Один бог знает, кто делает их, как и откуда попадают они на столики продавцов мыльного порошка, одеколона "Ландыш", конвертов, подтяжек и носков? Расползаются по земле, прилипают над кроватями девчат на выданье, хранятся в альбомах, где рядом с писаным красавцем Самойловым с маленькой немудреной фотографии улыбается над солдатскими погонами простое лицо какого-нибудь Вани, приславшего физиономию на память дивчине. Бедный Ваня! Далеко тебе до отрепетированной, нарисованной красоты Самойлова! Одним только можешь похвастаться ты – здоровым румянцем, гладкой кожей да тугими мускулами.
Нонна бережет открытки. Прежде чем повесить, проводит по глянцу рукавом кителя, кнопки втыкает в то же место, где были раньше. Улыбается открыткам Нонна, а на Лолиту Торрес смотрит долго и задумчиво. Нездешней залетной птицей парит над узенькой кроватью радистки "Смелого" заморская актриса. "Нужно же! – думает Нонна. – Опять в плавание!"
Каждый по-своему обживается на "Смелом". Штурвальный, Лука Рыжий, мельком заглянув в каюту, выходит на палубу полюбопытствовать, как лениво тянется из трубы коричневый дымок, как шумит и переливается лоскутное одеяло – берег… Моряковка разделилась. Невидимая, но прочная стена встала между людьми, уходящими в плавание, и теми, кто остается на берегу.
На краешке берега, возле старой ветлы стоят двое, отец и сын, тихонько переговариваются. Взглядывает отец на сына и дивится – еще вчера Гошка боялся широкого отцовского ремня, привезенного из Германии, а сегодня беседует с расстановкой, с разбором, по-хозяйски советует беречь телка, а батька согласно кивает головой. "Вот так-то! В таком порядке", – наставляет Гошка.
Зинка Пряхина в прошлую субботу гордо прошла мимо Изосима Гулева на танцах в моряковском клубе, а сегодня горчичником прилипла к Изосимовой руке и шмыгает конопатым носом – того и гляди расплачется. А Изосим рад отплатить – куражится, попыхивая казбечным дымком, цедит сквозь зубы:
– Письма, конечно, писать можно! Да вот времени у нашего брата машиниста мало! Н-да!.. На судне – это тебе не на танцах лакированной туфлей вертеть!
Прочней не бывает стены между уходящими в плавание и остающимися на берегу, чем в первый день навигации. Потом, когда время размотает длинный буксир дней, когда перебор пароходных колес войдет в душу речника голубой дорогой километров, откроется в ней клапан грусти по оставшимся в Моряковке, сожаления, что так и не удалось повидать пегого бычка, которого батька все-таки прирезал, отмахнувшись от лишних хлопот. Вспомнит тогда о Зинке машинист Изосим Гулев и затоскует – зачем ломался? Обнять бы ему тогда дивчину, прижать, заглядывая в глаза, ломким баском признаться: "Люблю!" В накале времени, в челночном движении по голубой Оби расплавится стена между уходящими и остающимися на берегу. В первый же день навигации она сложена из гранита, и трудно пробиваются сквозь нее бабья тоска, материнское одиночество, детская тяга к батькам. Разделена Моряковка, и остающаяся на берегу половина завистливыми глазами мальчишек уставилась на матроса "Смелого" Петьку Передрягу.
Выламывается Петька. Одна нога картинно поставлена на головку кнехта, руки уткнуты в бока, нос – в облака. Длинным плевком, стремительным, как торпеда, выбрасывает Петька слюну в воду, и зря: сверху раздается насмешливый голос Кости Хохлова:
– Это кто тебя научил плевать в воду, салажонок?! А ну подбери!
Петька косится на береговых ребятишек, делает вид, что вовсе и не к нему обращен голос Кости, но штурвальный перегибается через леер, блеснув белыми зубами, зычно кричит:
– Матрос Передряга!
– Я, товарищ штурман! – отвечает Петька.
– Матрос Передряга! Отвечай, получал ли пискунец?
В цепкой мальчишечьей памяти перебирает Петька полученные вещи – тельняшку, робу, шинель, сапоги, бушлат, постель… Ухал от восторга Петька, облачаясь в новое. И не знал, оказывается, что не получил еще пискунец, штуку неизвестную, но, верно, такую же радостную и светлую, как медная пряжка ремня с золотым якорем.
– Не получал, товарищ штурман! – дрогнувшим от радости голосом отвечает Петька.
– Получи!
В два прыжка поднимается Передряга на палубу, улыбается Косте, который играет серьезностью сдвинутых бровей, прищуренными щелочками глаз.
– Вольно! Стоять вольно! Эх, и дурак ты! – смеется Костя. – Благодари бога, что сегодня первый день навигации. А то бы я тебе показал пискунца. – И нарочно тянется рукой к Петькиному уху.
Передряга скатывается с палубы, гремит железом.
3
"Смелый" пробуждается.
Густой, темно-фиолетовый дым валит из трубы. А когда Васька Чирков нажимает на рычаг, из медного горла парохода лохмотьями вырывается пар, плещет на палубу. Валька опускает рычаг и нажимает его резко, до отказа – Моряковка слышит мощный трубный рев "Смелого". Разбуженным слоном кричит пароход. Сила и радость в этом крике. "Смелый" возвещает о том, что здоров и силен, что он рвется на Обский плес. Рев несется над рекой, над поселком, над застывшими тальниками.
– Пой-ду-у-у-у! – забиячит буксир.
Вызов "Смелого" принимают. Над соседним пароходом вспыхивает аккуратный султанчик дыма, на мгновенье гаснет – отзывается "Адмирал Нахимов"; прислушавшись к нему, отвечает глубокой октавой "Софья Ковалевская", хрипловато – "Пролетарий", гармонным басом, сразу несколькими голосами – "Карл Либкнехт". Моряковский затон в бездонье неба возносится гудками пароходов.
Пять минут – по обычаю – ревут медные горла пароходов.
Холодная, гулкая тишина наступает потом. Капитан "Смелого" медленно опускается на высокое с подлокотниками кресло, стоящее посередине палубы. Уютным комочком свертывается Борис Зиновеевич, смотрит на бурлящий вокруг него затон, на берег в разноцветье одежд. Приказывает Вальке Чиркову:
– Поднять вымпел!
Валька спускается на нижнюю палубу. Скользит по флагштоку бело-голубой шелк. Трепыхнувшись на ветру, вытягивается змейкой.
– Ура! – кричит Валька, размахивая фуражкой.
– Теплотехники идут! – разносится слух по затону. Пароходы затаили дыхание.
"Смелый" настораживается блестящими иллюминаторами, подозрительно щурится оком прожектора, сдерживает биение машины. Механик Уткин, машинисты и кочегары наводят лоск, переговариваются свистящим шепотком.
Пароход ждет решения своей участи. Гудит пламенем топка, задыхается паром, легонько поплевывая горячей водой. Нацелился солнечным зайчиком в потолок стальной шатун, ждет, когда нальется в частицы металла упругая сила. Тревожно говорит механик Уткин: "Поднимаются на борт!" На цыпочках идет механик навстречу людям в синих комбинезонах, сосредоточенным и суровым. В руках вошедших маленькие чемоданчики, в которых заключено их могущество. Косится на чемоданчики Уткин и хочет сказать весело, а выходит хрипло:
– Милости просим!
– Здравствуйте, здравствуйте! – недовольно бурчит старший теплотехник и вынимает из чемоданчика блеснувший сталью прибор. – Пр-р-р-р-ошу отойти!
Небрежными движениями соединяют теплотехники прибор с цилиндрами паровой машины, протягивают веревочку и привязывают ее к шатуну. Вот и все. Маленький, злодейский прибор готов пробраться в грудь "Смелого", прощупать холодными пальцами сердце. Стоит машине сделать несколько оборотов, как все расскажет она пришлым людям.
В просвете люка силуэтом появляется капитан. Не спускаясь вниз, смотрит на теплотехников, на Спиридона Уткина.
– Пускай! – командует главный из пришедших.
Точно соской, чмокает "Смелый". Медленный, плавный оборот делает тяжелый металл. Солнечный зайчик от шатуна пробегает по стенам и вдруг падает на лицо механика. Отмахивается от солнечного зайчика Уткин, забирается в мазутную темноту отсека, чтобы оттуда следить за обидной небрежностью синих комбинезонов. Он скрывается в темноте до тех пор, пока теплотехник не снимет диаграмму. Тесный круг людей смыкается над ней, только капитан и механик стоят в стороне.
– В порядке! – расшифровав диаграмму, говорит главный теплотехник, и синекомбинезонники становятся обыкновенными людьми. У старшего проглядывает улыбка, а те, что помоложе, не скрывают радости.
– Чего там? – Уткин почти вырывает бумажку из рук, рассматривает ее долго, прищелкивая языком, что-то бормочет.
– Поздравляю, Спиридон! – говорит старший теплотехник и делает такое движение, точно хочет пожать руку механика, но Уткин, ворча, уходит за машину, нагибается и начинает протирать теплые бока цилиндра.
И теплотехники, понимающе пересмеиваясь, укладывают приборы в чемоданчики. Резко повертывается и уходит капитан. Кочегар Иван Захарович Зорин проводит пальцами по оттопыренным губам, и в машинном раздаются звуки саксофона.
– Живем! Клево! – вращая белками на черном лице, кричит кочегар. – Кочумай, ребята, наша пляшет!
Пожимают плечами теплотехники, не понимают Зорина, а он припрыгивает, приплясывает, кричит снова никому не понятное. Виноват в этом дирижер моряковского самодеятельного оркестра Модест Сидорович Горюнов, который за длинную зиму научил кочегара диковинным словам, на которых объясняются "лабухи", то бишь музыканты. На языке Модеста Сидоровича человек – чувак, играть – лабать, молчать – кочумать, хорошо – клево, холодно – зусман, есть – бирлять, идти – хилять… Много, много звучных слов услышал Иван Захарович и ухватил их памятью, жадной до необычного, звонкого.
– Хиляй, ребята! – наливается радостью Иван Захарович и бросается в кочегарку, на полный штык вонзает лопату в уголь и забрасывает в топку здоровый кусок антрацита.
"Смелый" глубоко вздыхает. Пламя гудит. Пароход подрагивает корпусом.
– Живем, чуваки! – кричит кочегар, наяривая на вывернутых губах что-то несусветное.
4
В полдень берег покрывается золотом.
Сверкают в солнечных лучах "крабы" на фуражках, нарукавные нашивки; частые, как клавиши баяна, пуговицы. Сияние лучится от берега, и, ослепленный им, "Смелый" услужливо протягивает широкий и удобный трап. Неторопливо, важно идут по нему гости "Смелого" – члены строгой приемной комиссии. Их глаза точно и придирчиво запечатлевают праздничную голубизну надстроек, яичный лоск палубы, разноцветные спасательные круги. И швабру, второпях брошенную Петькой Передрягой на палубе, и рахитично похилившиеся стойки в машинном отделении – все видят глаза начальника районного управления пароходства, главного диспетчера управления, капитана-наставника и других не менее важных и не менее ответственных гостей "Смелого". Пожав руки ребятам из команды "Смелого", распоряжаются начальники:
– Давай, Борис Зиновеевич!
– Есть! – отвечает капитан "Смелого" и оценивающим взглядом еще раз окидывает молчаливых, настороженных ребят, палубу, весь пароход, поднявший к небу густой султан дыма.
Делает шаг капитан к переговорной трубе и вдруг замирает, останавливается, пораженный мыслью, – вспомнил, как в прошлом году по вине радистки Нонны Иванковой в торжественный момент громкоговорители запели: "Бродяга я, бродяга я… Никто нигде не ждет меня!" Затаили улыбки в губах члены комиссии, но промолчали, щадя капитана…
– Давай, Борис Зиновеевич! – невозмутимо требуют гости. Не замечают они капитановой тревоги, смешно округлившихся глаз; невозмутимы и капитановы хлопцы – вылупились на золотое сияние и забыли обо всем. И только боцман Ли, старый Ли, тенью пробирается к люку и бесшумно ввинчивается в него. "Ли, старый миляга! Ах молодец!"
– Отдать носовую! – бодрым тенорком командует капитан. – Тиха-а-а-й!
Гудок "Смелого" оглушает.
После гудка – небольшая пауза, наполненная шипеньем пара, грохотом цепей, скрежетом носовой чалки, и – из громкоговорителя валится на палубу, на людей:
Наверх вы, товарищи,
Все по местам…
Члены комиссии переглядываются, тянутся к ушам, но только жестами могут показать, что не забыли прошлогоднего "Бродягу". Но жесты – не слова: хитренько морщится капитан и незаметно подмигивает боцману: "Выручил, голуба-душа… Век не забуду!"
Все тонет в оглушительных звуках песни: команды, ускоряющийся бой плиц, сигнальные гудки, и как-то вдруг оказывается, что пароход уже протянул между собой и берегом широкую полоску воды и уже пробегает мимо затонувших тальников. Взметнувшись вверх, тугим треугольником реет вымпел. Выгнутое горбушкой многоводье протоки голубым полотном течет под пароход; прикоснувшись к острому носу, бесшумно раздваивается, мягко обнимает оборками волн.
Оглушительно крякнув, замолкают громкоговорители, и тогда возникают и сливаются воедино звуки движения судна, которые для речников так же привычны, как шум прибоя для жителей побережья.
Речник просыпается, засыпает, ест, работает и отдыхает под ровные удары плиц, шипенье пара и редкие такты рулевой машинки; речник не спит, не ест и не отдыхает, когда стоит тишина, которая действует на него угнетающе, а ночью, во сне, она сильнее взрыва. Очумело соскакивает речник с узкой койки, сдерживая удары сердца, прислушивается к звону в ушах, и страшные картины одна за одной встают в темноте кубрика: налетели на мель! Врезались в берег! Поломали колеса! После навигации неделю не спит речник на жаркой перине в Моряковке, ворочается, кажется ему, что тишина поселка орет сиренным, жутким голосом.
– Вперед полный! – командует капитан.
Он проходит мимо серьезных членов комиссии, нетерпеливого ожидания Петьки Передряги, насмешливой улыбки Кости Хохлова и становится рядом с носовым прожектором – впереди всех; щекой прикасается к ветру капитан, чувствует мягкие и упругие его ладони, вдыхает запах весноводья. На самом ветродуе стоит капитан, тонкими пальцами цепко держится за леер, по привычке расставив ноги. Чуть покачиваясь, легко и плавно несет его навстречу стрежи и солнечным всплескам старый обский буксир "Смелый".
Сорок третью навигацию начинает капитан.
– Ветерок! – раздается позади него тихий голос.
– Дует! – отвечает капитан и теснится, дает место начальнику районного управления и капитану-наставнику Федору Федоровичу.
Задумчиво кусает овсяную метелку усов капитан-наставник, ерошит закуржавевшие виски начальник управления и смотрят на сиреневую в лучах опавшего солнца воду и молчат. Что сказать Федору Федоровичу? Списали его годы с палубы, осудили на вечную тоску минутных встреч с чужими пароходами; нечего сказать и начальнику, приговоренному к пожизненному поселению в каменной коробке кабинета. Как ни высок потолок его, как ни хороши гладиолусы в кадках – выше звездный потолок над "Смелым", пьянее запах обской волны.
– А ведь здоров "Смеляга"-то! – как бы равнодушно говорит Федор Федорович.
– Тянет! – так же равнодушно отзывается капитан.
Федор Федорович косится на него, разметнув пальцами по сторонам кошачьи усы, сердится:
– Хорошо тебе, Борис! С таким механиком бегаешь! Бог тебе Уткина послал! Молиться на него надо!
– Тридцать лет молюсь! – усмехается капитан на кошачий размах Федоровых усищ. – Лампадку в кубрике затеплил…
Федор Федорович обижается:
– С тобой серьезно!
Солидно, с прищуром говорит начальник управления:
– Н-да… Механик золотой! Н-да! Золотой, говорю, механик… Отдавать нужно Уткина, Борис! Пусть, говорю, молодым капитанам поможет…
– Берите, – отвернувшись, бросает капитан…
И видно, уж очень хочется начальству забрать механика: не замечают погрустневшего лица капитана, не улавливают в голосе тоску, а только понимают смысл слова, которым отдает капитан лучшего на всей Оби механика. На секунду остолбенев, Федор Федорович восклицает досадливо:
– Да не отвалится от Бориса Спиридон… Прикипел к нему, автогеном не отрежешь!
– Сам отвалюсь! – глухо отвечает капитан. Мгновенно наливается тревожным бакенным цветом лицо капитана-наставника, а начальник управления смущенно кашляет. Совсем забыли они о том, что, может быть, последнюю навигацию побежит по Оби капитан… Несколько дней назад принес он с медицинской комиссии листок бумаги. Долго рассматривали ее обские капитаны, вникали в смысл латинских слов и поняли одно – износился Борис, как машины парохода "Магнитогорск", что стоит на вечном якоре в Моряковском затоне…
Стоят, молчат друзья капитана… Ищут слов. Наконец, не глядя на капитана, Федор Федорович говорит:
– Борис, а Борис!.. А ведь флагшток-то на боку… Гляди – припадает вправо!
– Да… пожалуй!.. – туго говорит начальник, отирая пот со лба.
Смотрит на флагшток и капитан – флагшток как флагшток, прямой, хорошо выкрашенный, но, щадя Федора, подтверждает:
– А ведь Федор прав… Косит немного флагшток.
По-мальчишески повеселев, деланно равнодушно спрашивает капитан Федора Федоровича:
– Будем пожарную тревогу бить? Приосанивается капитан-наставник. На старости лет, на седьмом десятке, заболел он странной болезнью – любовью к учебным пожарным тревогам, чем и изводит до зуда в кулаках обских капитанов… Проводит пальцами по усам капитан-наставник.
– Прошу пробить! – важно требует он. – Прошу по всей форме, товарищ капитан!
– Есть! – отвечает Борис Зиновеевич и, скомандовав: "Пожарная!" – незаметно подмигивает Косте Хохлову, который, в свою очередь, подмигивает боцману Ли, а боцман Ли – Ивану Захаровичу, а Иван Захарович – Петьке Передряге. Цепная реакция подмигиваний охватывает пароход от носа до кормы и оканчивается Валькой Чирковым, который бьет в колокол.
И уже летят по палубе капитановы ребята, тянут серый шланг, размахивают баграми, топорами, тянут ящики с песком, огнетушители, занимают места по точно разработанной пожарниками инструкции. Впереди всех, выпуча глаза, бежит Костя Хохлов.
Капитан бодро командует:
– Пострадавшим оказать медицинскую помощь!
Опять дико звенит колокол, и к Федору Федоровичу спешат ребята, лётом подтаскивают носилки, машут руками Нонне Иванковой, которая, спотыкаясь, бежит к капитану-наставнику с медицинской сумкой через плечо и заранее вытаскивает пробку из бутылки с нашатырным спиртом. Под крик Кости: "О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?" – Федора Федоровича валят на носилки, суют, ошеломленному, под нос нашатырный спирт, щупают пульс, под мышку ставят огромный, в деревянном футляре, термометр для воды. Затем капитана-наставника, совсем очумевшего, бегом спускают с палубы, несут в красный уголок и укладывают на койку…
На палубе катаются от хохота.
– Пошли Федора смотреть! – сквозь смех предлагает начальник управления, но капитан-наставник сам поднимается на палубу.
– Вот что, Борис!.. – свирепо начинает он, но не выдерживает: приседает, дрожит всем телом, смеется.