Роман "Разговор в "Соборе" - один из наиболее значимых в творчестве известного перуанского писателя Марио Варгаса Льосы (род. в 1936 г.). Оригинальное и сложное по стилю произведение является ярким образцом прозы XX века.
Содержание:
Часть первая 1
Часть вторая 42
Часть третья 72
Часть четвертая 101
Примечания 130
Марио Варгас Льоса
Разговор в "Соборе"
"Чтобы стать истинным романистом, надо исследовать жизнь всего общества, ибо роман - это частная история народов".
Оноре де Бальзак "Физиология брака"
Часть первая
I
Из дверей редакции Сантьяго глядит на проспект Такны, и во взгляде его нет любви: тонущие в тумане серенького дня машины, разнокалиберные блеклые фасады, каркасы неоновых реклам. Когда же это так испаскудилась его страна, его Перу? На проспекте Вильсона меж замерших перед светофором машин с криками мечутся мальчишки-газетчики, а он медленно шагает к Кольмене. Понурившись, сунув руки в карманы, идет он словно под конвоем прохожих - все в одну сторону, к площади Сан-Мартин. Он сам, Савалита, - вроде Перу, с ним тоже в какой-то момент случилась непоправимая пакость. В какой же это момент? - думает он. У дверей отеля "Крийон" к ногам его жмется, лижет ему башмаки бездомная собака. Пошла вон, может, и ты бешеная? И с Перу, думает он, и с Карлитосом, и со всеми. Выхода нет, думает он. На автобусной остановке - длинный хвост; он пересекает площадь и видит за столиком бара "Села" - здорово, старина! - Норвина - присаживайся, старина, - плотно облапившего высокий стакан, подставившего ногу чистильщику ботинок, - выпей со мной. Норвин вроде бы еще не пьян, и Сантьяго садится, показывает чистильщику, чтоб занялся и его башмаками. Сейчас, сеньор, сделаем в лучшем виде, сеньор, в лучшем виде, как зеркало будут.
- Сто лет не виделись, - говорит Норвин. - Ну что, передовицы-то легче писать? Доволен? Не жалеешь, что бросил хронику?
- Возни меньше, - пожимает он плечами - а не в тот ли день и час случилось это, когда его вызвал главный редактор - и заказывает пива похолодней - и предложил ему место Оргамбиде, ведь он учился в университете и справится с редакционными статьями. А, Савалита? Не тогда ли, Савалита? Тогда, тогда, думает он. - Прихожу пораньше, получаю тему, зажимаю нос, и часа через два-три - все, гуляй!
- Ни за что на свете не согласился бы передовые мастерить, - говорит Норвин. - Информации нет, а в нашем деле - информация - это все, понимаешь, Савалита? Я-то, наверно, так и сдохну на уголовной хронике. Да, кстати: правда, что Карлитос умер?
- Да нет, он пока еще в клинике, скоро выпишут, - говорит Сантьяго. - Клянется, что на этот раз завяжет намертво.
- А правда, что он уже чертей ловил? - говорит Норвин. Норвин смеется, а Сантьяго закрывает глаза: корпуса квартала Чоррильос - бетонные кубы с зарешеченными окнами, растрескавшиеся норы, в которых копошится замшелое отребье, заживо гниющее старичье в шлепанцах на узловатых венозных ногах. А между корпусами мечется человечек, и от истошных его воплей содрогается маслянистая рассветная полумгла, и еще яростней гонятся за ним скорпионы, тарантулы, муравьи. Что ж, думает он, тоже утешение, белая горячка лучше медленной смерти. Ничего, Карлитос, каждый отбивается от Перу чем и как может.
- В один прекрасный день и я допьюсь до зеленых чертей. - Норвин с любопытством рассматривает свой стакан, усмехается. - Ведь непьющих репортеров не бывает, Савалита. Надо же в чем-то черпать вдохновение.
Чистильщик закончил с ним и теперь, посвистывая, наводит глянец на башмаки Сантьяго.
- Ну, как дела в "Ультима Ора", что слышно у этих бандитов? Обижаются на тебя, Савалита, зазнался, говорят, никогда теперь не зайдешь, не то что раньше. У тебя же, Савалита, времени теперь вагон. Чем же ты занят? Или еще где-нибудь подрабатываешь?
- Книжки читаю, сплю после обеда, - говорит Сантьяго. - Может, все-таки восстановлюсь на юридическом, получу диплом.
- Ну, брат! - Норвин явно огорчен. - Хронику бросил, теперь еще и диплом хочешь получить? Передовицы - это уж все, край. С дипломом можешь ставить крест на журналистике. Буржуем становишься, как я вижу.
- Мне уже тридцать, - говорит Сантьяго. - Поздно буржуем становиться.
- Всего тридцать? - задумывается Норвин. - Мне тридцать шесть, а по виду я тебе в отцы гожусь. Ничто так не измочаливает человека, как уголовная хроника.
Над столиками - мутноглазые мужские лица, протянутые к пепельницам и стаканам руки. Ну и сброд, прав был Карлитос. Что со мной сегодня? - думает он. Чистильщик взмахами щеток отгоняет двух собак: вывалив языки, они бродят между столами.
- Долго еще "Кроника" будет с бешенством бороться? - говорит Норвин. - Осточертело. Сегодня опять - целая полоса.
- Моя работа, - говорит Сантьяго. - Да ну, лучше уж про бешенство, чем про Кубу с Вьетнамом. Ладно. Очереди нет, пойду на автобус.
- Пошли пообедаем, я угощаю, - говорит Норвин. - Забудь ты жену хоть ненадолго, Савалита. Тряхнем стариной, вспомним золотые времена.
Огненное жаркое, ледяное пиво, "Уголок Кахамаркино" на Бахо-эль-Пуэнте, ленивая вода Римака, текущего мимо бледно-зеленых, будто слизью покрытых скал, кафе "Гаити", вечеринка у Мильтона, коктейль и душ у Норвина и полуночный апофеоз - поход в бордель, где, спасибо Бесеррите, им отпустят со скидкой, а потом - тяжелый сон, а наутро - головная боль, чувство вины, гудящее похмельной тоской тело. Не тогда ли это было, не в золотые ли времена? Очень может быть.
- Ана приготовила сегодня на обед чупе с креветками, этим я пожертвовать не могу, - говорит Сантьяго. - В другой раз, старина.
- Ага, боишься, боишься жену, - говорит Норвин. - У-у, Савалита, до чего ж ты испаскудился.
Вот это верно, да только дело тут не в жене. Норвин расплачивается с официантом и чистильщиком, жмет Сантьяго руку. Он возвращается на остановку, лезет в автобус "шевроле", где гремит радио. "Инка-Кола" утолит жажду, а потом вальс, реки и ручьи, сработавшийся голос Хесуса Васкеса. В центре - еще пробки, но на проспектах Республики и Арекипа машин мало, автобус может набрать скорость, и снова вальс, столь любимый жительницами нашей столицы… Почему у нас что ни вальс, то такая мерзость? Он думает: что со мной сегодня? Склонил голову, подбородок уперт в грудь, глаза полузакрыты, словно он созерцает свой живот. Черт бы тебя взял, Савалита, стоит только сесть, как под пиджаком - словно арбуз. Когда он в первый раз выпил пива? Пятнадцать лет назад? Двадцать? Уже месяц не виделся с мамой, с Тете. Кто бы мог подумать, что Попейе станет преуспевающим архитектором, а ты, Савалита, будешь сочинять передовицы. Он думает: скоро придется на тачке брюхо возить. Надо ходить в турецкие бани, надо играть в теннис, согнать вес, растрясти жирок, будешь стройным, как в пятнадцать. Встряхнуться, победить лень, воспарить. Он думает: спорт - единственный выход. Миновали парк Мирафлорес, Кебраду, Малекон, вот здесь, на углу Бенавидеса, пожалуйста. Он вылезает и, сунув руки в карманы, понуро бредет к Порте, да что со мной сегодня такое? Небо по-прежнему затянуто тучами, день все так же пасмурен и сер, комариной лапкой, паутинной лаской пробегает по коже мельчайшая изморось. Нет, что-то еще более беглое, мимолетное, неприятное. В этой стране даже дождь сволочной какой-то, нет чтоб хлынуло как из ведра. Что сегодня в "Колине", в "Монтекарло", в "Марсано"? Он пообедает, потом прочтет через пень-колоду главу "Контрапункта" , мозги его отуманятся, и он с книгой Хаксли в руках погрузится в вязкий послеобеденный сон, - это если крутят детектив вроде "Рифифи" или вестерн вроде "Рио-Гранде". Но Ана наверняка уже высмотрела в газетке какую-нибудь мелодраму. Да что со мной сегодня целый день? Он думает: если бы цензура запретила мексиканские картины, мы бы с Аной реже ссорились. Ну, выпью вермута, а потом? Потом пройдемся по набережной Малекона, покурим под бетонными зонтиками парка Некочеа, слыша, как ревет в темноте море, вернемся, взявшись за руки, домой, что-то часто мы стали спорить, милая, часто ссоримся, милая, а потом, одолевая зевоту, - еще страничку Хаксли. Обе комнаты - в чаду и вони горелого масла, хочешь кушать, милый? А утром - трель будильника, холодный душ, автобус, потом в толпе конторских служащих пешком до Кольмены, голос главного: "Что предпочитаешь, Савалита: забастовку банковских служащих, кризис рыбодобычи или Израиль?" Может быть, стоит поднапрячься немножко и все-таки получить диплом. Дать задний ход, думает он. Он видит обшарпанные оранжевые стены, красные крыши, слуховые оконца, забранные черными прутьями. Дверь в квартиру открыта, но почему-то навстречу не вылетает простодушная, игривая и забавная собачка Батуке. Что ж ты, милая, пошла к китайцу в лавку, а двери настежь? Нет, он ошибся, Ана дома, встрепанная, глаза красные, заплаканные. Что стряслось? - Батуке увели.
- Вырвали поводок прямо из рук, - рыдает Ана. - Какие-то гадкие негры. Вырвали и бросили в фургон. Его украли, украли!
Он целует ее в висок - успокойся, успокойся, - гладит по щеке - как это случилось? да не плачь, глупенькая, - взяв за плечо, ведет в комнату.
- Я звонила в "Кронику", но тебя уже не было. - Губы у Аны дрожат, лицо искажено. - Какие-то негры с каторжными мордами. Он был на поводке, как полагается. Поводок у меня вырвали, а Батуке схватили и бросили в фургон.
- Подожди, вот пообедаю и схожу за ним, - снова целует ее Сантьяго. - Я знаю, куда везут отловленных собак. Ничего с Батуке не случится, не плачь.
- Он так сучил лапами, вилял хвостом, - Ана краешком передника вытирает глаза, вздыхает, - словно все понимал, бедненький. Бедная моя собачка.
- Говоришь, прямо из рук вырвали? Вот сволочи. Ладно, я им устрою.
Он снимает со стула пиджак, делает шаг к двери, но Ана удерживает его: сначала поешь, перекуси на скорую руку. Голос ее нежен, на щеках ямочки, глаза грустные, бледная.
- Наверно, остыло, - улыбается она дрожащими губами. - Я тут обо всем забыла, прости, милый. Бедненький Батукито.
Обед проходит в молчании, стол придвинут к окну, а окно выходит в патио: земля кирпичного цвета, как теннисные корты в Террасасе, извивается посыпанная гравием дорожка, вокруг кусты герани. Чупе и вправду холодное, по краю тарелки - каемка застывшего жира, креветки точно жестяные. Она пошла к китайцу на Сан-Мартин уксусу купить, и вдруг рядом затормозил грузовик, оттуда выскочили двое негров, рожи совершенно бандитские, ну просто беглые каторжники, один оттолкнул ее в сторону, второй вырвал из руки поводок, а когда она пришла в себя, их уже и след простыл. Бедный, бедный песик. Сантьяго встает: эти негодяи за все ответят. Ана снова плачет: даже он понял, что его хотят убить.
- Ничего с ним не будет. - Он целует Ану в щеку, ощутив на мгновение воспаленную от слез, солоноватую кожу. - Скоро приведу, вот увидишь.
Рысцой к аптеке на углу Порты и Сан-Мартин, просит разрешения позвонить и набирает номер "Кроники". Трубку снял Солорсано, судебный репортер: ты совсем сбрендил, Савалита, откуда я знаю, где живодерня?!
- У вас собачку увели? - Аптекарь с готовностью вытягивает шею. - Это не очень далеко, на Пуэнте-дель-Эхерсито. У моего крестника так погибла чау-чау, такая была славная псина.
Рысцой к Ларко, в автобус, прикидывая, сколько стоит такси от проспекта Колумба до Пуэнте-дель-Эхерсито. В бумажнике сто восемьдесят солей. К воскресенью опять будем на мели, зря все-таки Ана ушла из клиники, кончать надо с этими кино каждый вечер, бедный Батуке, больше ни единого слова про бешенство не напишу. Вылезает, на площади Болоньези ловит такси, но шофер не знает, где живодерня. Мороженщик с площади Дос-де-Майо объясняет: все время прямо, на набережной увидите вывеску "Муниципальный отдел по отлову бродячих животных", это она и есть. Здоровенный пустырь за кирпичным забором мерзкого вида и цвета дерьма - цвета Лимы, думает Сантьяго, цвета Перу, - а на пустыре - несколько хибарок, которые в отдалении сливаются воедино, превращаясь в лабиринт циновок, кровель, цинка. Тихий, сдавленный скулеж. У ворот - будочка с табличкой "Администрация". Лысый человек в очках, без пиджака, дремлет за письменным столом, заваленным бумагами, и Сантьяго с ходу стучит по этому столу кулаком: у меня украли собаку, у жены прямо из рук поводок вырвали, - лысый вздрагивает от неожиданности, - это безобразие, эту подлость я терпеть не намерен!…
- Вы не кричите, - говорит лысый, протирая изумленные глаза, кривя рот, - и выбирайте выражения, не дома.
- Если с моей собакой что-нибудь случилось, я этого дела так не оставлю. - Сантьяго снова лупит кулаком по столу, достает журналистскую карточку. - А сволочи, которые напали на мою жену, сильно поплатятся за свою наглость!
- Да успокойтесь вы. - Лысый, зевая, рассматривает карточку, досада у него на лице сменяется выражением кроткой тоски. - Вы говорите, часа два назад забрали вашу собачку? Ну, так она еще жива, только привезли. Зачем же принимать все так близко к сердцу, а еще журналист. - Голос у него вялый и сонный, как взгляд, горький, как складка у губ: тоже уделан жизнью. - У нас платят с головы, вот наши иногда и чрезмерно усердствуют, что с ними поделаешь, кушать всем надо. - Сквозь стены просачиваются звуки глухих ударов, визг и вой. Лысый, криво и принужденно улыбаясь, покорно встает на ноги, выходит из кабинета, что-то бормоча. Они пересекают пустырь, останавливаются перед воняющим мочой бараком. Там два ряда клеток, битком набитых собаками: они трутся друг о друга, подскакивают на месте, обнюхивают проволоку, ворочаются и ворчат. Сантьяго останавливается перед каждой клеткой, вглядывается в мешанину морд, спин, напряженно отставленных или виляющих хвостов - нет, здесь моей нет, и здесь тоже. Лысый, с потерянным видом, тащится следом.
- Вот, можете сами убедиться, нам негде их держать, - вдруг взрывается он. - А ваша газета нам житья не дает. Муниципалитет выделяет крохи, крутись как знаешь.
- Дьявол, - говорит Сантьяго, - и здесь нет.
- Найдется, - вздыхает лысый. - Еще четыре барака.
Они снова на пустыре. Изрытая земля, жухлая трава, кал, зловонные лужи. Во втором бараке одна из клеток ходуном ходит, проволочная сетка дрожит: за ней барахтается, выныривает и вновь тонет что-то похожее на клубок белой шерсти. Ну-ка, ну-ка. Краешек морды, кончик хвоста, красные слезящиеся глаза… Батукито. На нем еще ошейник, и поводок не отстегнули - да что же это за безобразие, какое право они имели! - но лысый успокаивает Сантьяго: не шумите, сейчас его вытащат. Он медленно удаляется и вскоре приводит приземистого самбо в голубом комбинезоне: Панкрас, достань-ка вот того, беленького. Он открывает дверцу клетки, отшвыривает других собак, хватает дрожащего Батуке за холку, передает его Сантьяго, но тот тут же отпускает его, шарахается назад, отряхиваясь.
- Это всегда так, - смеется самбо. - Обязательно обделаются: они этим подтверждают, до чего рады выйти на волю.
Сантьяго опускается на колени, чешет Батуке за ухом, а тот лижет ему руку, дрожит, шатается как пьяный и только на пустыре начинает играть, кидать лапами землю и носиться вокруг хозяина.
- Пойдемте-ка, я вам покажу, в каких условиях мы работаем. - Лысый с кислой улыбкой берет Сантьяго под руку. - Напишите про это в газете, попросите, чтоб муниципалитет увеличил нам смету.
Вонючие полуразвалившиеся бараки, мусор, свинцово-серое небо, пропитанный влагой воздух. В пяти шагах от них кто-то с неразличимым лицом пытается запихнуть в рогожный мешок дворняжку, а та отчаянно бьется и лает - неожиданно для такой крохи зычно и свирепо. Помоги ему, Панкрас. Приземистый мулат подбегает, растягивает горловину мешка, а его товарищ запихивает в него собачонку. Мешок тотчас завязывают, опускают наземь, а Батуке вдруг начинает скулить, рваться с поводка - да что с тобой? - испуганно глядит, хрипловато лает. А у людей в руках уже появились палки, и под счет "раз-два" они колотят по мешку, а мешок подпрыгивает, дергается из стороны в сторону, словно в сумасшедшей пляске, и отчаянный вой несется на него, "раз-два" в такт ударам хрипят мужчины. Ошеломленный Сантьяго закрывает глаза.
- Перу - это же каменный век. - Кисло-сладкая улыбка всплывает на лице лысого. - Посмотрите, можно в таких условиях работать?
Мешок замолк и застыл, и люди, ударив еще по разу, бросают палки, утирают взмокшие лбы.
- Раньше мы их убивали, как Господь заповедал, по-человечески, - жалуется лысый, - а теперь денег нет. Вот напишите-ка об этом, раз вы журналист.
- А знаете, сколько мы тут получаем? - размахивает руками Панкрас и поворачивается к товарищу. - Расскажи ему, он в газете служит, пусть продернет наши власти.
Тот повыше, помоложе своего напарника. Он выступает вперед, и Сантьяго видит его лицо. Да быть не может! Сантьяго выпускает поводок, Батуке с лаем набрасывается на него. Быть не может!
- Один соль с головы, - говорит он. - А ведь потом еще надо везти дохлятину на свалку, ее там сожгут. Один соль за все про все.
Не может быть, это не он, все цветные похожи один на другого. А почему бы и не он, думает Сантьяго. Самбо нагибается, взваливает мешок на плечо - он! он! - несет его на край пустыря, швыряет на груду других окровавленных мешков, возвращается, покачиваясь на длинных ногах, утирая лицо рукавом. Он! он! Панкрас толкает товарища локтем в бок: ступай, поешь, притомился.
- Это тут они плачутся, а как выедут на ловлю - куда там! - ворчит лысый. - Короли! Зачем сегодня утром схватили собаку этого сеньора, скоты? Она была на поводке и с хозяйкой.
Самбо всплескивает руками - это он! - они вообще утром не ездили, они тут были, кончали отловленных, верьте слову, дон! Он, думает Сантьяго. И голос, и лицо, и фигура, только старше кажется лет на тридцать. Та же плутовская рожа, приплюснутый нос, курчавые волосы. Только раньше не было под глазами лиловатых мешков, морщин на шее, зеленовато-желтого налета на лошадиных зубищах. Зубы у него были белые-белые, думает Сантьяго. Как изменился, как постарел. Тощий, грязный, старый, но медленная, с развальцем походка все та же, и ноги, тонкие и по-паучьи длинные, - те же. Руки покрылись узловатой корой мозолей, в углах губ запеклась слюна. Они уже вернулись в контору, Батуке жмется к ногам Сантьяго. Не узнал меня, думает он. Не стану говорить, ничего не скажу. Да и как он мог тебя узнать, Савалита? Сколько тебе тогда было? Шестнадцать? Восемнадцать? А сейчас уже четвертый десяток пошел. Лысый, заложив копирку, убористо выводит на листе бумаги округлые буковки. Самбо, привалившись к притолоке, облизывает губы.