- Ладно, ладно… Пусть будет правда.
- Тогда не перебивай. И гармошку свою убери подальше. А то звону от неё много…
- Ладно, убрал.
- А налить? Глянь: у меня уж и стопочка пустая.
- Да, тебе ж, дед, много–то нельзя. Сейчас окосеешь ведь, заговариваться начнёшь и уснёшь ещё…
- Вот это - не твоё дело! Налей–ка. Ну–ка, ну–ка, во–от столько и хватит. Дед меру знает, не то, что вы, молодёжь, пьёте да дуреете. А с нашего самогона даже похмелья не бывает. Сам знашь - как слеза.
- Ага, вонючий только.
- Ну, и что. Не нравится - не пей. Мал ещё…
- Так ты говоришь: Степаниха у Петровны огород перекопала? Ну, и что? Сам себе противоречишь, дед! Зимой–то кто копает?..
- Фёдор! Последний раз говорю: заткнёшься ты или нет?!.. Ты чем слушаешь? Задницей, что ли?! Я ж тебе объяснял про то, что раньше ещё было! До настоящей войны. С чего у них всё началось, по–русски говоря. Ты пойми: жили мы когда–то тихо, мирно. У нас, у чалдонов, волхидок прежде отродясь не бывало. Степаниха–то у нас пришлая, только живёт здесь уже долго. А раньше, по моей ещё молодости, не было её. И Петровна - пришлая. Она ещё поздней приехала с сыном–то. Ты что? Забыл поди? Помнить должен!.. Хотя нет. Тебя ещё и на свете–то не было. Сын–то ейный лет на десять тебя старше будет, так ведь?
- Ага, "на десять"!.. На пятнадцать не хочешь?
- Вот то–то и оно… А у Степанихи Нюрка уж взрослая была: ух, колдовка настоящая! Я её глазёнки как увидел - сразу понял. На меня глядит, а в зрачках–то моего отражения не видать. Чисто омуты. И чудно, и жутковато… А раз ты такой недотёпа, то я повторю для тебя кое–что с самого начала… Ну–ка, налей–ка…
- Да, ты чё, дед! Только что ж пили!..
- Лини, лини, тебе говорю! Да помалкивай… Во–от… Дай–ка картошечки со сковороды… Да хватит тебе! Мне ж закусить только, куда навалил столько–то! Во–от… Слушай, значит. Собралась как–то Петровна в своём огороде лук с репой садить. А чует, что Степаниха–то - глазливая баба. Они ведь, волхидки, всё друг про дружку чуят! Так то ж ещё доказать надо. Садит она, значит, глядь: Степаниха прётся. Ну, там "здрасьте - здрасьте", тудым–сюдым… Ага, а сама–то копает да садит. А Степаниха–то её огород всё нахваливает. Ну, поболтали маленько да Степаниха дальше пошла. А через час как Петровна–то садить закончила, подходит к её забору Степаниха и молчком банку червяков ей в огород сыпет. Высыпала она всё, что в банке было в Петровнину землицу, перекувыркнулась троекратно да и оборотилась свиньёй. Забежала свинья в огород и давай там всё перекапывать рылом–то. А Петровна углядела и давай свинью палкой охаживать да крапивой стегать! Знает ведь, чем надо!
Наутро Степаниха–то вся в синяках была. Лежит в избе своей, охает, с полатей встать не могёт. А Петровна–то и зашла. В гости как бы… Ага. "Ох, да что с тобой, соседушка?!" "Ой–ёй! В подпол лазила, чуть не убилася!.."
- Дед! А ты сам–то часом не ворожишь втихаря? Откель у тя этакие познания, а?
- Оттель. Поживи с моё, помыкайся. Ага… Ну, живут они этак дальше. А Нюрка у Степанихи девка–то на выданье была. И присватался к ней тут один парень, не из нашей деревни, конечно. Из нашей–то её бы никто не взял. Побаивались тогда ещё… Петровна–то виду не показыват, а сама задумала нечистое дело. Сваты сговорились. По осени свадьбу играть решили. Как поехал свадебный поезд, тут Петровна себя и выказала. Наговор такой есть: с горошинами. Сказать надо: "Девять горошин, десята невеста - конь ни с места!" И кони–то встали, как вкопанные и не идут! Очумели кони–то заговорённые! Вот страху–то было! Ага!..
Степаниха сразу поняла, чьих это рук дело. А молчит сама–то. Ох, недобрые они все. До–олго свои обиды копят. Да всё равно себя проявят. Злость в них особая, ведьмовская. Нюрка опосля всё ж замуж–то вышла, от мамки уехала. Да, говорят, недолго ейный супружник протянул. Отдал Богу душу. И осталась Нюрка одна с малым дитём. А у колдуниц - оно почти всегда так. Я по–другому чтоб - и не слыхал чего–то. Не терпит рядом с ними душа человеческая. Сохнет.
Начала Степаниха грезить. Это по–ихнему, по–волхидски. У нас, на Ангаре, в прежние времена и не знали такого. Ворожить, значит, начала на соседку на свою втихаря–то. Глядь: через какое–то время Малышка, корова Петровнина, блудить зачала. Не идёт домой - и всё тут. Одичала. Убежит в елань и стоит там недоёная. Мычит только. Громко так. Жалостливо. Кто слыхал, говорят, аж плачет будто. А домой - не идёт. Ну, ни в какую! Поймать её Петровна пыталась… Кого! Как хозяйку свою завидит: бежит прочь, только копыта сверкают.
Тут и зима пришла. Сгинула корова у Петровны. Бают, волки её извели. Ну, да, волки! Куда уж… Дай–ка, Федюня, спичку деду. Подымить маленько хочу.
- Так у тебя ж курево кончилось, вчера ещё. Сам жаловался! - А! Ну, да!.. А ты уважь меня, Феденька. Угости. Я‑то знаю, что у тебя заначка есть. Угости–ка "Беломорчиком"…
- Ох, и ушлый ты, дед. Ладно, бери. Скажи только, что дальше–то было?
- Дальше–то?.. А дальше самое то и началось только… Попросила Петровна у Степанихи молока. Да ещё на пропавшую Малышку наплакалась той. Будто не понимат, откуда ветер–то дул. Прикинулась, в общем. А Степаниха ей вроде как даже сочувствует. Охает да ахает, язычком своим змеюкиным цокает. Самой–то поди, ох, как приятно! Вот они, волхидки–то, какие! Сроду вида не показывают! Обе! Посидели они, языки свои бабьи почесали. А напоследок Петровна–то опять про молочко напомнила. Слёзно так. Дай, мол, соседушка молочка твоей Зорюшки испить. А ту, видать, аж, раздуло от гордости. Совсем с ума спрыгнула. Знала ведь, что нельзя из дома сторонним своё отдавать! Тем более - колдовке. На силу, поди, свою понадеялась. Ну, молоко–то она подсолила, конечно. Полагается так, чтоб корову не сглазили. А с широкого плеча взяла да впридачу Петровне ещё и масла коровьего дала. А вот масло–то нетронутое у ей было.
Воротилась Петровна домой. Не знаю, что она там наговаривала, да и знать не хочу. Страшно это знать–то. Грех большой. Только в конце наговора воткнула она нож в принесённое масло. А из масла–то кровь брызнула! В общем, сдохла корова у Степанихи. У ней ещё другая была, кроме Зорьки. Бурёнкой что ли звалась… И у той молока стало чуть. Не больше кружки давать стала. Начала Степаниха рыскать, вынюхивать. Глядь, а в хлеву у ней при входе в потолок нож воткнут! Всё ясно! Как раз "страшные вечера" начались. Пошла Степаниха прямиком к Петровне. Глаза у ей бешеные, кого встретила бы - живьём съела! Избу, прям, не стучась, распахивает: а там Петровна сидит, молочко попивает! И в вёдрах у неё молоко, и в банках - сметана. Кругом, короче… Ну, тут уж наорались они. И подрались даже!.. Ой, что было! Изба Петровнина ходуном ходила! Выбежала оттуда Степаниха, на кобеля соседского накинулась. Зашипела вся. Оторвала собаке голову живьём! Глазищи у самой горят! Собака–то на цепи сидела. Тявкнуть не успела, как головы лишилась! Ненавидят волхидки собак, потому что те нечисть чуят и выдать их могут. Ни у Петровны, ни у Степанихи - у самих сроду собак не водилось! Кх–кх–кх… Табак крепок для меня… Кх…
- А ты не кури. Курить - здоровью вредить.
- Эх, малой ты ещё… Учить меня. А что не вредно по–твоему? Жить - оно ведь тоже не всегда полезно бывает. Кх–кх… Крепко Степаниха Петровну уделала. Ох, крепко! Та с постели не вставала. И умереть не могла. Тяжело волхидки помирают. Ой, тяжело!.. Не берёт, видно, Господь нечестивые души. Мучает, а помереть не даёт. За грехи тяжкие… Сын её и врачей приглашал, и лекарей, и знахарей… А на Степаниху мы всем селом жалобу написали тогда, помнишь? Или ты ещё малой был?
- Не-е!.. Это–то я точно помню. И как с района приезжали. Даже это помню! Она ещё клялась да плакала… Вот только не понял я, почему её не забрали, не посадили?
- Ну!.. Тогда ничего ты не понял! Петровна просила её не трогать. Даже подписалась, что прощает.
- Да ты что?! А зачем?
- То–то и оно что "зачем"!.. Не хотела, значит! Она её сама наказала. Да так наказала… Никакие прокуроры так наказать не могут. Ходить–то она сама уж не могла, а сына тайно упросила. Не хотел сын в дела её лезть. Да, видно, мать пожалел. Выкрал он для матери (уж не знаю - как исхитрился!) фотографию у Степанихи. У неё их особо–то и не было… Может, где старую с паспорта?.. Шут его знает… Ну, выкрал, короче. И та наколдовала чего–то на вражье изображение. Заговор сделала. Жуткий. На смерть. Да не простую. А с такими мучениями, с такими пытками!..
Степаниха помирать начала. Крутит её всю, колдобит. Будто пытают её огнём невидимым! Раны у ней сами собой открываться начали. Гной потёк. Опухла вся… А умереть не могёт! Пустила её, короче, Петровна, по ветру. Вот так у них, у волхидок, дока на доку пошло всё…
…Думали мы, думали всей деревней тут: мужики, бабы особенно, все, в общем… Даже в чужую деревню гонца засылали к другой колдунице, чтоб вызнать: как нам двух баб от мучений избавить. Надоумили нас. Сказали, что хомут надо через них протаскивать. Три раза пробовали. Бесполезно всё. А в другой раз разобрали над мученицами доски с потолка. Ну, чтоб душам их легче уходить было. Вот это–то и помогло. Я сам разбирал: и у Петровны, и у Степанихи. На третий день померли обе. Успокоились…
- Да-а… Ну, дела у нас были!.. И хорош же ты, дед, страхи расписывать. Тебя на ночь слушать даже того… боязно. Лучше на гармони сыграть. "Голубёнок белай, больше так не делай!.." Ага! Давай–ка, дедка, выпьем с тобой ещё по маленькой?! За твой живописный, как говорится, рассказ! Не знаю, как ты, а я наливаю… Эй, дед! Что затих–то?.. Дед!.. Деда!!.. Спишь, что ли? Ну–ка, потрясу его… Да ты холодный!.. Дед!.. Де–ед!!.. Ты ж курил только что!.. Папироса к губе приклеилась… прилипла… Деда! Дедуня!.. Господи!.. Да, что ж это!.. Да ты же…
ВОЛКИ
В Сухобузимском районе за деревней Павловщина к парому через Енисей съехали на бортовом "Урале". Верх его был крыт брезентом, и потому, озираясь на мелкий моросящий дождь, никто из кузова не вылез. Там, под брезентом, было как–то ловчее, чем снаружи. Мордатый Кузьмич, раскрасневшись под "Мадеру", травил свои фирменные байки. Остальные: геолог Сидоров, Витюня- местный кадр, и сам Михалыч, - слушали.
- Места здесь после войны совсем дикими стали, особенно там, за рекой. Народ поразъехался. Сейчас в деревнях–то путних мужиков не осталось, а там, где прииски раньше были: как позакрывалось всё тогда, в хрущёвские времена, так никто и не шарашился. Ну, кроме охотников, конечно. Те - да, те в любую дыру лазят за зверем. Да и они–то не шибко любили туда забираться… Неприятно там как–то человеку. Муторно… Нехорошее говорят про те места…
Кузьмич от чего–то вдруг помрачнел с лица и замолк. И сколько к нему ни приставали всю дорогу (особенно Сидоров старался), он только смолил свои "беломорины", пил "Мадеру" из горла да отмалчивался.
…Приехали. Тишина-а кругом. Ельник. Сырость. Ручей невдалеке журчит. Темнота. Из жилья - старая полусгнившая банька с прохудившейся печкой - "буржуйкой". И всё.
Всем миром эту чёртову печку топили. Всю ночь толком не спали. Только задремлешь: дрова прогорают или гаснут (сырое же всё кругом). Вот и дежурили поневоле. А спать - разве заснёшь, когда в баньку на двух человек набилось столько народу: аж пятеро, если с шофером считать! Печка–дрянь - только сама себя греет, зато дымит - изо всех щелей. Никак дым вверх не хотел идти, всё только понизу… К утру головы у всех от дыма задурели, как у наркоманов.
Наконец рассвет наступил. Промозглый такой, серый, с осенним туманом. Хмель у всех давно прошёл. Тут работать надо, иначе - зачем же пёрлись в такую дыру? А никакого настроя на это дело… И то: добрый хозяин в такую сырь собаку не погонит, а тут сами забрались. "Экспедица называется!.." На рекогносцировку приехали. Старые золотоносные площади на месте осмотреть. А что смотреть–то, когда ночь не спамши?!
Сидорова с утра что–то отрыжка замучала. Не пошла ему "Мадера". Честно: не пошла. Глянул Кузьмич, как человек страдает, понимающим взглядом, вздохнул… И махнул рукой. Ладно, сами разберёмся. Оставайся в баньке, как полегчает - картошку почистишь. Всё равно - наездимся, набегаемся, жрать захотим. А тут - сервис…Что ещё скажешь человеку, если он сегодня больше ни на что не годен по объективным причинам?
А места–то и впрямь безлюдные. Пока по старой дороге добирались, больше бензопилой работали, чем ехали: упавшие деревья да завалы разбирали. Давно-о там ни одна машина не проезжала. Во многих местах и колеи–то нет - так, угадывается только прогал между деревьями. А кое–где посреди дороги молодняк стоит. Кое–кое–как до той баньки - ночью уже добрались. Вот с потом да с матом хмель–то и сошёл…
… Лежит Сидоров возле печки. Греется. Охает: печёнка болит с перепоя. Мужики на "Урале" уехали. А ему и приподняться–то в лом: всё боли–ит! Водички из фляжки отхлебнёт. И опять в потолок охает.
Очухался к обеду. Жрать захотел. А нету! Готовить надо. Ну, он: тык–мык…тит–твою–мать! Одна картошка! Ну, соли ещё пачка. И всё. Картошка в рюкзаке. Соль в углу. Ведро есть. Котелок есть. Нож кухонный есть. Спички есть. Вода - в ручье. Ручей - за банькой.
Кузьмич нарочно не оставил ни тушёнки, ни хлеба, ни лука даже. Сидоров сообразил почему, хотя оно и козе понятно: легче сожрать готовый (или полуготовый) продукт нежели чистить и варить картофан. А халяву все любят: Лёха Сидоров в этом смысле - суровое правило, и ни в коем разе не исключение из оного. Просто - ни под каким соусом… Вот поэтому Кузьмич и уволок с собой все продукты, не оставив голодному Сидорову ни одного шанса на халяву.
Конечно, спору нет, главным стратегом, командующим и распорядителем финансов был Михалыч. Но! Всё, что касается хозчасти, продуктов, амуниции и пр. и др. и хр. и ещё хр. - всё это к Кузьмичу. Он и завсклад, и техснаб, и промбаза с во–от такими вот наковальнями вместо ладоней… Вдобавок ко всему сегодня вместе с Витюней он исполнял (рост два метра, морда красная) роль маленького юркого дэрсу–узала в дебрях тайги. В этом тоже есть свои плюсы: по хрусту падающих стволов, хлюпанью болотной воды и смачным выражениям Кузьмича, идущего впереди, сразу становилось ясно - куда не следует направляться всем остальным.
Когда Кузьмичу становилось особенно тяжко, к нему приближался Витюня в своей вислоухой шапчонке, участливо спрашивал что случилось, не нужна ли помощь, и подробно объяснял почему сюда ходить не надо, а надо во–он туда ходить, а сюда ты, Кузьмич, зря пошёл. Спорим, что зря?..
И Кузьмич спорил. Как умел… Поэтому группа исследователей бескрайних просторов тайги только в сумерках поняла, что ей пора в баню. Тем более, что в обед перекусывали у костра чаем с сухарями (продукты–то в кузове "Урала"), а "Урал" давно уж оставили, когда поняли, что тут особо негде кататься. Водила ходил вместе со всеми, потому устал и оголодал не меньше. А что ему - весь день в кабине сидеть, что ли? Это ж не город: ни угонщики, ни милицанеры в кустах не сидят.
А вот то, что снег пошёл крупный такой да хлопьями - с обеда, вот то - проблема. Видимость почти вовсе пропала. Вот так и возвращались. Пока до машины дошли, да пока доехали до баньки - ночь на дворе! Она, банька, кстати стояла с бериевских ещё времён, конечно, если б её изредка охотники не подшаманивали, до наших годов всё бы сгнило. А так - хоть какая - но крыша над головой…
Ну, подъехали. Баньку фарами "Урала" осветили. Мужики орут. Лёху кличут. А его нет. Не выходит никто из баньки. Заглянули мужики внутрь, видят: Сидоров сидит на полати целёхонький, на них в дверь смотрит и не реагирует никак! Вроде - одеревенелый какой–то. Кузьмич сразу захотел ему по рогам врезать. За дурь. Михалыч остановил. "Постой," - говорит, - "разобраться надо. Накостылять всегда успеем."
Стали его разглядывать. А у него взгляд остекленевший - в дверной проём: уставился и замер…Картошка наполовину только чищена. Нож на полу валяется. Ну, стали его трясти, растирать да материть. Потом, когда отошел малость, полкружки водки (из нз) налили. Выпил. Соображать начал. И такое порассказал…
Чищу, говорит, картошку. А день–то серый, в баньке вообще - сумерки. Придвинулся поближе ко входу, где лучше видать. Тишина кругом. Неуютно как–то. Знаю же - что один здесь до самого вечера… Вдруг вроде как в глазах потемнело. Голову приподнял: глядь, а мимо меня собачонка в баньку - нырь и - под лавку. И сидит там. Хвост поджала между ног. Вся дрожит. И даже не пикнет. Замерла. Откуда, думаю, в тайге собака взялась? Нет же никого!
Так. Ладно. Чищу дальше… Раз - чувствую глядит на меня кто–то, а кто - не вижу. Холодно аж внутри стало. Трясти меня начало с чего–то… Знобит всего. Я затих. Нож в руке сжимаю… Не знаю что делать. Снег же идёт хлопьями. Да такой что не особо чего разглядишь. Вышел я из баньки. Стою. Озираюсь…Ага! Морда волчья из кустов выглядывает! Я напрягся. Жду… И вторая - позади баньки за ручьём!.. И третья - сбоку так, чуть подальше. Следят за мной. Не приближаются. Замерли. Ждут чего–то. Знака какого, что ли?..
Постоял я, подумал. Зашёл обратно, развернулся на пороге, ну, чтоб за спиной никого. Короче, только занял позицию: глядь, а передо мной, вот здесь, на пятачке перед банькой, стоит огромный волк… И взгляд у него - человечий прямо… Смотрит на меня не мигая. Не кидается. Просто смотрит. Что тут со мной произошло - не могу описать…Будто душу из меня вынимает… Почудилось мне, будто целая вечность прошла… Тут собака заскулила. Тоненько так. Никогда не думал, что собаки так скулить могут. А глаза у волчары… зелёные какие–то.
Не знаю, как я упустил… Только не заметил я в тот момент, как исчез волк. Мгновенно исчез. Словно и не было его! Как остальные волки ушли - видел. А этого - упустил… Проходит немного времени. Слышу конский топ. Стоит передо мной всадник на коне. При нём - две лайки. Спрашивает всадник про собачку. Говорит, его это лаечка. Мол, охотник он, наказал её, побил, а она убежала. А собака под лавкой сидит, скулит, выходить не хочет…
Ну, вытащил я кое–как собачонку, отдаю ему… А он схватил её в руки, как вещь какую–то, как захрипит вдруг, - и … перекусил ей горло–то! Клыки у мужика здоровенные такие! Кровища хлынула… Оторвал он ей голову. Кровь пьёт, чавкает. Потом остальное в кусты отшвырнул. А там - тени какие–то зашевелились. Пропала собачка… Тут же глянул на меня: вроде как молчать приказал. Я стою, как вкопанный. Совсем ошалел… И сгинул он. Будто и не было ничего… А я - как сел на лавку, так и пошевелиться не мог… Вроде - одеревенел.
Кузьмич Сидорова на смех–то поднял, конечно. Всю обратную дорогу по этому поводу балагурил. Однако, по рогам так и не врезал почему–то… Ночевать остались в деревне. Кузьмич с Витюней и шофером у своих знакомых что ли. Короче, от начальства подальше, к водовке поближе. А Михалыч с Сидоровым вдвоём в пустой избе одни остались…
Наутро Кузьмич Михалыча первым увидел. И ахнул. Стоит Михалыч на крыльце избы - весь седой, как лунь. А в избе Сидоров спит - спокойно так, сном младенца. А Михалыч мрачный весь. Говорит, всю душу из него ночью Лёха вынул: стоял у окна и выл по–волчьи. Полнолуние было.
Ну, что ж… Постояли они. Перекурили это дело. Потом "Урал" подошёл. И - поехали в город… А про случай этот Михалыч велел никому не говорить. И не ездили они больше туда. Ни на какие рекогносцировки. Ни за каким золотом…