Северные рассказы и повести - Эльдар Ахадов 9 стр.


Как же так, заволновался художник, должны же отозваться добрые люди, меценаты какие–нибудь, в конце концов. Женщина усмехнулась: "Давайте оставим сказочки о щедрых меценатах на совести наших газетчиков и телевизионщиков. Вы просто не представляете, в какие только двери я не стучалась! Бесполезно и бессмысленно. А даром сейчас никто ничего не печатает, ни одна типография, ни одно издательство".

Художник все–таки выпросил у Дининой мамы рукопись её дочери. Так. На всякий случай. Конечно же, никакого всякого случая не произошло. Стоимость изготовления книжки Дининых стихов, увы, многократно превышала возможности кошелька живописца.

Всё же он никак не мог успокоиться, особенно, когда в перерывах между работами начинал перечитывать звонкие, чистые, волшебные, детские Динины строчки. Слепая девочка так ярко, сочно, звёздно–солнечно описывала мир природы, с такой легкостью и глубиной рассказывала стихами о переживаниях души человеческой, что временами художнику казалось, что это её стихами говорят его собственные картины.

И вот, однажды, настал день, когда художник позвонил Дининой маме и пригласил их с дочерью вечером в ту же картинную галерею, где они встретились в первый раз. Они приехали. В галерее, начиная с самого входа, было очень много народу. Динина мама растерянно смотрела, как взрослые люди ходят по пустым залам и тихо переговариваются, а в руках у многих - новая, только из типографии, Динина книжка стихов!

- Милый, дорогой, золотой Вы наш! Спасибо огромное! Спасибо, родненький! Как же, как же Вам удалось это сделать? Кого Вы нашли? Какого мецената? Кому в ножки кланяться?

- Да, ладно, Вам. Что ж Вы плакать–то сразу? И не надо никому в ножки кланяться. Всё нормально. Здравствуй, Дина! Как себя чувствуешь?

- Как же не надо? Есть, значит, у нас люди добрые! Господи, есть!.. А я‑то, глупая, думала… Зря только обижалась на людей. Кстати, где Ваши картины? Это ведь Динина презентация? Сейчас бы нам Ваши картины по стенам очень бы даже не помешали. Жаль, что их нет. Наверное, у Вас теперь выставка в другом городе?

Художник засмущался, поправил очки на носу, промямлил в ответ что–то невнятно–туманное, потом как–то смешно чихнул и вдруг, извинившись, отошел куда–то, как будто его позвали.

- Мама, мамочка, - тихо–тихо сияющим голосом произнесла Дина, сжимая мамину руку, - неужели ты не догадалась? Ведь это всё - его картины, мама…

И она дотянулась, дотронулась наощупь до стопки своих новеньких книжек на столе, где у дальнего края деловито шумел маленький пузатый самовар.

НОЖКИ-НОЖЕНЬКИ…(сибирское исповедальное)

Ножки вы мои, ноженьки!
Да как же я вас не люблю!
Топчу вас, топчу,
Нахрачу и нахрачу, а вы всё терпите.

По разным буеракам, сусекам да грязюкам таскаю, об пеньки да коренья спотыкаю, об пороги генеральские оббиваю, мучаю, мучаю вас, ноженьки мои бедные, усталые, безотказные. Чего ж вы только ни натерпелись от меня, беспутного хозяина вашего, от владыки вашего, самодержца самодурского, вечно пьяного да голодного, насмешного да потешного, битого расперебитого, самому себе единственного да вам завалящего.

Ноженьки мои умучанные, ухайдоканные, несли вы службу честную, пока нести могли, что ж теперь–то с вами случилось, что содеялось? И служили бы вы хозяину да не можете! Раньше–то всё бегом бегали да вприпрыжку, вприсядку да на цыпочках!..

Окаянные вы мои!

Никому ты, хозяин, не нужен. И ноженькам своим измочаленным, издёрганным, исплющенным дорогами бесконечными непутёвыми, непроглядными.

Подогнулись вы, подломились, нет в вас ни силы, ни удали, ни послушания, одна усталость мёртвая, равнодушная. Души в вас моей не осталось, вот что!..

Да и во мне она - едва держится, теплится едва–едва.
Одна только память, разве что…
И делал всё не так, и прожил как попало.
Да и поздно уже…
Простите меня, ноженьки мои, простите навек…

ЛЕТНИМ ВЕЧЕРОМ

Приближался пыльный придорожный летний вечер. Долгожданный автобус, натужно продвигался от остановки к остановке, направляясь в сторону города и собирая по пути докрасна (а зачастую и дочерна) загорелых дачников–рюкзачников. Казалось, пыль висит над самими зелено–замшелыми Саянскими горами, а уж внутри старенького ЛиАЗа стояла и вовсе духота.

У заднего выхода скопилось особенно много пассажиров. Здесь находились и пожилые женщины с тяжелыми сумками, и две молодые подруги–мамаши с детьми на руках, а ещё - девчонки и мальчишки подросткового возраста.

На задних сиденьях, вальяжно попивая пивко, беседовали между собой трое подвыпивших здоровенных великовозрастных жлобов. Беседовали они громко, на весь автобус, обсуждая в самых скабрезных подробностях каких–то знакомых им девушек. Впрочем, девушками жлобы их не называли. Самое мягкое слово было - "тёлки". И через каждое слово - увы, тривиальный российский мат–перемат, перемежаемый нарочито громким почти конским ржанием.

Усталые пассажиры привычно делали вид, что ничего такого не слышат. Кто–то морщился. Кто–то усиленно всматривался в заоконные предгорные пейзажи. А мат становился всё громче, противней, навязчивей. Казалось, что от него просто некуда деться. Особенно неудачно чувствовали себя пассажиры с детьми. В то же время заслушавшиеся подростки начали уже потихоньку хитренько щуриться и подхихикивать "ораторам".

Вдруг к жлобам обратился седой коротко стриженый геолог в полевой "энцефалитке". Он вежливо, но жестко попросил их прекратить материться из уважения к пассажирам. Ответ состоял из сплошного мата в адрес и геолога, и пассажиров, и каждой присутствующей женщины в отдельности. "Высказавшись", парни вернулись к разговору между собой. Теперь их похабщина стала откровенно разнузданной.

Геолог крикнул водителю приказным тоном: "Остановите автобус! Откройте двери немедленно!!". Автобус остановился. Двери открылись. Не обращая внимания ни на что остальное, геолог схватил за плечи жлоба, сидевшего посередине между двумя другими, и в мгновение ока буквально вышвырнул его из автобуса. Ошалелый жлоб внезапно для себя оказался на земле. "Поехали!" - крикнул геолог водителю. И двое других жлобов с матами сами кинулись из автобуса, чтобы помочь товарищу и затащить его обратно.

Однако, второе им не удалось. Двумя энергичными пинками геолог пресек их попытки влезть обратно в автобус. А через пару мгновений автобус с закрытыми дверями продолжил движение далее.

Ошарашенные жлобы остались посреди пустой дороги…

А в успокоившемся автобусе люди … дружно отвернулись от геолога. Как будто его нахождение рядом напоминало всем о чем–то очень неприятном, о чем нужно было бы немедленно забыть. Никто не смотрел ему в глаза. Только одна тётка с толстым рюкзаком раздраженно (но негромко так) произнесла: "Подумаешь, герой выискался! С пьяненькими справился! Тьфу, противно–то как…"

"ГОСПОДИ, ЕВПРОСИНЬЯ…"

Звали её Евпросиньей. То ли родители были не шибко грамотными, то ли что–то иное имели в виду, ну, в общем, так она и выросла. Мечтательная. Навыдумывает сама про себя невесть что и ходит, и ходит с этим вокруг да около, а сказать ничего не может, только улыбается всем подряд..

Отправляли её в школу сначала, потом в институт, такой, где не учатся, а других людей изучают, потому что в школу она всё равно бестолку ходила. Нет, в том–то и дело, что глупой её признать было нельзя, но и научить ничему невозможно. Она всё заранее знала, на всё имела свои особые понятия. Просят её, к примеру, книжку почитать. Она не отказывается. Улыбнется в ответ, закроет глаза и читает, и читает с закрытыми глазами на непонятном языке что–то мудрёное. У педагогов до истерики доходило. А ей хоть бы что: стоит, улыбается.

Ну, привели её в институт, напичкали химией, электродов навтыкали, собрались показания снимать, а она спит. Не добудишься. Проспалась - опять улыбается. Стали на неё специально кричать, чтобы больше никому не улыбалась. А она глаза закрыла и улыбается никому. Ну, что с ней делать?.. Домой отпустили не солоно хлебавши.

И потянулся к ней народ разный: убогие, нервные, сирые, нищие, богатые, блатные, верующие, безбожные, старые и малые, наивные и всякие хитрющие да наглющие… И что уж там с ними происходило, никто не сказывал. Не потому, что люди так умеют тайны хранить, а потому что никто достоверно ничего не помнил: как через порог к Евпросинье ступят, так и отшибает у них всю мирскую память до самых кишок. Говорила ли она с ними о чем, творила ли чего - неведомо. Только вся их жизнь после той встречи в корне менялась: не оттого, что все их прежние желания вдруг начинали исполняться или все хворобы телесные исчезали, нет.

Просто сам народ другим становился. Чище. Улыбчивее. Совестливее. На жизнь никто больше не жаловался, ни себя, ни ближних, ни Бога не проклинал… И само собой почему–то начинала вокруг люда того, чудодейницу благокозненную посетившего, вся грязь мирская исчезать. Многие говорят: дышать стало легче, воздух иным сделался.

А когда наступал для кого–то из паломников евпросиньиных час его последний, вдруг словно открывалось взгляду его нечто великое и тайное, похожее на её странную кроткую улыбку. И вспоминал он о чем–то, и шептал, затихая: "Господи! Евпросинья…"

ДУРАЧОК

Жил в одной деревне свой дурачок. Вся деревня им гордилась, потому что теперь не как в старые времена, теперь дурачков в деревнях мало. На всю округу такой дурачок был один. Многие приходили из неблизких даже мест просто так на дурачка посмотреть.

А он как заметит, что его смотреть идут, тут же приосанится весь, рубаху поправит, ремешок подтянет, на голову свежий дурацкий колпак с блестящими бубенчиками надевает: милости просим! А подойдут: он уже приплясывает от удовольствия и поёт о чем–то непонятном своим дурацким голосом. И все довольны были, потешались над дурачком от души. А как потешатся, семечки погрызут, пощелкают, так и домой возвращаются.

И дурачку хорошо жилось, все его жалели, угощали леденцами–монпасье. Дурачок слово это выговаривать не умел, а сласти страсть как любил. Ходит за кем–нибудь и канючит одно и то же: "Дай мампасе, дай мампасе, дай–дай–дай". Пока не дашь - не отстанет. Вот все и давали, что ж поделаешь, если жизнь такая.

Детишек дурачок никогда не обижал. Бывало, бегают они за ним гурьбой, кто за штаны дёргает, кто пальчиком ему грозит, и все хором кричат: "Дурачок! Дурачок!" А он в ответ: то козликом блеет, то подпрыгивает, то рожицы корчит смешные и… это… язык высовывает изо рта и крутит им по–смешному так, по–глупому. Что с него возьмёшь, если он и вправду дурачок?!

Много лет так прошло. Стареньким дурачок сделался, уже не прыгает, как раньше, и поет–похрипывает, и забываться начал: идет, идет по дороге и вдруг к забору или ограде свернет и спать укладывается калачиком. Ладно бы только летом, а то и зимой случалось, совсем замерзнуть мог, пригляд–то за ним не тот стал. Ранешние–то бабки зорко следили за дурачком, а нынешние за внуками–то не шибко смотрят, а тут чужой глупый человек. Обветшал дурачок и в одёжке тоже. И кормежка не та стала.

И поселился в деревне добрый деловой человек, так он про себя сказал, вот ему и поверили. Дом крепкий построил. Саженцев яблоневых навёз откуда–то, деревенских на работу нанимать начал, платил хотя и не шибко, всё обмишулить норовил, но раньше–то и того не было, а тут вот - пожалуйста.

Дурачок тем временем совсем сдал, усох и вовсе не скачет уже козликом, и бубенчиками не звенит, и видит плоховато, всё на завалинках тулится вечно и дремлет, ну, ещё кряхтит иногда.

Вырос яблоневый сад, прибыток давать стал хозяину. Хорошие яблочки, наливные. Людям хозяин не очень доверял, завел собак цепных яблони свои сторожить, днем на цепи, а на ночь ограду закрывал и гулять их отпускал по саду. И собачкам хорошо, и сад в целости. Всё бы ничего. Только детворе разве втолкуешь: им куда нельзя лазить - там мёдом и намазано.

Сговорилась ребячья ватага в саду ночью яблок наворовать. У самих ведь яблони есть, а для них вот - слаще чужих, запретных в целом свете не найти. Ну, и полезли через ограду! А собаки злющие - тут как тут! Кидаются на ребятню бестолковую. Крику детского, лаю собачьего - до небес среди ночи–то. Далеко слыхать. Хозяин в окошечко выглянул, а собачек убрать не шибко торопится, хочет, чтоб его кобели страху нагнали на воров. Ватага храбрая поразбежалась, а двоим детишкам не повезло, окружили их псы, вот–вот рвать начнут.

И вдруг наш дурачок седенький объявился! Видно дремал неподалёку. Как кинулся он на собак, как начал их от детей отгонять, откуда только силы у старого взялись! Лает на собак, дразнится, кулачками им грозит. Успели ребятишки убежать, только дурачку… не повезло ему, сильно не повезло. Шибко собачки злыми оказались…Пока люди соседские понабежали, пока хозяин псов своих отогнал…А поздно уже. Не стало дурачка.

Вот и прикинь теперь: всю жизнь ведь он для всех дурак дураком был, а какое сердце нежное и отважное хранил в себе. Какая любовь в нем была к ребятишкам маленьким… Никто о том и не догадывался …

ЛАПШИН

Этой ночью снился мне странный сон… Огромные–преогромные врата посреди неба. Резные, вроде как из наиценнейших пород деревьев: и черного, и красного, и коричневого, и белого, и желтого - всех цветов и оттенков, какие только бывают. Резьба искусная, тонкая, всё до самых мелких деталей разглядеть можно: тут и виноградные лозы с гроздьями, и львы рычащие, и медведи, и зайчики, и птички поют, и леса широкие, и реки текучие, и горы высокие, дальние, серебристые… Стал я вглядываться: а оно всё живое и есть! Шевелится, дышит, ветрами шумит…

А перед вратами теми облака белоснежные клубятся, и выглядывают из них отовсюду, как из кустов, малыши–ангелочки. Видно, что много–много их там. Выглянут и снова прячутся.

- Да, что ж это делается, куда вы поразлетелись, поразбежались–то опять, а?! Ну–ка, быстро сюда! Эй, малышня! Хватит копошиться, в кошки–мышки играть, а то я сейчас уже рассержусь!

Громыхая зычным голосом, прохаживается вдоль врат насупленный здоровенный дядька с широкой стриженой бородой и зорко посматривает на ребятню. Раз! Ухватил одного, который зазевался, приоткрыл врата и подбросил его легонько туда. И полетел малыш, ревя и посверкивая крылышками, полетел на землю, в новую свою жизнь…

Чей же это голос был? Знакомый же, а вот спросонья не разберу никак.

- Ах, вы курвы такие! И как это вам на ум такое взбрело! Уволю! Завтра же заявление на стол и вон из роддома к… матери! Кольца, серьги нацепили, косметики килограмм на рожи свои бесстыжие! Это ж родильное отделение, а не бордель! Совсем ума нет!!! Какие вы медработницы?! Бабье натуральное! В родильном отделении всё должно быть стерильно! … вашу мать! Вам же русским языком сказано было!

Разъярённый главврач Лапшин выпроваживает из родильного двух дамочек в халатах. Обе в слезах. Новенькие. А ведь действительно говорил он им обо всём при приеме, предупреждал, но дамы видимо решили, что указания местного начальства можно корректировать по своему усмотрению. Ошибочка вышла. У Лапшина с этим строго. Не порезвишься.

Вот он большой, как самовар, стоит со стаканом горячего чая перед окном в своем кабинете и смачно ругается уже по другому поводу. Лапшин - в матерщине мастер уникальнейший. Как закатит "соловьиную руладу" - залюбуешься разнообразием могучего русского языка. Сколько же в нём нюансов и коленцев неведомых кроется!

Мат я как бы пропускаю, но в остальном смысл произносимого примерно таков:

- Вот же какие девчонки нехорошие, нехорошие, совсем очень нехорошие! Это ж надо! Я их только что в туалете поймал курящими, нехорошие они такие, и выпроводил на нехорошо! Их, нехороших, сюда на сохранение привезли, обеим семнадцати нет, вместо мозгов одно нехорошее, а они, глянь, курят, стоят за уличными дверями! Нехорошо! Нехорошо, нехорошо! Попростужаются же, нехорошие такие девочки!

Какие из них будущие матери? Как они детей растить будут? У обеих на локтях синё, поистыкано уже с такого возраста, да и по глазам нехорошим видно, чем занимались.

Вот эта, нехорошая такая, отказную хочет написать на младенчика своего. Ещё не родила, а уже отказывается, ах, какая же она нехорошая матушка!

Девушки в махровых халатах с большими выпирающими животами тем временем накурились, намерзлись на осеннем ветру у порога роддома и, разговаривая друг с другом, вальяжно зашли обратно. Им–то не слышно…

В роддоме номер четыре обычного сибирского города, в котором служил врачебную службу главврач Лапшин, пусть было также бедно, как и везде у бюджетников, но, по крайней мере, чисто и ответственно по отношению к роженицам и малышам.

Здесь невозможны были ситуации, чтобы женщину в предродовой оставили одну, чтобы кому–то сделали кесарево сечение и забыли убрать послед, чтобы шов на матке нечаянно подшили к тканям мочевого пузыря, чтобы кого–то случайно заразили лишаем или чем–то ещё, чтобы родившую вывезли в коридор и оставили там на полдня зимой под открытым окном, чтобы кормящим матерям давали гороховый суп или салат с огурцами, чтобы посетители проходили прямо в палаты в верхней одежде и грязной уличной обуви…

Вроде бы так и должно быть, но если честно, без вранья: всегда ли и везде ли у нас по жизни есть то, что должно быть?

Да, Лапшин матерился, да, устраивал жуткие разносы персоналу, если находил за что. Да, в райздраве он вырывал "свое" для роддома, за каждую бюджетную строку боролся до последнего, и потому всегда был "неудобным" для любого начальства. Начальство его, естественно, не любило, но, хотя придраться, чтобы уволить, у нас можно и к забору, Лапшина не увольняли, потому что охочих на его место почему–то всякий раз не находилось. А ещё потому, наверное, что у роддома Лапшина были самые низкие показатели детской смертности и заболеваемости во всем регионе.

Лапшин любил порядок на своём "корабле". Однажды, по какой–то сантехнической причине поздно вечером сломался душ. Ну, как в роддоме без душа? И работники районного ЖКХ, попытавшиеся сопротивляться отговорками про то, что "давайте, утром разберемся", познали на своей шкуре смысл выражения "вальпургиева ночь". Слово за слово и - Лапшин учинил им драку. В самом прямом смысле. С приездом милиции и прочими разборками. Тут уж все думали, что его уволят…

И случилось–таки два чуда. Первое: к трем часам ночи душ работал как часы. Второе: Лапшина оштрафовали, лишили премий, дали строгий выговор, сделали наипоследнейшее предупреждение, но главное… всё–таки оставили на работе.

А вот он коллег щадил не всегда. Раз довелось ему услышать в операционной, как молодой ассистент смачно называет кричащего, только что родившегося красного младенца кусочком мяса. Через два часа мрачный, как осенняя туча, Лапшин в своем кабинете нарочито вежливо предложил юноше написать заявление об увольнении по собственному желанию. Никакие извинения приняты не были.

- Молодой человек, нам с Вами не по пути, у нас тут есть только люди. Большие и маленькие. А мясо ищите, юноша, в мясных лавках. Мы не сработаемся. Прощайте…

Назад Дальше