Вы спрашиваете, дон, правда ли, что Горец так и не узнал Амбросио? Когда Амбросио был шофером дона Кайо, он тысячу раз открывал перед Эспиной дверцу, тысячу раз возил его домой. Так, надо думать, он его превосходно узнал, но так этого и не показал. Эспина ведь в ту пору был министром и стеснялся, что тот знал его раньше, когда он пребывал в ничтожестве, ну, и, конечно, ему не нравилось, что Амбросио помнит про его участие в той давней истории с Росой. Понимаете, он его выбросил из головы, просто смыл из памяти, чтобы это черное лицо не наводило на печальные воспоминания. Он обходился с Амбросио так, словно в первый раз этого шофера видит. Здравствуй - до свиданья, вот и весь разговор. Теперь вот что я вам скажу, дон. Да, конечно, Роса очень сильно подурнела, пятнами вся покрылась, но мне ее все-таки жалко. Как-никак она его законная жена, верно? А он ее оставил в Чинче, когда стал важной персоной, и ни крошечки ей не перепало. Как она жила все эти годы? Ну, как жила: жила в своем желтеньком домике и сейчас еще, наверно, живет, скрипит помаленьку. Дон Кайо с нею поступил по-порядочному, не как с сеньорой Ортенсией, - назначил ей содержание, а ведь ту совсем без средств оставил. Он часто говорил Амбросио: напомни мне послать Росе денег. Чем она занималась? Кто ж ее знает, дон. Она и раньше-то жила замкнуто - ни подруг у нее не было, ни родных. Как вышла замуж, так больше никого и не видела из своего поселка, даже с Тумулой, с мамашей своей, не виделась. Я-то уверен, это дон Кайо ей запрещал. И Тумула на всех углах проклинала дочку, что та ее в дом не впускает. Да дело даже не в том: ее, Росу то есть, не принимали в порядочном обществе, да и смешно было бы на это надеяться - кто ж станет водить дружбу с дочкой молочницы, даже если она и вышла замуж за дона Кайо, и носит теперь башмаки, и мыться научилась. Все ведь помнили, как она тянула своего ослика за узду, как развозила молоко по городу. И Коршун вдобавок не признал ее невесткой. Что тут будешь делать? Одно и остается - затвориться в четырех стенах, в той квартирке за больницей Святого Иосифа, которую дон Кайо нанимал, и жить монашкой. Она носу оттуда не высовывала, потому что на улицах в нее пальцем тыкали, стыдно было, да и Коршуна она побаивалась. А потом уж привыкла. Амбросио иногда встречал ее на рынке или видел, как она, бывало, вытащит корыто на улицу и стирает, на колени вставши. Не помогли ей ни сметка ее, ни упорство - захомутала белого, ну и чего добилась? Получила фамилию, перешла в другое сословие, зато потеряла всех подруг и при живой матери жила сиротой. Дон Кайо? Ну, дон Кайо сохранил всех своих приятелей, пил с ними по субботам пиво в "Седьмом небе", играл на бильярде в "Раю" или в заведении с девочками, и говорили, что берет он в номера всегда двух сразу. Нет, с Росой он нигде не показывался, даже в кино ходил один. Что он делал? Служил в бакалее Крузов, в банке, в нотариальной конторе, потом стал продавать трактора окрестным помещикам. Годик они прокантовались в той квартирке за больницей, потом, когда дела получше пошли, наняли другую, в квартале Сур, а Амбросио к тому времени работал уже шофером на междугородных перевозках, в Чинче бывал редко и вот в один из своих приездов узнал, что Коршун помер, а дон Кайо с Росой перебрались в отчий дом, к донье Каталине. Она скончалась одновременно с правительством Бустаманте. Когда же у дона Кайо все так круто переменилось и он при Одрии пошел в гору, все стали говорить, что вот, мол, теперь Роса выстроит собственный дом, заведет прислугу. Ничего подобного, дон. В местной газетке появились фотографии дона Кайо с подписями "наш прославленный земляк", и вот тут-то мало кто не пошел к Росе на поклон - подыщите местечко для моего мужа, выбейте стипендию для сына, моего брата пусть назначат учителем сюда, а моего - префектом туда. Приходили родственники апристов и сочувствующих, плакались: пусть дон Кайо прикажет выпустить моего племянника, пусть дядюшке разрешат вернуться в страну. Вот тогда-то Роса сполна отыгралась на них за все, тут-то она с ними расквиталась, да еще с процентами. Рассказывали, она всех встречала на пороге, дальше дверей не пускала, выслушивала с самым идиотским видом: вашего сыночка забрали? Ах, какая жалость! Местечко для вашего пасынка? Что ж, пусть прокатится в Лиму, поговорит с мужем, а засим до свиданьица. Но все это Амбросио знал понаслышке, он тогда тоже уже обосновался в Лиме, разве вы не знали? Кто его уговорил разыскать там дона Кайо? Мамаша его, негритянка, Амбросио-то не хотел, говорил, что, по слухам, он всех своих земляков, о чем бы те ни просили, посылает подальше. Его, однако же, не послал, ему-то он помог, и Амбросио ему обязан по гроб жизни. Да, не любил он свою Чинчу и земляков ненавидел, бог его знает за что, ничего для города не сделал, паршивенькой школы не выстроил. Время шло, и когда люди стали бранить Одрию, а высланные апристы - возвращаться, субпрефект распорядился даже поставить у желтого домика полицейского, чтоб кто не вздумал свести с Росой счеты, так что, сами видите, дон Кайо любовью земляков не пользовался. Глупость, конечно, беспримерная: все знали, что он, как вошел в правительство, с ней не живет и не видится и если ее убьют, он только спасибо скажет. Потому что он ее мало сказать не любил - он ее ненавидел за то, что стала такой страхолюдиной. А вам как кажется?
- Видишь, как он тебя принял? - сказал полковник Эспина. - Видишь теперь, что это за человек, наш генерал?!
- Мне надо прийти в себя, - пробормотал Бермудес. - Голова кругом.
- Отдыхай, - сказал Эспина. - Завтра я тебя представлю министерским, введу в курс дела. Ну, скажи хоть: доволен ты?
- Не знаю, - отвечал Бермудес. - Я как пьяный.
- Ну ладно, - сказал Эспина, - я уже привык к твоей манере благодарить.
- Я приехал в Лиму вот с этим чемоданчиком, - сказал Бермудес, - ничего с собой не взял, думал, это на несколько часов.
- Деньги нужны? - спросил Эспина. - Кое-что я тебе сейчас одолжу, а завтра устроим так, что ты получишь часть жалованья вперед.
- Какое же несчастье стряслось с тобой в Пукальпе? - говорит Сантьяго.
- Пойду в какую-нибудь гостиницу поблизости, - сказал Бермудес. - Завтра, с утра пораньше, явлюсь.
- Для меня, для меня? - сказал дон Фремин. - Или для себя ты это сделал, для того чтоб держать меня в руках? Ах ты, бедолага!
- Да один малый, которого я считал другом, послал меня туда, посулил золотые горы, - говорит Амбросио. - Поезжай, говорит, негр, там заживешь. Надул он меня, все брехня оказалась.
Эспина проводил его до дверей, и там они попрощались. Бермудес, держа в одной руке свой чемоданчик, в другой - шляпу, вышел. Вид у него был сосредоточенный и важный, взгляд - невидящий. Он не ответил на приветствие дежурного офицера. Что, уже кончается рабочий день? Улицы заполнились людьми, стали оживленными и шумными. Он вошел в толпу, как зачарованный, и ее течение завертело и понесло его по узким тротуарам, и он покорно двигался вперед, только время от времени останавливаясь на углу, на пороге, у фонаря, чтобы прикурить. В кафе он попросил чаю с лимоном, очень медленно, маленькими глотками выпил его и оставил официанту в полтора раза больше, чем полагалось. В книжном магазинчике, спрятавшемся в глубине проулка, он пролистал несколько книжек в ярких обложках, проглядел, не видя, замусоленные страницы, набранные мелким мерзким шрифтом, пока наконец не наткнулся на "Тайны Лесбоса", и тогда глаза его на мгновенье вспыхнули. Он купил ее и вышел. Непрерывно куря, зажав свой чемоданчик под мышкой, неся измятую шляпу в руке, он еще побродил немного по центру. Уже смеркалось и опустели улицы, когда он толкнул дверь гостиницы "Маури" и спросил, есть ли свободные номера. Ему дали заполнить бланк, и он помедлил, прежде чем в графе "профессия" написать - "государственный служащий". Номер был на третьем этаже, окна выходили во двор. Он умылся, разделся и лег. Полистал "Тайны Лесбоса", скользя незрячими глазами по переплетенным фигуркам. Потом погасил свет. Но сон еще много часов не шел к нему. Он неподвижно лежал на спине, трудно дыша, устремив взгляд в черную тень, нависавшую над ним, и сигарета тлела в его пальцах.
IV
- Значит, ты пострадал в Пукальпе по милости этого Иларио Моралеса, - говорит Сантьяго. - Стало быть, можешь сказать, когда, где и из-за кого погорел. Я бы дорого дал, чтобы узнать, когда же именно со мной это случилось.
Вспомнит она, принесет книжку? Лето кончается, еще двух нет, а кажется, что уже пять, и Сантьяго думает: вспомнила, принесла. Он как на крыльях влетел тогда в пыльный, выложенный выщербленной плиткой вестибюль, сам не свой от нетерпения: хоть бы меня приняли, хоть бы ее приняли, и был уверен, что примут. Тебя приняли, думает он, и ее приняли, ах, Савалита, ты был по-настоящему счастлив в тот день.
- Молодой, здоровый, работа у вас есть, женились вот, - говорит Амбросио. - Отчего вы говорите, что погорели?
Кучками и поодиночке, уткнувшись в учебники и конспекты, - интересно, кто поступит? интересно, где Аида? - абитуриенты вереницей бродили по университетскому дворику, присаживались на шершавые скамьи, приваливались к грязным стенам, вполголоса переговаривались. Одни метисы, только чоло. Мама, кажется, была права, приличные люди туда не поступают, думает он.
- Когда я поступил в Сан-Маркос, еще перед тем как уйти из дому, я был, что называется, чист.
Он узнал кое-кого из тех, с кем сдавал письменный экзамен, мелькнули улыбки, "привет-привет", но Аиды все не было, и он отошел, пристроился у самого входа. Он слышал, как рядом вслух и хором подзубривали географию, а какой-то паренек, зажмурившись, нараспев, как молитву, перечислял вице-королей Перу.
- Это тех, что ли, что богачи курят? - смеется Амбросио.
Но вот она вошла: в том же темно-красном платье, туфлях без каблуков, что и в день письменного экзамена. Она шла по заполненному поступающими дворику, похожая на примерную и усердную школьницу, на крупную девочку, в которой не было ни блеска, ни изящества, как на ресницах не было туши, а на губах - помады, и вертела головой, что-то ища, кого-то отыскивая глазами - тяжелыми, взрослыми глазами. Губы ее дрогнули, мужской рот приоткрылся в улыбке, и лицо сразу осветилось, смягчилось. Она подошла к нему. Привет, Аида.
- Я тогда плевал на деньги и чувствовал, что создан для великих дел, - говорит Сантьяго. - Вот в каком смысле чист.
- В Гросио-Прадо жила блаженная, Мельчоритой звали, - говорит Амбросио. - Все свое добро раздает, за всех молится. Вы что, вроде нее хотели тогда быть?
- Я тебе принес "Ночь миновала", - сказал Сантьяго. - Надеюсь, понравится.
- Ты столько про нее рассказывал, что мне до смерти захотелось прочесть, - сказала Аида. - А я тебе принесла французский роман - там про революции в Китае.
- Мы там сдавали вступительные экзамены в университет Сан-Маркос, - говорит Сантьяго. - До этого у меня были, конечно, увлечения - девицы из Мирафлореса, - но там, на улице Падре Херонимо, в первый раз по-настоящему.
- Да это какой-то учебник по истории, - сказал Аида.
- А-а, - говорит Амбросио. - А она-то тоже в вас влюбилась?
- Это его автобиография, но читается как роман, - сказал Сантьяго. - Там есть глава, называется "Ночь длинных ножей", это о революции в Германии. Прочти, не пожалеешь.
- О революции? - Аида пролистала книгу, в голосе ее и в глазах было недоверие. - А этот Вальтен, он коммунист или нет?
- Не знаю. Не знаю, любила ли она меня и знала ли, что я ее люблю, - говорит Сантьяго. - Иногда думаю - да, иногда - нет.
- Вы не знали, она не знала, что за путаница такая? Как такое можно не знать? - говорит Амбросио. - А кто она была?
- Только сразу предупреждаю, если это против коммунистов, я читать не стану, - в мягком, застенчивом голосе зазвучал вызов. - Я сама коммунистка.
- Ты? - Сантьяго ошеломленно уставился на нее. - Правда?
Да нет, думает он, ты только хотела стать коммунисткой. А тогда сердце у него заколотилось, он был просто ошарашен: в Сан-Маркосе ничему не учат, сынок, и никто не учится, все заняты только политикой, там окопались все апристы и коммунисты, все смутьяны и крамольники свили там свое гнездо. Бедный папа, думает он. Смотри-ка, Савалита, еще не успел поступить, и вон что оказывается.
- По правде говоря, и коммунистка и нет, - созналась Аида. - Не знаю, куда они пойдут.
Да как можно быть коммунисткой, не зная, существует ли еще в Перу такая партия? Скорей всего, Одрия ее уже разогнал, всех пересажал, выслал, убил. Но если она выдержит устный экзамен и ее все-таки примут в университет, Аида, конечно, наладит связи с теми, кто уцелел, и будет изучать марксизм, и вступит в партию. Она смотрела на меня с вызовом, думает он, она думала, я буду с нею спорить, голос был нежный, говорит, что все они - безбожники, а глаза дерзко сверкали, горели умом и отвагой, а ты, Савалита, слушал ее удивленно и восхищенно. Тогда ты и полюбил ее, думает он.
- Мы с ней поступали в Сан-Маркос, - говорит Сантьяго. - Очень увлекалась политикой, верила в революцию.
- Неужто вас угораздило в апристку влюбиться? - говорит Амбросио.
- Апристы в то время в революцию уже не верили, - говорит Сантьяго, - она была коммунистка.
- Охренеть можно, - говорит Амбросио.
Новые и новые абитуриенты стекались на улицу Падре Херонимо, заполняли патио и вестибюль, бежали к вывешенным спискам, потом снова принимались лихорадочно рыться в своих конспектах. Беспокойный гул висел над Сан-Маркосом.
- Ну, что ты уставился на меня, как будто я тебя сейчас проглочу? - сказала Аида.
- Понимаешь ли, какое дело, - запинаясь, замолкая в самый неподходящий момент, подыскивая слова, сказал Сантьяго, - я с уважением отношусь к любым убеждениям, ну, и, кроме того, я сам как бы придерживаюсь передовых взглядов.
- Забавно, - сказала Аида. - Как ты думаешь, сдадим устный? Столько еще ждать, у меня в голове все перемешалось, учила-учила, а что учила - не помню.
- Хочешь, погоняю тебя? - сказал Сантьяго. - Ты чего больше всего боишься?
- Всеобщей истории, - сказала Аида. - Давай. Только не здесь, давай погуляем, я на ходу лучше соображаю.
Они прошли по винно-красным плитам вестибюля - где, интересно, она живет? - и оказались еще в одном маленьком дворике, где народу было меньше. Он закрыл глаза и увидел домик, тесный и чистый, обставленный строго и скромно, увидел окрестные улицы, увидел лица - угрюмые? серьезные? суровые? - людей в комбинезонах и блузах, услышал их речи - немногословные? непонятные для непосвященных? проникнутые духом пролетарской солидарности? - и подумал: это рабочие, и подумал: это коммунисты, и решил: я не бустамантист и не априст, я - коммунист. А чем коммунисты отличаются от всех прочих? Ее спросить неловко, она меня сочтет полным идиотом, надо как-то выведать это не впрямую. Наверно, она целое лето прошагала по этой крошечной комнате взад-вперед, уставившись своими дерзкими глазами в программы и учебники. Наверно, там было темновато, и, чтобы записать что-нибудь, она присаживалась на столик, где тускло горела лампочка без абажура или свеча, медленно шевелила губами, зажмуривалась, снова вставала, истовая и бессонная, и прохаживалась взад-вперед, твердя имена и даты. Наверно, ее отец - рабочий, а мать - в прислугах. Ах, Савалита, думает он. Они шли очень медленно, спрашивая друг друга о династиях фараонов, о Вавилоне и Ниневии, а неужели она у себя в доме узнала про коммунистов? - и о причинах Первой мировой - а что она скажет, когда узнает, что мой старик - за Одрию? - и о сражении под Марной - наверно, вообще знать меня не захочет - я ненавижу тебя, папа. Мы гоняли друг друга по курсу всеобщей истории, но дело было не в том. Мы становились друзьями, думает он. Ты где училась? В Национальном коллеже? Да, а ты? Я - в гимназии Святой Марии. А-а, в гимназии для пай-мальчиков. Ужасно там было, но он же не виноват, что родители туда его засунули, он бы, конечно, предпочел Гваделупскую, и Аида рассмеялась: не красней, у меня нет предрассудков, а скажи-ка, что было под Верденом? Мы ожидали от университета всего самого замечательного, думал он. Они вступят в партию вместе и вместе будут устраивать типографию, и их вместе посадят и вместе вышлют, дуралей, никакого договора там не подписывали, там сражение было, конечно, дуралей, а теперь скажи, кем был Кромвель. Мы ждали всего самого замечательного от университета и от самих себя, думает он.
- Когда вы поступили в Сан-Маркос и вас остригли наголо, барышня Тете и братец ваш Чиспас дразнили вас, кричали: "Тыквочка! Тыквочка"! - говорит Амбросио. - А как отец ваш обрадовался, когда вы поступили!
Она носила юбку и рассуждала о политике, она все на свете читала и была девушкой, и Цыпочка, Белка, Макета и прочие очаровательные идиотки с Мирафлореса стали блекнуть, выцветать, отступать, растворяться в воздухе. Ты, Савалита, обнаружил тогда, что девушка годится не только для этих дел, думает он. Не только для того, чтобы за ней ухаживать, не только для того, чтобы крутить с нею любовь, не только чтобы с нею спать. Для чего-то еще, думает он. Право и педагогику, а ты? Право и словесность.
- Чего ты так намазалась? - спросил Сантьяго. - Ты кто - женщина-вамп или клоун?
- А чем именно? - спросила Аида. - Философией?
- Не твое дело, - сказала Тете. - Мне так нравится. Не имеешь никакого права мне указывать.
- Нет, скорей всего, литературой, - сказал Сантьяго. - Впрочем, пока еще не решил.
- Все, кто изучает литературу, хотят стать поэтами. И ты тоже? - сказала Аида.
- Да перестаньте вы цепляться друг к другу, - сказала сеньора Соила. - Целый день как кошка с собакой.
- Знаешь, я тайком ото всех писал стихи, целая тетрадка была, - говорит Сантьяго. - Никому не показывал. Это и называется - "чист".
- Ну, что ты так покраснел? - засмеялась Аида. - Я спросила только, хочешь ли ты быть поэтом? Нельзя быть таким буржуазным.
- И еще они вас просто-таки изводили, называли академиком, - говорит Амбросио. - Ух, как вы ссорились в ту пору, клочья летели.