел на площадь Маяковского. У входа в Концертный зал Чайковского висели большие афиши Греческого театра, вечера устных рассказов Ираклия Андроникова, скрипача Леонида Когана, французской органной музыки и квартета Комитаса.

Заур пошел по правой стороне улицы Горького по направлению к Центральному телеграфу. Он провел бессонную ночь, не завтракал, но не чувствовал ни голода, ни усталости. Он шел по мокрому после утреннего дождя тротуару и в эти часы без нее был так же переполнен ею, ее ночными словами, шепотом, прикосновениями, как и десять минут, час, семь, восемь часов назад. И в шуме проезжающих машин, в говоре прохожих, в выкриках продавца книжных новинок ему слышался голос Тахмины. Он вздрагивал от сходства проходящих женщин с Тахминой. Все красивые женщины осенней московской улицы казались ему чем-то похожими на Тахмину, но ни одна из них не могла идти в сравнение с ней. Он прошел весь маршрут их вчерашнего пути, пытаясь оживить в памяти вчерашние разговоры, и впервые за двадцатипятилетнюю жизнь был полон таким неомраченным, всепоглощающим счастьем. Он впервые узнал, что можно быть счастливым от одних лишь мыслей о любимой женщине, которая только что была рядом и уехала, махая рукой из вагона метро, и они непременно и точно встретятся через несколько часов, и ни с чем не сравнимой радостью станет просто самый факт их встречи. Он будет ждать ее у незнакомых дверей таинственного для него учреждения в чужом городе, и она выйдет к нему после работы, улыбнется ему одному, так же, как она улыбалась с экрана, но теперь она улыбнется не всем и не по обязанности, а только ему, Зауру. И возьмет его за руку, и одно это прикосновение будет полно нежности и счастья. Он почувствует это счастье, ощутив на своем плече ее склоненную голову, легкое щекотанье ее длинных волос, брошенных на лицо ему ветром, ее пальцы, скользящие по его руке… И будет счастье пронзительного ощущения, когда она случайно, а может быть, и не совсем случайно, прижмется к нему в давке метро, в уличной толпе. И в нем звучал ее голос, ее смех, то нервно-напряженный, то спокойно-удовлетворенный, то тихий и нежный. В нем звучали ее слова, откровенные, бесстыдные, и робкие, грустные, и ее любовное мурлыканье, и долгие разговоры, и минуты покоя в теплой ночной тишине. Сколько она наговорила ему и о себе, и о нем самом, Зауре, и о разных людях, знакомых и незнакомых, в эту долгую Московскую ночь - больше чем за время всех их летних встреч.

Больше всего она говорила о себе, о своем детстве. Перед глазами Заура вставала апшеронская дача, разноцветные пионерские линейки в последний день лагерного сезона, прощание с летними каникулами и воскресные мугамные концерты в четырнадцать ноль-ноль, когда медлительное и знойное пение растекалось над всем погрузившимся в полдневную летнюю спячку селением и побережьем, и все очарование тихих и печальных дачных вечеров с далеким стрекотанием цикад и одинокими гулкими гудками электричек.

Обо всем этом - о своем детстве, прошедшем на дачах, - она говорила как о далекой потерянной стране. Она рассказывала о сыпучих песках, раскаленных днем - ногой не ступишь, и холодных - в лунные ночи, когда она перепрыгивала между кустами винограда и боялась наступить на притаившуюся змею, серебристую под серебряным сиянием луны и слившуюся с серебристыми песками. Сколько легенд о змеях, влюбленных и преследующих жертву своей любви, наслышалась она от соседских детей! К ним она и ходила по вечерам на соседнюю дачу, к своим друзьям - девочкам и мальчикам, и они весь вечер играли в домино, в лото, в названия городов или рассказывали друг другу страшные истории, а потом, уже поздним вечером, возвращаясь к себе, она сладко замирала от страха - боялась причудливых теней летней ночи, которые и пугали, и завораживали. И на цыпочках пробиралась к своей постели под большим пологом от комаров и, стараясь не разбудить спящего отца и бабушку, еще долго лежала с открытыми глазами и смотрела на небо, усеянное крупными звездами, а издали, из Дома отдыха нефтяников, еще доносились звуки музыки и всегда напоследок заводилось танго "Утомленное солнце нежно с морем прощалось". Танго, которое именно из-за этих вот детских воспоминаний она и сейчас не может слушать спокойно… А там танцевали взрослые парни и девушки, старше ее, может быть, всего на десять двенадцать лет, но тогда эта разница (как и сейчас, но в обратном измерении) казалась ей бездной. Это был таинственный, манящий и прекрасный мир взрослых мир вальсов и танго, прогулок под луной парами в сторону моря, мир любви, встреч и расставаний, и ей было сладко от мысли, что для нее он еще впереди. И хотя никто из ее сверстников ей не нравился, она представляла себя танцующей в обнимку с неким красивым и высоким парнем, голубоглазым и непременно одетым в рубашку "апаш". Причем именно под музыку этого танго. Она представляла себе и этот танец во всех подробностях, и долгую прогулку по берегу, а потом и на парусной лодке по морю. Тахмина не помнила свою мать, но в эти летние ночи она порой и ее воображала по старым, выцветшим карточкам, хотя уже и не верила, как в раннем детстве, что произойдет чудо и окажется - мать ее не умерла, а жива и явится к ней.

Повзрослев, Тахмина поняла бесповоротность смерти матери и все же любила представлять ее живой, но уже не в будущем, а в прошлом. И ей представлялось, как мама, когда была совсем еще юной, и отец - тоже юный, только что познакомились, и танцевали на берегу это самое танго, и так же серебрилась в море лунная дорожка. И Тахмина воображала, как им должно было быть хорошо и счастливо вместе в летние звездные ночи, и сердце ее сжималось не своей, а чужой тоской, и она не умом и логикой, а ранней догадкой сердца понимала горе отца, который так рано потерял любимую жену. Об этом маленькая Тахмина никогда особенно не задумывалась, она скорее чувствовала печаль, вызванную тем, что они сами - танцующие - сознавали обреченность этого танго, этой летней ночи, обреченность в бы строп р входящем времени.

Она, конечно, тогда не понимала и не могла бы объяснить свои ощущения, но в этой чужой тоске, гложущей ее, была своя сладкая истома - ожидание собственного счастья, и бег времени, неумолимо отсчитывающий для других быстротечность их счастья, для нее означал влекущую даль будущего.

Назад Дальше