Глухая Мята - Липатов Виль Владимирович 9 стр.


– Правильно! Иди ты к черту, Мишка!

– Сам иди! – отругивается Силантьев, по видно, что он обижен не тем, что Федор обругал его, а тем, что не пригласил на выпивку. От механика, сидящего в тени, Силантьев демонстративно отворачивается.

Бригадир Семенов молчит. Чувство одиночества перед пьяным, распоясавшимся Федором испытывает он. Когда Титов, покачиваясь, вошел в комнату, спугнул уютную, дружелюбную тишину, на миг показалось бригадиру, что раздастся чей-то возмущенный голос, кто-то вскочит навстречу, остановит Федора гневным криком, жестом. Думалось бригадиру, что бурю негодования вызовет пьяный Федор у лесозаготовителей. Но ничего не случилось!.. Никита Федорович помаргивает ресничками, щурится, напускает на бородатое лицо выражение значительности, умудренности.

– Ты, Федор, перебрал! – замечает он. – Тут ведь такое дело, как говорится, немного не рассчитал, хватил лишнего – и готово! Шел бы ты спать, Федор!

– Никите Федоровичу, папаше, привет!

Спокоен, хранит обычную невозмутимость Раков.

– Набрался, как свинья! – после внимательного изучения Федоровой физиономии и неверных движений презрительно заключает он.

Титов глухо хохочет:

– Ты смотри, нет, ты смотри! Гошка заговорил! – Затем фамильярно, дружески наклоняется к Ракову, берет за пуговицу: – Слушай, Гошка, знаешь, кто я перед тобой?.. Раб! Понял, раб! А раз раб, то хочешь – ударь меня по морде! Ударь!

– Пошел к дьяволу.

– Правильно! Гони! Я кто – кирюха!

Один глаз Федора опять прищурен, чтобы не двоилось. Федор натыкается на стену, скользит по ней и вдруг трезвеет.

– Ага! Боевой листок! Замечательно!

Федор подходит к стене, широко раскинув руки, упирается ими по обе стороны от листка.

– Я… Федька… Похож… Здорово похож!

Федор снимает руки со стены, поворачивается как-то боком и замирает – on пытается рассчитать движения, чтобы сорвать боевой листок, и всем понятно это; он немного отклоняется назад, зрячим глазом находит край листа, нацеливается на него, но, прежде чем сделать движение к стенке, оборачивается к бригадиру:

– А я сейчас его сорву! Слышишь, бригадир, сорву… Возьму и сорву!

Петр Удочкин зажмуривается. Ему страшно. В памяти возникает далекое, школьное воспоминание – товарищ Петра вот так же сорвал классную стенную газету, в которой Петр нарисовал его. Последующее в памяти Удочкипа было ужасным. Товарища обсуждали на собрании, водили к директору, за четверть по поведению поставили двойку, а на школьной линейке вывели из строя. Петр боязливо открывает глаза в тот момент, когда Титов делает стремительное движение к стенке.

– Не надо! – вскрикивает Удочкин.

Петр, видимо, не замечает, что одновременно с движением Федора к стене механик Изюмин вскакивает с места, прыжкам преодолевает расстояние от печи до Титова и на лету хватает руку Федора. Тот теряет равновесие, поворачивается лицом к механику.

– Э, голубчик, это не положено! – улыбаясь прямо в лицо Федора, говорит Изюмин.

Петр Удочкин во все глаза смотрит на Изюмина и не может оторваться – красив он, притягателен до того, что становится сладко, томительно, и он не замечает, как его собственное лицо повторяет выражение лица механика: так же круто изгибается левая бровь, глубокая складка залегает на лбу, и все это покрыто ослепительной, немного искусственной улыбкой. Лицо Петра, как в зеркале, повторяет лицо механика.

– Боевые листки срывать нельзя! – терпеливо, как маленькому ребенку, поясняет Изюмин Федору. – Тебе надо ложиться спать!

Внимательно разглядывает механика бригадир Семенов, и ему вдруг кажется, что где-то он встречал этого человека. Где-то видел Григорий его ясные глаза, короткую верхнюю губу. Где-то видел. Но где – вспомнить не может…

– Спи, Федор! – настаивает механик.

Титов делает сладкое, умильное лицо, обнимает Изюмина с пьяной порывистостью:

– Ты мне друг? Друг!.. Дай я тебя, Валя, поцелую! – и действительно целует.

Механик смеется, разводит руками, точно восклицает: "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!" Затем за руку ведет Федора к матрасу, усаживает, командует:

– Снимай сапоги… Теперь рубаху!.. Вот и хорошо! Спи! – Он отвертывается от Федора, достает из кармана платок и быстро вытирает то место, куда поцеловал Федор. Затем возвращается к печке. Он проходит мимо людей – высокий, подтянутый, стройный, и Никита Федорович уважительно говорит:

– Вот, как говорится, человек тоже выпил, а не пьяный… Уметь надо выпить, как и в любом деле!..

Бригадир Семенов сидит неподвижно. Он о чем-то думает.

6

Как звенья тракторной гусеницы, похожи друг на друга рабочие дни в Глухой Мяте. И точно так же, как гусеница на катки, плавно наматывается время на чередование дня и ночи. Расчерчен на клетки часов, разделен на две половинки рабочий день. В восемь часов начало, затем обед, два перекура по полчаса – и все. Плавно, неторопко течет гусеница времени, оставляя высокие штабеля на берегу Коло-Юла, прореживая густой сосняк.

Похожи рабочие дни в Глухой Мяте, словно близнецы, но есть и различие. Оно – в людях, которые бывают то веселые, то грустные, то энергичные, то отчего-то расслабленно-ленивые. Внешне похожи как две капельки воды дни Глухой Мяты, но внутренне различны так, что порой кажется – другие люди пришли в сосновый бор…

Спокойный, уравновешенный человек Георгий Раков, а вот сегодня не таков. Недовольный чем-то, сумрачный пришел на лесосеку, молча завел трактор, молча забрался в кабину и рывком бросил трактор по волоку. Бригадир Семенов поглядел на него, присвистнув от удивления, сдвинул шапку на затылок – что это с Георгием? Не было такого, чтобы знатный тракторист беспричинно рвал машину, на высшей скорости шел по волоку! Что с ним?

Не похож на себя сегодня и Федор Титов – расслабленный, бледный, смущающийся. Он не может смотреть товарищам в глаза, виляет взглядом, сторонкой обходит лесозаготовителей; забравшись в машину, осторожно, чтобы не лязгала, не привлекала внимания, трогается и незаметно скрывается в тайге. Впереди качается в сумраке, подпрыгивает красный огонек – сигнальный фонарь машины Георгия Ракова. Смотрит на него Федор и кривится от боли в голове, от беспокойства на сердце, а главное, оттого, что вспоминается вчерашнее – черное, лохматое, неискреннее, слышатся зубчатые слова: "У тебя рабья кровь, Федор!" От этого воспоминания сжимается сердце.

Невесел и Георгий Раков. Машину ведет неровно, рывками, ноги нервничают, а от гула мотора по вискам ударяют маленькие молоточки.

Георгий Раков сердит на механика Изюмина. Не помнит он, когда был так унижен и оскорблен. Вчерашний случай с лопатой, которая оказалась одновременно и орудием производства и не орудием производства, то и дело вспоминается Георгию, и он беспокойно ерзает на сиденье, томится от горечи поражения. В памяти всплывает лицо механика, слышатся слова: "Вы не огорчайтесь!", а после слов такое движение, словно Изюмин хочет снисходительно похлопать по плечу его, Георгия Ракова.

Велика обида знатного тракториста на механика передвижной электростанции. Опозорил его Изюмин! Унизил! К этому не привык Георгий Раков – ведь уже с давнего времени к его словам прислушиваются, с его мнением считаются. Безупречным поведением, отличной работой заслужил это Раков.

Ворочается на сиденье Георгий, краснеет за вчерашнее… Не ответив на вопрос механика, грубил, грозил пальцем, а сам чувствовал стыд, да и грубил-то оттого, что было неловко перед товарищами.

– Сюда, сюда! – слышит он веселый голос. С магистрального волока трактор входит в лесосеку, навстречу выныривает Борис Бережков, кричит что-то радостное, утреннее, но Раков встречает его вопросом:

– Борис, кто такой этот Изюмин?

– Механик, – по инерции, не задумавшись, отвечает Борис и сам понимает, что сморозил: не так нужно отвечать на вопрос об Изюмине.

– Откуда приехал?

– Не знаю.

– Кем раньше был?

– Тоже не знаю! – отвечает Борис, пожимая плечами. Ему приходит на ум, что они действительно ничего не знают о механике, кроме того, что он заочно учится в Красноярском лесотехническом институте. – Он знающий человек! – неопределенно буркает Борис, чтобы хоть немного удовлетворить любопытство Ракова.

– Это вижу! – отрезает тракторист. – Давай чокеровать воз!..

На обратном пути из лесосеки Георгий думает о механике. Загадочный он, нездешний, говорит так, что не поймешь – серьезно или шутит.

У механика белые, нежные руки, но он не белоручка, не неженка. Раков видел, как он заводил станцию, – коленчатый вал вертелся так быстро, точно работал мотор, а ведь механик сам крутил заводную ручку. Изюмин умеет работать электропилой, сучкорезной, водит трактор – он так же универсален, как старик Борщев. Работает Изюмин хорошо: за все время на станции не было ни одного простоя. Бригадир сказал Ракову: "Изюмин такой механик, каких я еще не видел, – он омолодил станцию!"

Роется в Изюмине Раков, невольно ищет в нем плохое, обличительное и – не находит: со всех сторон хорош механик. Мелочи не в счет, хотя много находит их Георгий… Вот вчера, пьянствуя с Титовым, механик в барак проскользнул незаметно, так, чтобы его не приметили, оставил Федьку одного. Заметил Раков и то, как Изюмин брезгливо вытер губы после Федорова поцелуя… Много таких мелочей знает за механиком Раков, но понимает, что мелочи – это мелочи! Ведь после того, как механик незаметно пробрался в барак, он первым остановил Титова, не дал сорвать боевой листок, уберег Федора от неприятности. А от пьяного поцелуя Федора каждый, пожалуй, вытерся бы…

Нет, ничего плохого не находит в механике Георгий Раков! И ему вдвойне стыдно за вчерашнее оттого, что не ответил на вопрос, да еще и грозился: "Посмотрим на вас, посмотрим еще!" А что посмотрим?! На себя надо смотреть, а не на механика… Он не теряет времени, учится заочно в институте, а ты походил раз в неделю в кружок и замыслил о себе много. "Вот так-то! – рассуждает Раков. – Так-то!"

Даже в разговоре с самим собой он остается немногословным, сдержанным – он не любит лишние слова, как и лишние движения; каждое слово, каждый жест Ракова рассчитаны. Тракторист Георгий Раков вообще придерживается в жизни твердых правил – он не меняет своих точек зрения и привычек, считая их самыми верными, самыми лучшими.

Притащив воз на эстакаду, Раков отцепляет его, поставив трактор, идет к передвижной электростанции. Механик Изюмин читает. Положение у него немного смешное: он выглядывает из дощатой будки, как из конуры, и поэтому Михаил Силантьев, когда Изюмин заболел и некому было работать, раскричался: "Не пойду на станцию! Не буду сидеть, как собака в конуре!"

Раков подходит к механику, садится на порожек и начинает крутить самокрутку. На Изюмина он словно не обращает внимания, а на лице такое выражение, как будто говорит: "Присел потому, что место удобное, тихое. Лучше и не найдешь!" Закрутив вершковую папиросу, он тянется прикурить к механику, и это тоже – молча, безразлично, а когда втягивает дым в себя, щеки западают, и опять кажется, что произносит равнодушно: "Спички у меня есть, но мы – в лесу, разбрасываться дорогим товаром не приходится!" Изюмин так и понимает его – охотно протягивает дымящуюся папироску. Он серьезен и вежлив в движениях.

– У меня перекур! – небрежно сообщает Раков, чтобы механик не заподозрил его в лености.

– Пожалуйста, пожалуйста! – сгибает талию Изюмин.

Некоторое время они курят молча, не глядя друг на друга, и у Ракова по-прежнему такой вид, словно его ничуть не интересует механик, а присел он рядом без всякой причины, просто захотел и сел. Вздумалось бы Ракову, он так же спокойно и с таким же удовольствием покурил бы на эстакаде, как курит на пороге станции.

– Ну ладно! – говорит Георгий, когда папироса догорает. – Так весь день можно просидеть! – Он неторопливо поднимается, но уходить не спешит, чтобы Изюмин успел понять смысл его слов, в которых заключено следующее: "Сидеть в конуре мы непривычные! Нам настоящую работу подавай!" Когда, по его мнению, проходит достаточно времени, чтобы механик понял сказанное, Раков делает несколько шагов вперед, но останавливается.

– Да! – словно вспоминает он. – Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! – Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. – Как она называется?

– Любопытствуете? – поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. – Спасибо!

– За что? – сощуривается Раков.

– Как за что? – театрально всплескивает руками механик. – Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! – и шутовски раскланивается с Георгием. – Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.

– Это почему? – надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. – Почему?

– Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.

– Чего "оного"?

– Ума! – поджимает губы механик. – Ума!

Раков круто поворачивает и уходит.

– Они удалились! – хохочет вслед Изюмин.

Глава третья

1

В середине апреля в Глухую Мяту со стороны Алтая и Средней Азии приплыли теплые, весенние ветры.

Это произошло ночью, когда тайга не ждала, не ведала о приходе долгожданных гостей, – вечером на небе еще висели неподвижные, зыбучие облака, оплывшая кружевной дымкой тайга стыла в изморози. Но вот в полночь прошелся с юга первый – неуверенный, пробующий – косяк ветра, промчался над вершинами деревьев, завернул в ложбину. Он был густ и тепел, как струя воды горячего источника, этот порыв ветра.

Первой его услышала сосна, оставленная бригадиром Семеновым, вздрогнула, качнула маковкой и замерла – не верила еще, что долгожданное случилось! Потом снова зашелестела и снова прислушалась – так ли? Не перепутала ли она теплые алтайские ветры с обским ветродуем?

Нет, не перепутала! – по зеленому морю течет уже волна южан, тревожит деревья, веселит.

Медным гулом наливается тайга.

Двухъярусные, пришли в движение тучи: те, что ластились к земле, к соснам, несутся на север, а те, что распластывались выше, сбиваются в плотные стайки, спускаются вниз. Поскрипывая, шевелят ветвями сосны, по вершинам бурунами катится зеленая волна.

Пронесся первый косяк южных ветров, прошелестел и затих за тайгой, над Обью, но за ним летит уже второй, третий, четвертый… И начинается! Над Обью, над Васюганьем пластается ветер. Весенний ветер – сильный и постоянный. Парусом, наполненным ветром, становится тайга и плывет, волнуясь, к берегам недалекой весны. Тучи заволакивают месяц, темнеет бушующее море, гремит.

Теплые, весенние ветры бегут над тайгой.

Лесозаготовители поутру выходят из барака и оторопело останавливаются: наколов тучи на вершины сосен, теплая, влажная, лежит перед ними тайга. Все, что схватывает глаз, – лес, барак, рядки березок, колья, воткнутые в землю, выросло за ночь, вытянулось вверх и помолодело. Пригляделись люди и поняли: осел снег. Потому и кажется выросшим мир.

Летают низко взволнованные сороки, цокочут, ссорятся – и они тоже пропитаны влагой. Сырой и душный, от земли поднимается туман, пахнет прелыми листьями, озоном, смолой. У тонких березок почернели ветви; тяжелая, отсыревшая стена сосняка не шевелится, безмолвствует. И дует ветер – ровный, настойчивый, ощутимый. Он прилипает к лицу теплой марлей. От него раздуваются ноздри, ширится грудь.

В нарымские края пришла весна!

– Ах ты, мать честная! – восклицает Никита Федорович Борщев и нагибается к земле.

Шестьдесят весен хорошо помнит он. Всякие бывали они – веселые и печальные, скорые и медленные: бывали в кумачовом половодье знамен, бывали в церковном звоне деревенского надтреснутого колокола. Всякие бывали, а вот такой, пожалуй, давно не было – запоздав на две недели, в одночасье замыслила весна наверстать потерянное и, заторопившись, смешала зиму, осень, лето. Так торопилась весна, что сразу пала на землю дождем. Оттого и корявится снег, простреленный дождевыми пулями.

– Ах ты, мать честная! – всплескивает руками старик.

Под корявой оболочкой снега, тонкоголосые, журчат ручейки, снег на глазах осаживается, темнеет, булькая, валится в промоины. Берет Никита Федорович пригоршню снега, сжимает в пальцах – струйки цевкой брызгают в стороны.

– Ах ты, господи!

Прикасается пальцем Никита Федорович к обнажившейся розовой коре черноталины и отдергивает, точно ожегся: кажется ему, что под корой струится теплый сок.

– Вот, как говорится, такое дело, товарищи… И не припомню такой взгальной весны! Вот разве в тысяча девятьсот двадцать шестом было такое! Ах ты, мать честная!

Весна кружит голову…

Бледнеют лица Виктора и Бориса, колотится сердце. Томление и звон в голове приносит весна молодости, надежды и мечты приносит она молодым людям… Черемуховым цветом, далеким перебором гармошки да теснотой в груди помнятся взрослым людям весны молодости.

Никогда потом не бывает таким синим небо, такой зеленой трава, никогда так сладко и так тревожно не пахнет черемуха. Не вернуться вам, весны молодости! Никогда не вернуться!

Весна в Глухой Мяте.

Ссутуливается бригадир Семенов. То, чего боялся он, чего ждал беспокойными ночами, прислушиваясь к шевелению за окнами барака, случилось! Скорая, дружная весна пришла в тайгу… Несколько дней – и взлохматятся болота, ручейки наполнят тайгу голубым сиянием, и начнут набухать, тревожиться подо льдом речушки. За одну ночь станет разливным морем Коло-Юл, подхватит, понесет на себе лес, заготовленный бригадой. Пройдет время, уляжется речушка, а на берегах останутся сосны, не срубленные лесозаготовителями. Пропадет, погибнет этот лес.

Хлюпая раскисшим снегом, люди идут в тайгу. Шагает, чувствуя спиной напряженное молчание товарищей, бригадир. Все понимают лесозаготовители, знают прихоти речушек, коварство болот, опасную для человека весеннюю тайгу; умеют считать лесозаготовители – знают, что, если Коло-Юл двинется за неделю до Первомая, не успеют они выбрать Глухую Мяту, если будут работать так же, как сейчас…

В сосняке блуждает ветер, деревья звучат, и Никите Федоровичу Борщеву кажется, что тайга наполнена торжественным колокольным звоном, который напоминает молодость, сладко-трепетное, далекое, как утренняя звезда, что, бледная, горит над соснами. Молодостью, радостью звучит в ушах Никиты Федоровича тайга. Он останавливается, срывает с головы шапку, поворачивается лицом к ветру. Бородатое лицо сияет ласковостью.

– Ах ты, господи! – тихо произносит Никита Федорович, давно позабывший богов своих предков. – Ах ты, господи!

Назад Дальше