Раздумывает и капитан. И сквозь шум и гам слышен сердитый голос капитана:
– Марш, Костя, с палубы! Чтоб я тебя, зубоскала, здесь сегодня не видел!
На палубе взрывается второй раз за день здоровый, ошеломляющий, громкий хохот ребят. Иван Захарович наяривает на губной гармошке "Камаринскую", трясет от восторга длинными ногами. Кричит боцман Ли:
– Правильно, капитана. Большой матушка, Костя Хохлов!
Матрос Петька Передряга заливается колокольчиком.
И все так же сердито, из-под выпуклых очков, но с зажатой в краешках губ усмешкой капитан грозит пальцем:
– Вы тоже, срамцы, выкамаривать здоровы! Смо-о-от-ри-те у меня!
Затем командирским голосом:
– Матрос Передряга, замените штурвального Луку Рыжего.
Как слива солнцем, наливается радостью лицо Петьки. Кидается парнишка в рубку, в нетерпении оттолкнув Луку локтем, дрожащими пальцами хватается за штурвал. Осторожно, понимающе улыбаясь, Лука выходит из рубки.
Перед острым Петькиным взглядом двоятся, мечутся из конца в конец плеса белые столбики створа. Секунду назад были на одной линии, а вдруг раздвинулись, поплыли в стороны с бешеной быстротой. "Расходятся!" – задыхается в тревоге Петька.
– Лево руля! Еще… Еще! Так держать! – слышит Петька капитана. Он скатывает штурвал, и "Смелый", сам "Смелый", послушно поворачивается!
– Так держать!
Сердце рвется из Петькиной груди.
3
Сквозь тугой напор Чулыма и ветра бежит "Смелый" к Чичка-Юлу. Пенный след за кормой набухает синью, темнеет, маслянится вода. Река к вечеру спокойно и плотно укладывается в земляное ложе, уютно пошевеливается в нем, как усталый человек в кровати. Поблекшее солнце еще висит над зубчатыми тальниками.
На палубе тишина. Предвечерний час на пароходе молчалив и задумчив. Кругом ни домика, ни огонька. Вода и "Смелый" – ничего больше на свете, а темнеющее небо все больше походит на реку, смыкается с ней.
Лодка на вечерней реке – неожиданность. Невесть откуда выныривает она, пересекает реку далеко от парохода; движется медленно – то ли очень велика, то ли перегружена. За лодкой река пылает багрянцем, и от этого не разобрать, обласок ли, завозня ли, а по черточкам взлетающих весел трудно узнать, сколько человек гребет.
– Сено плавят, – говорит Валька Чирков. Только зоркие глаза штурмана могут увидеть груз.
Лодка в воде по самые борта. Капитан теперь отчетливо видит гребцов, надутую ветром синюю рубаху кормчего, белую копну волос гребца. "Совсем мало запаса!"
Капитан переходит к носовому лееру. В это время беловолосый гребец вдруг останавливается, смотрит на "Смелого" и бросает весла. Рулевой машет руками, видимо, кричит что-то, а беловолосый падает на дно лодки и замирает. Сквозь шум машины парохода слышится его тонкий звенящий голос. Еще не сообразив, что может случиться, повинуясь инстинкту, капитан бросается к рубке.
– Стоп! Задний.
Шипит пар. Завалившись на борт, "Смелый" вздрагивает, как от толчка в берег, и эту кутерьму звуков и движений перекрывает протяжный щемящий крик Петьки Передряги.
– О-о-о-о! Пе-еревернулись!
Длинным, неловким, как в замедленном кинофильме, движением поворачивается капитан к лодке и сначала ничего не может понять: вместо нее на волнах покачивается что-то белое, веселое. Потом, вглядевшись, догадывается, что это непросмоленное дно, а рядом с ним вспухают два розовых фонтанчика – барахтаются в ледяной весенней воде люди. Над рекой несется крик:
– По-о-о-о-моги-те-е-е-е!
И с капитаном происходит то, что всегда случается с ним в минуты опасности: время останавливается. Проходят секунды, минуты, а ему кажется – события разворачиваются медленно, словно на ленте, которую осторожно развертывают перед ним. Странное и непонятное это ощущение: у капитана невероятно много времени, чтобы раздумывать, командовать.
– Шлюпку на воду! Чирков, Рыжий, Ли – в шлюпку! – приказывает он.
Летят в Чулым спасательные круги, завизжав блоками, падает шлюпка, прыгают в нее Чирков, Лука, боцман Ли и Петька Передряга.
– Сено, сено спасти! – кричит вслед капитан. Лента разворачивается дальше… С носовой части парохода, вытянувшись свечкой, косой дугой ныряет в Чулым Костя Хохлов. А там, где стоял он, торопливо рвет с себя одежду радистка Нонна Иванкова. В одной шелковой рубашке, стройная, сложив руки ласточкой, летит в пенную волну Нонна. Чулым ласково принимает ее тело, подержав немного, выбрасывает на поверхность. Захлебнувшись водой и холодом, радистка плывет к лодке.
Шлюпка возвращается на пароход, волоча лодку с сеном.
Первой поднимается на борт Нонна Иванкова – посиневшая, съежившаяся. Она на цыпочках пробегает по холодному железному полу и ныряет в радиорубку.
За Ионной выскакивает Костя Хохлов.
– Все в порядке! Пьяных нет!
– Марш переодеваться! – ворчливо говорит капитан, и штурвальный на редкость серьезно кивает головой, соглашаясь, но в это мгновенье он замечает соболезнующий, напряженный взгляд Ивана Захаровича и преображается: кивнув на дверь радиорубки, Костя ядовито говорит:
– Жена-сибирячка, такой, как она, нигде не видал шахтер…
Тяжело отдуваясь, на палубу поднимается старик с мокрой бородой, прилипшей к синей сатиновой рубахе. Он щерит желтые, изъеденные зубы, озирается маленькими, острыми глазками. Став на палубу, старик быстро и мелко крестится. За ним – испуганный, вытаращив глаза – карабкается парень с соломенными волосами. Старик делает шаг, затем, изогнувшись, опускается на палубу. Боцман Ли и Лука подхватывают его.
– В машинное! Обогреть!
– Они из Ковзина, товарищ капитан. Мы их подбросим до места, – докладывает Лука Рыжий.
– Вперед! Полный!
Заметно вечереет. Восточный край неба уже совсем темен; проклюнулась и горит, не мигая, большая светлая звезда – самая ранняя. Чулым окрашен пестро: рядом с пароходом темно-синий, немного дальше – голубоватый, еще дальше – розовый, а на горизонте, там, где круто опадает в воду небо, – бордовый.
Двоится, расплывается Чулым в глазах капитана. Холодная лапа берет за сердце, сжимает. Дымной полосой поднимается и подрагивает река. Звезда полукругом скользит по небу, расплывшись; точно сквозь слезы видит ее капитан. Он поднимает руку к виску, вытирает холодный пот и не чувствует ни пальцев, ни виска. Дрогнув коленями, Борис Зиновеевич садится на скамейку…
Болен капитан "Смелого". Очень болен!
4
В машинном, где тепло, где ярко светит электричество, в чужом белье и накинутых на плечи матросских бушлатах греются старик и парень. Старик безостановочно трясет головой, руками, пожевывает провалившимся ртом; парень уже освоился, временами удивленно хлопает себя по коленям. "Ах, батюшки! Бывает же!" Потом успокаивается и мигает длинными белыми ресницами.
Против старика и парня полукругом расположились речники. Костя Хохлов с ногами забрался на слесарный верстак и насмешливо наблюдает за спасенными; рядом с ним облокотился на тиски Иван Захарович. Спиридон Уткин на корточках примостился перед стариком. Он вертит из большого куска бумаги козью ножку. Скрутив, протягивает старику:
– Затянись, батя, облегчает…
– Спаси Христос!.. – подрагивает рукой старик. – Пропали бы мы… Спаси Христос, сынки! Время холодное, не дай бог, змей-судорог схватит… Сено опять же при месте…
– Рискованно, батя! – журит Уткин. – Лодку перегрузили! Нельзя так.
– Этто-о-о верно… Сплоховали!
Старик мелко крестится, парень оборачивается к нему, глядит, возится, и кажется со стороны – не будь крестящейся руки, парню стало бы легче, перестал бы подрагивать губами, но рука суетится, и парень молчит.
– С сеном нынче плохо! – раздумывает Уткин. – Я в плаванье ушел, жинке початый прикладок оставил. Не знаю, дотянет ли до новой травы.
– Плохо, сынок, ох, как плохо!.. Тоншает скотина.
Старик уже не крестится, а говорит о сене. Он рассказывает о том, что ковзинские мужики апрелем привозили три машины сена, что на двор пришлось порядочно, но старика обделили, не дали ни клочка, и от этого завелась на дворе нужда. Глазки старика востренько поблескивают.
Парень вдруг торопливо затягивается самокруткой, начинает медленно, натужно краснеть.
– Было не утопли! – срывается на крик парень. Машет кулаком перед носом старика, хрипит. – Не верьте ему… не верьте! Барыга он! Сеном торгует!.. У него и коровы нет! Нету-т-т-т-у!
Среди капитановых хлопцев, среди блестящей стали странно звучит его голос.
– Барыга! – надрывается парень.
И хотя кричит он с ненавистью, а лицо перекошено гневом, в складках губ, в белесых бровях проскальзывает боязливое, приниженное.
– Митрий, Митрий! – тихо говорит старик. – Ты бы потишей!
Высохшая борода старика остро поднимается над крутым подбородком, взгляд яснеет, вспыхивает голубоватым огоньком.
– Сядь, Митрий! В ногах правды нет… Обсохни, отсядись! – ласковым голосом упрашивает старик, но в нем зазубринкой, тоненько проглядывает грозная нотка приказа.
– Не хочу сидеть!
– Сядь! – вдруг коротко, с придыханием приказывает старик и, схватив парня за локоть узловатыми пальцами, садит на скамейку.
– Нервеный паренек! – обращается старик к речникам и мелко, рассыпчато смеется. – Спужался очень…
Машина "Смелого" поет: "Че-шу я плес! Че-шу я плес!" Летят по стенам электрические зайчики от шатунов, весело разговаривает металл с металлом.
– Вы родственники? – раздается голос капитана, который давно стоит в пролете двери и слушает разговор.
Сразу признав в капитане главного на пароходе, старик рассыпается голоском, улыбкой, морщинками:
– Племянничек он мне… Сестрин сын…
– Почему шли навстречу пароходу?
– Торопились… – отвечает старик и, видимо, хочет назвать капитана "сынок", но не решается. – Торопились, товарищ начальствующий…
Капитан обводит взглядом речников.
– Какого черта вы тут расселись! – сердито говорит он. – Дела нет? Марш наверх!
Резко повернувшись, капитан лезет в люк. Когда видны только ноги, приказывает:
– Этих… утопающих… накормить…
Ноги замирают, после паузы раздается весело, насмешливо:
– Да не забудьте еще раз козла накормить… Как следует!
Иван Захарович проводит пальцами по губам. Хохочущий голос саксофона раздается в машинном отделении. Ленивой раскачкой проходит кочегар мимо старика и парня и даже не оглядывается. Снова хохотнув, скрывается в люке. Торопливо убегает вслед за ним боцман Ли. Спиридон Уткин яростно трет маслянистую сталь. Последним поднимается с верстака Костя Хохлов. Играя щелочками глаз, останавливается против старика и парня – сутулый, руки в карманах, жуликоватый.
– Вы того человека видели? – спрашивает Костя и показывает плечом на люк.
– Однакость, ваш капитан… – понимает старик. – Строгий человек… Справедливый… Дай ему бог!
– Вот, вот… – мечтательно произносит Костя. – Молите бога!
Костя нагибается к старику и парню, грозно-весело говорит:
– Я бы вас, как щенят, побросал за борт, если бы его не было на свете! Вопросы будут?
Парень испуганно мигает, отшатывается; старик пожевывает губами и молчит.
5
Под шинелью и ватным одеялом, свернувшись уютным комочком, греется Нонна Иванкова. Высохшие каштановые волосы рассыпались по подушке, свежее лицо Нонны, как в рамке, – красиво оно, задумчиво.
Нонна подкладывает под щеку мягкую ладошку, счастливо вздыхает. Похожа она на здоровяка мальчишку, проснувшегося утром в мягкой постели с той же самой улыбкой, что осталась на лице с вечера, когда засыпал счастливый от усталости. Неподвижно лежит Нонна, потом открывает тумбочку, достает фотографию в резной фанерной рамке, вздыхает и подносит к глазам. Обняв Нонну и весь мир, из-под стекла смотрит узколицый, широкобровый лейтенант. Маленькой, затерявшейся кажется рядом с ним радистка в погонах старшего сержанта; словно не верит она, что на ее плече, неумело обняв, лежит рука широкобрового. Да как и обнять ловко, если лейтенант стоит рядом с Нонной уставной свечкой, вытянув по шву левую руку. И только в губах лейтенанта, в бровях таятся и нежность, и удивление, и мужская твердость, защищающая плечи девушки неловкой рукой. В углу фотографии надпись: "На память дорогой и любимой Нонне. 1945 год. Дрезден".
Время безжалостно. Год от года тускнеют лица на фотографии, покрываются серой пленкой. Старится фотография. Старится и радистка эскадрильи пикирующих бомбардировщиков Нонна Иванкова. Раньше, бывало, на зорьке, когда приемник нетерпеливо зовет позывными, быстро соскочит Нонна с кровати, второпях забудет надеть бюстгальтер, и ничего – упругим, литым с ног до головы чувствует она тело под мягкой материей рубашки, а теперь… Безжалостно время! Бег его не круговоротом солнца, а числом морщинок и седых волос считает радистка.
Как тупая боль в старой ране, привычны эти мысли Нонне. В самый дальний угол тумбочки прячет она фотографию в резной фанерной рамке. Опять свертывается уютным комочком, охваченная теплом согревшейся постели. В памяти свежо холодное прикосновение Чулыма, раздирающий барабанные перепонки удар о загустевшую воду.
В дверь стучат. Нонна натягивает шинель, пальто, одеяло, прячет голые руки. Просовывает голову Иван Захарович и, помигав, спрашивает:
– Могу?
– Заходи, коли пришел! – отвечает радистка и под ворохом одежды передергивает плечами – недовольно, небрежно.
Кочегар входит, притуляется в уголке, и кажется, что каюте вернули привычный, десятилетие стоявший на своем месте предмет. Это впечатление с каждой минутой усиливается, переходит в уверенность – тут и должен сидеть молчаливый кочегар. И он сидит неподвижно, точно говоря: "Вот я пришел. Вот я сел. Вот и сижу. И буду сидеть".
Нонна выпрастывает руки из-под одеяла.
– Здравствуйте! – насмешливо говорит она.
– Бывайте здоровы! – отвечает Иван Захарович.
– Дай папиросу!
Нонна затягивается дымом, лицо становится злым и решительным. Кочегар задумчиво говорит:
– А знаешь, Нонна, в Альпах есть такие растения, что в холодную ночь их цветы совсем замерзают, превращаются в ледышки. А солнце взойдет – они оттаивают и начинают цвести…
– Еще что скажешь?
– Ничего!.. В энциклопедии читал…
– Ой-ой! – качает горящей папиросой Нонна и снова глубоко затягивается. – Ну что с тобой делать?
– Я посижу да уйду! – отвечает кочегар после паузы.
Минут через пять, приподнявшись на локте, Иван Захарович спрашивает:
– И чего ты в воду кинулась?
Злыми, решительными движениями тушит радистка папиросу, мнет мундштук.
– Хоть полчасика настоящей жизни почуяла! – гневно говорит она. – Скиснешь тут с вами! Понятно?
Она отворачивается к стене. Иван Захарович смотрит на сердитую спину Нонны, на пряди каштановых волос, разметавшиеся по подушке, на маленькое розовое ухо, и на левой щеке кочегара мягко пролегают две глубокие и нежные складки – точно такие, когда Иван Захарович прижимается щекой к звучному дереву скрипки. Помолчав, кочегар тихо произносит:
– Чудо! Ночью замерзнут, а утром цветут…
В дверь отрывисто стучат.
– Войдите! – отвечает радистка, не поворачиваясь. Вваливается Костя Хохлов, водит носом, словно принюхивается.
– Дай телеграмму, Нонна, – говорит Костя. – Капитан велел предупредить Ковзинский сельсовет о старике… Пусть разберутся, чье сено, откуда…
– Положи на стол.
Костя кладет и подмигивает Ивану Захаровичу:
– Иван, а Иван? Хочешь, по спине поглажу?
– Зачем это? – недоумевает кочегар.
– Замурлыкаешь! – отвечает штурвальный и убегает на палубу. За тонкой переборкой слышен насмешливый голос Кости:
– В березку был тот дуб влюблен…
Помолчав, глухо, недовольно Нонна говорит:
– А и правда дуб… настоящий!
Иван Захарович опять уютно и покойно притуляется в уголке. Он думает.
Глава четвертая
1
Начальник Чичка-Юльского сплавного участка Ярома с полудня сидит на берегу Чулыма.
Свечерело. Надоедно жужжат комары. Над похолодавшей водой висит предвечерняя сизая дымка. Издалека доносится гул моторов, – тяжело сминая сырые бревна, работает сплоточная машина. Чулым в тальниках разговаривает по-своему, к вечеру притихший и неопасный. Солнце оставило небу розовенькую тонюсенькую полоску, а по земле скользят наперегонки длинные, прохладные тени. Их все больше и больше, бегут, сливаясь в безлунный вечер.
Ярома достает кисет, бумагу, толстыми, заскорузлыми пальцами с въевшимися в мясо короткими ногтями вертит самокрутку, В темноте ярко вспыхивает спичка, на миг освещает крупное, волосатое лицо с седыми островками бровей. Ярома несколько раз затягивается, потом огонек папиросы замирает. Прислушиваясь к тайному дыханию ночи, старик ловит звуки парохода.
Вдруг над зубцами тальников пролегает широкая светлая полоса, точно в воздухе просыпали муку. Скользнув по небу, она опускается к реке, бежит неровными, нащупывающими зигзагами. Это пароход ищет прожектором путь в протоку. На воде полоса светит зеленым.
Ярома мнет самокрутку, поднимается. На фоне потемневшего неба видна высокая сутулая фигура, на ногах раструбами топырятся пудовые бродни. Луч прожектора, упав на берег, осыпает Ярому мукой.
– А ну не балуй! – сердито кричит Ярома.
Луч скользит дальше. Он выхватывает из темени крутой яр, фигуры сплавщиков, дома с высеребренными стеклами окон, провал оврага, затем гаснет, и наступает непроглядный, густой, как сусло, мрак. Ярома быстро идет по берегу, изредка оглядываясь на пароход, нащупавший ход в протоку. Туго, торжествующе гудит "Смелый", поравнявшись с поселком.
Ярома проходит сквозь толпу. Узнав начальника, сплавщики расступаются. Пароход, еще раз вскрикнув сиреной, приближается к берегу. Ярома наклоняется вперед, всматривается, но никак не может узнать человека у машинного телеграфа. Потом капитан встает рядом с лампочкой бортового освещения. Ярома, ни к кому не обращаясь, требует:
– Папиросу!
Кто-то протягивает папиросу, зажженную спичку; затянувшись, Ярома кашляет: "Трава!" Бросает и тянет из кармана кисет.
– Еще спичку!
Минут через десять начальник сплавного участка поднимается на пароход, протиснувшись в палубный люк, подходит к капитану. Несколько секунд они молча рассматривают друг друга – капитан грустно и немного печально: "Вот и опять встретились! Я очень рад!" Взгляд Яромы хмур, недоверчив, точно он проверяет, тот ли человек стоит перед ним, который нужен. Над лицом Яромы много поработали ветер и мороз. Высекли на нем глубокие морщины, задубили медно-красным оттенком кожу. Трудно догадаться по такому лицу, о чем думает начальник сплавного участка.
– Ну, здравствуй! – говорит капитан. – Чего уставился?
– Кто это уставился? – ворчливо отвечает Ярома. – Совсем слепнешь, старый черт, не можешь раз глядеть, куда человек смотрит… Ну а так, вообще, здорово! – И жесткими пальцами хватает руку капитана.
Все сильнее сжимают они руки друг друга, и Ярома чувствует в маленькой руке капитана прежнюю цепкость и уверенную силу.
– Ослабел ты страсть как! – говорит Ярома, отпуская руку капитана. – И тягаться с тобой не хочется…
– Да, не та у тебя сила, – серьезно отвечает капитан. – Жмешь, стараешься, взмок даже… Устарел, Степа, устарел!