– Ну, – вступил в разговор Отелло, – со мной этот негодник Шекспир обошелся еще хуже, чем с тобой и Макбетом. Наше знакомство продлилось считаные дни, как раз во время кризиса в моей жизни. Я совершил ошибку, женился на белой, но быстро понял, что ей ни за что не полюбить цветного. Когда Шекспир со мной познакомился, она замышляла побег с моим лейтенантом Кассио. Я был только рад, она была для меня обузой. А Шекспир вообразил, что я ревную. Да, в те дни я был склонен к риторике, потому и наговорил ревнивых речей, чтобы его порадовать. Доктор Бомбастикус, с которым я встретился как раз тогда, показал, что все беды проистекают из моего комплекса неполноценности, вызванного темным цветом моей кожи. Сознание всегда подсказывало мне, что быть черным хорошо – черным и при этом сверху. Но он показал, что подсознательно я испытываю совсем другие чувства, отсюда ярость, утолить которую можно только в бою. После лечения у него я забросил войну, женился на чернокожей, завел большую семью и посвятил жизнь торговле. Больше у меня не бывает побуждения пышно разглагольствовать и нести чушь, от которой здравомыслящие люди широко разевают рты.
Статуя: "Гордыня, пышность – благо славных войн!"
– Нет, вы только послушайте! – воскликнул Отелло. – Я бы и сейчас нес нечто в этом роде, если бы не доктор Бомбастикус. Нынче я утратил веру в насилие. По-моему, хитрость исподтишка куда эффективнее.
Статуя: "Я глотку разорвал обрезанному псу".
Отелло сверкнул глазами.
– Проклятая статуя! Пусть поостережется, а то я и ее схвачу за горло!
Молчавший до сих пор Антоний спросил:
– Свою черную жену ты любишь так же сильно, как любил Дездемону?
– Это, знаете ли, совершенно разные вещи, – стал объяснять Отелло. – Тут гораздо более взрослые отношения, теснее связанные с моим долгом перед обществом. В них нет места неуемной дикости. Они никогда не подталкивают меня к поступкам, о которых следует сожалеть добросовестному ротарианцу.
Статуя ввернула: "Случись мне тотчас умереть, то был бы на вершине счастья".
– Слыхали? – спросил Отелло. – От замечаний такого типа меня успешно вылечил доктор Бомбастикус. Благодаря этому человеку – никогда не смогу сполна выразить ему свою признательность! – я не испытываю ныне таких чрезмерных чувств. Госпожа Отелло – добрая душа. Она балует меня вкусными ужинами, отлично заботится о моих детях. Подает мне домашние туфли нагретыми. Не пойму, чего еще хотеть от жены благоразумному мужчине.
"Свет погасить, и снова погасить", – пробормотала статуя. Повернувшись к ней, Отелло сказал:
– Будешь перебивать – не скажу больше ни слова. Но послушаем твой рассказ, Антоний.
– Что ж, – начал Антоний, – всем вам известна, конечно, невероятная ложь, которую наплел про меня Шекспир. В свое время – но недолго – я видел в Клеопатре материнскую фигуру, с которой был возможен инцест. Цезарь всегда был для меня воплощением отца, и его связь с Клеопатрой позволяла мне увидеть в Клеопатре мать. Но Шекспир изобразил все так – причем успешно, сбив с толку даже серьезных историков, – будто моя страсть была длительной и привела меня к краху. Это, разумеется, неправда. Доктор Бомбастикус, с которым я встретился во время сражения при Акциуме, объяснил, как работает мое подсознание, и я благодаря его влиянию сообразил, что Клеопатра не обладает чарами, которыми я ее наделял, и что моя любовь к ней была надуманной. Благодаря ему я смог повести себя разумно. Уладив ссору с Октавианом, я вернулся к его сестре – все-таки она была мне законной женой. Так я повел достойную жизнь и заслужил включения в этот комитет. Я сожалел о том, что долг принудил меня умертвить Клеопатру, ибо только так я мог подкрепить свое примирение с Октавией и ее братом. Это была, конечно, неприятная обязанность. Но добросовестный гражданин не уклоняется от исполнения долга, продиктованного всеобщим благом.
– Ты любил Октавию? – поинтересовался Отелло.
– Даже не знаю, что следует называть любовью, – ответил Антоний. – Чувство, которое я к ней испытывал, питает к своей жене серьезный и трезвый гражданин. Я уважал ее, считал надежной соратницей в исполнении общественного долга. Отчасти благодаря ее советам я смог следовать предписаниям доктора Бомбастикуса. Что до страстной любви, как я ее понимал до встречи с этим выдающимся человеком, то я от нее отказался, а вместо нее снискал уважение моралистов.
Статуя: "Из многих тысяч поцелуев последний, жалкий я дарю твоим устам".
При этих словах Антоний затрясся с головы до ног, его глаза стали наполняться слезами. Постаравшись прийти в себя, он проговорил:
– Нет, я со всем этим покончил!
Статуя: "Наш день угас, и сумрак впереди".
– Послушайте, – не выдержал Антоний, – эта статуя – сама безнравственность! Она что, сторонница услад в объятьях шлюхи? Не пойму, как ее терпят ротарианцы. А что скажешь ты, Ромео? Старый греховодник и тебя причислил к тем, кто чрезмерно предавался любовным страстям.
– По-моему, – ответствовал Ромео, – в отношении меня он ошибся еще сильнее, чем с тобой. Ну, теплятся у меня смутные воспоминания о юношеском романе с девушкой, чье имя мне никак не вспомнить… Джемайма? Джоанна? Вспомнил: Джульетта!
"Она – на лике ночи украшенье, как драгоценность на мочке эфиопки", – высказалась статуя.
– Мы с ней были слишком молоды и глупы, – сказал Ромео. – Она умерла при довольно трагических обстоятельствах.
Статуя снова не смолчала: "Краса ее и в этом мрачном склепе искрится светом".
– Доктор Бомбастикус, – продолжил Ромео, – трудившийся в то время аптекарем, излечил меня от глупого отчаяния, которое я некоторое время испытывал. Он показал, что на самом деле я стремился к бунту против отца, потому и вообразил, что было бы хорошо полюбить дочь семейства Капулетти. Он объяснил, что бунт против отца веками служил источником разнузданного поведения, и напомнил мне, что по воле природы сегодняшний сын сам завтра станет отцом. Он излечил меня от бессознательной ненависти к моему отцу и помог вернуться к защите чести рода Монтекки. Потом я женился на княжеской дочке. Я снискал всеобщее уважение и перестал испытывать чрезмерные чувства, ведущие, как показал Шекспир, прямиком к гибели.
Статуя: "От снадобий твоих уже я умираю с поцелуем".
– Довольно обо мне! – взмолился Ромео. – Лучше послушаем тебя, Гамлет.
– Мне ужасно повезло, – заговорил Гамлет. – Я повстречал доктора Бомбастикуса, когда находился в очень тяжелом состоянии. Я был предан матери и полагал, что так же предан отцу, однако потом доктор Бомбастикус убедил меня, что я его ненавидел из-за ревности. Когда мать вышла за моего дядю, подсознательная ненависть к отцу вылилась в сознательную ненависть к дяде. Она так на меня подействовала, что начались галлюцинации. Мне казалось, что я вижу отца, в моих видениях он как будто говорил, что пал жертвой брата. Я посчитал своим долгом убить дядю. Однажды, решив, что он прячется за занавеской, я ткнул туда шпагой, думая, что поражу его. Это была всего лишь крыса, хотя я в своем безумии принял ее за первого министра. Все поняли, что я опасно повредился рассудком. Мне в лекари назначили доктора Бомбастикуса. Должен сказать, он не ударил в грязь лицом. Он открыл мне мои кровосмесительные поползновения в отношении родной матери, подсознательную ненависть к отцу, перенос этого чувства на дядю. Раньше у меня было абсурдное чувство собственной значимости, я воображал, что распалась связь времен и я рожден, чтобы все наладить. Доктор Бомбастикус убедил меня, что я очень молод и не понимаю значения государственной мудрости. Я понял, что напрасно восставал против существующего порядка, с которым любой здравомыслящий человек старается примириться. Я попросил у матери прощения за свои грубые речи, наладил приличные отношения с дядюшкой, хотя до сих пор нахожу его скучным, женился на Офелии, ставшей мне покорной женой. Со временем я унаследовал корону и в столкновениях с Польшей защитил честь своей страны успехами в сражениях. Я умер, окруженный всеобщим уважением, и даже память моего дяди нация чтит не так, как мою.
Статуя: "Хорошее, дурное – нет их в мире; все в наших мыслях".
– Заткнулась бы! – крикнул Гамлет. – Сколько можно нести одну и ту же чушь? Разве не очевидно, что я поступил правильно? И что поступки, приписанные мне Шекспиром, были, напротив, дурны?
– А у тебя не было друга, сверстника, поощрявшего твои безумства? – поинтересовался Макбет.
– А ведь был! – воскликнул Гамлет. – Ты мне напомнил про того молодого человека, как его звали?.. Нельсон, что ли? Нет, не то. Вспомнил: Горацио! Да, он очень дурно на меня влиял.
Статуя: "Спокойной ночи, принц, пусть ангельское пенье хранит твой сон"
– Все это, конечно, очень мило, – сказал Гамлет. – Неуместная ремарка, Шекспир такие обожал. Я – другое дело. После лечения у доктора Бомбастикуса я отвернулся от Горацио и сошелся с Розенкранцем и Гильденстерном – вполне приличными людьми, по мнению доктора Бомбастикуса.
"И веры им, как разве что гадюкам…" – пробормотала статуя.
– Что ты обо всем этом думаешь теперь, после смерти? – спросил Антоний.
– Бывает, не стану отрицать, – ответил Гамлет, – во мне поднимается волна сожаления о былом огне, о золотых словах, слетавших с моего языка, о проницательности, мучившей меня и одновременно радовавшей. До сих пор помню один блестящий образец своего красноречия, начинавшийся со слов: "Ну, что он за созданье – человек!" Не спорю, в моем безумном мире были свои достоинства. Но я избрал мир здравомыслия, мир честных людей, без сомнений и вопросов исполняющих свой долг, никогда не заглядывающих куда не надо из страха перед тем, что могут там увидеть, чтящих отцов и матерей и повторяющих преступления, принесшие отцам и матерям процветание, поддерживающих государство, не спрашивая, заслуживает ли оно поддержки, благочестиво поклоняющихся Богу, созданному ими по своему подобию, и уважающих только ту ложь, что отвечает интересам сильных мира сего. Вот моя вера, соответствующая учению доктора Бомбастикуса. С ней я жил, в ней умер.
Статуя: "Какие грезы смертный сон навеет лишенным бренных уз – вот в чем загадка".
– Бред, старина! – махнул рукой Гамлет. – Мне никогда ничего не снится. Меня устраивает мир, каким я его вижу. Ничего иного я не желаю. Такому притворщику, как я, все доступно!
Статуя: "Можно улыбаться, улыбаться, и быть при этом подлецом".
– Лично я, – сказал Гамлет, – предпочел бы улыбаться и быть подлецом, а не рыдать и быть хорошим человеком.
Статуя: "Во все это я без изъятья верю, но было бы бесчестьем все это записать".
– Что для меня справедливость, если мне выгодна несправедливость? – спросил Гамлет.
Статуя: "Никто не снес бы издевательств века…"
– Хватит меня мучить! – не выдержал Гамлет.
Статуя: "Вы не уйдете, пока я не поставлю зеркало, где вы увидите свое сокрытое нутро".
– О, что за дрянь я, что за жалкий раб! – воскликнул Гамлет. – К черту Бомбастикуса! К черту корректировку! К черту осторожность и восхваление дураков! – И он хлопнулся в обморок.
Статуя: "И – тишина".
Тут раздался непонятный вопль из глубин, донесшийся по трубе, которой ротарианцы прежде не замечали:
– Я доктор Бомбастикус, я в аду! Я раскаиваюсь! Я погубил ваши души. Но в Гамлете сохранилась искра, и это мое проклятие. Я живу в аду, но до сих пор не знал, в чем мое преступление. Я попал в ад за то, что предпочитал подчинение славе; что услужливость ставил выше величия, что искал тихой глади, а не вспышки молнии; что от страха перед громом предпочитал сырость и бесконечную морось. Покаяние Гамлета показало мне мой грех. В аду, где я живу, мной владеют нескончаемые комплексы. Сколько я ни взываю к святому Фрейду, все без толку, я остаюсь пленником нескончаемого водоворота безумной банальности. Вступитесь за меня, мои жертвы! Я исправлю зло, которое вам причинил.
Но оставшиеся пятеро не слушали его. Обозлившись на статую, повергнувшую в отчаяние их друга Гамлета, они обрушили на нее могучие удары и сокрушили. Уцелевшая голова статуи прошептала: "Боже, что за дурни эти смертные!"
Пятеро остались в Чистилище, доктор Бомбастикус – в аду. Гамлета унесли ангелы и духи милосердия.
Вместо Гамлета в комитет ввели Офелию.
Кошмар метафизика
Изыди, Сатана
Мой бедный друг Андрей Бумбловский, бывший профессор философии в одном из университетов Центральной Европы, ныне прекратившем существование, страдал, как мне представлялось, некоей безобидной разновидностью помешательства. Сам я – человек непоколебимого здравомыслия, стоящий на том, что интеллект не может служить проводником по жизни, он лишь позволяет играть в приятные дискуссионные игры и дразнить менее проворных оппонентов. Но Бумбловский был другого мнения; он позволял своему интеллекту заводить его туда, куда ему, интеллекту, заблагорассудится, результаты чего были по меньшей мере странными. Он редко спорил, и для большинства его друзей основания мнений, которых он придерживался, оставались неясными. Известно было, что он упорно избегает слова "нет" и всех его синонимов. Он не говорил: "яйцо несвежее", у него получалось нечто вроде "с тех пор, как яйцо снесли, с ним произошли химические изменения". Он не мог вымолвить: "Не могу найти эту книгу", а говорил: "Найденные мною книги отличаются от этой". Вместо "не убий" у него выходило "цени жизнь". Его жизнь была непрактичной, но невинной, и я питал к нему немалую приязнь. Благодаря, без сомнения, этой самой приязни его уста наконец отомкнулись, и он поведал мне об одном чрезвычайно занятном эпизоде, который я изложу его собственными словами.
Однажды меня свалила сильная лихорадка, я был при смерти. От жара меня посещал один и тот же продолжительный бред: будто бы я в аду, а ад – место, где происходят маловероятные, но не совсем невозможные события. Это приводит к любопытным ситуациям. Некоторые проклятые, впервые оказываясь здесь, воображают, что могут одолеть тоску вечности карточной игрой. Но они терпят в этом неудачу, потому что, как ни тасовать карты, они всегда раскладываются в одном и том же безупречном порядке, начиная с червового туза и кончая пиковым королем. Есть в аду особый отдел для специалистов по вероятности. Там много пишущих машинок и обезьян. Пробегая по клавишам пишущей машинки, обезьяна всякий раз случайно печатает какой-нибудь сонет Шекспира. В другом отделе мучают физиков. Там чайники и горелки, но когда чайники ставят на огонь, вода в них замерзает. В комнатах душно, но горький опыт научил физиков не открывать окна, иначе через них выходит весь воздух, и в комнате получается вакуум. Специальное место отведено гурманам. Им подают самые изысканные кушанья, приготовленные опытнейшими поварами. Но, откусив кусок бифштекса, они чувствуют вкус тухлого яйца, а у яйца непременно вкус гнилой картошки.
Специальное пыточное помещение отведено для философов, отвергавших Хьюма. Они, даже побывав в аду, не овладели мудростью. Ими по-прежнему движет животное пристрастие к индукции. Но за всякой индукцией неизменно следует опровержение. Происходит это, правда, только в первом столетии их вечных мук. За сто лет они обучаются предвидеть опровержение своей индукции, и оно прекращается на столетие логических мук, убивающих предвидение. Торжествует вечная неожиданность, но на все более высоком логическом уровне.
Имеется также ад для ораторов, при жизни привыкших завораживать толпы красноречием. Красноречие никуда не девается, толпы тоже на месте, но звуки разносятся ветром, и толпы слышат не то, что говорят ораторы, а скучные банальности.
В самом центре адского царства восседает Сатана, к которому допущены только самые выдающиеся из обреченных на вечные муки. С приближением к Сатане невероятного становится все больше, а сам он – самая невероятная невероятность. Он – полное ничто, абсолютная антитеза существованию, но при этом непрерывно меняется.
По причине моих философских заслуг мне рано предоставили аудиенцию у князя тьмы. Я читал о Сатане как о der Geist der stets verneint, Духе Отрицания. Но, очутившись рядом с ним, испытал потрясение: у Сатаны оказался не только отрицательный ум, но и отрицательное тело. Тело Сатаны – это фактически абсолютный вакуум, где нет ни частиц материи, ни частиц света. Его пустота обеспечивается кульминацией невероятности: при приближении частицы к пространству вокруг него она случайно сталкивается с другой частицей, не пропускающей ее в область пустоты. Область пустоты, куда не проникает свет, совершенно черна – не более-менее черна, как предметы, которым мы небрежно присваиваем это определение, а черна совершенно, полностью, бесконечно. У нее есть форма – та, которой мы по привычке наделяем Сатану: рога, копыта, хвост и прочее. Остальной ад полон сумрачного пламени, и на этом фоне Сатана выглядит ужасающе величественно. Он не неподвижен, наоборот, составляющая его пустота непрерывно колышется. Когда его что-то раздражает, он, как обозленный кот, дергает хвостом. Порой он делает рывок и захватывает новые пространства. Перед рывком он облачается в сияющие белые доспехи, полностью скрывающие пустоту у него внутри. Неприкрытыми остаются только его глаза, мечущие молнии пустоты туда, куда простираются его завоевательные намерения. Там, где они находят отрицание, запрет, культ бездействия, они погружаются внутрь тех, кто готов его принять. Всякое отрицание исходит от него и возвращается с уловом захваченных фрустраций. Захваченные фрустрации становятся его частью, он раздувается от них так, что грозит заполнить собой всю вселенную. Любой моралист, чья мораль состоит из "нет", любой робкий человек, "не смеющий и призывающий подождать, пока он посмеет", любой тиран, принуждающий своих подданных жить в страхе, становится со временем частью Сатаны.
Он окружен хором философов-подхалимов, заменивших пантеизм дьяволопоклонничеством. Они утверждают, что существование – это одна видимость, а единственная истинная реальность – небытие. Они надеются рано или поздно доказать небытие видимости, и тогда то, что мы принимаем сейчас за существование, окажется всего лишь чуждой частью дьявольской сущности. При всей утонченности этих метафизиков я не мог с ними согласиться. В земной жизни я привык сопротивляться тиранической власти, и эта привычка сохранилась у меня в аду. Я вступил в спор с подхалимами-метафизиками.
– Ваши речи абсурдны! – заявил я. – Вы утверждаете, что реально одно небытие. Что эта черная дыра, которой вы поклоняетесь, существует. Вы пытаетесь убедить меня в бытии небытия. Но этот постулат вопиет о внутреннем противоречии, и, как ни горяч адский огонь, я никогда не предам логику настолько, чтобы принять противоречие.
Мне стал возражать председатель подхалимов: