Домострой в оцепенении наблюдал, как собираются в кровавую лужу струящиеся из мертвых тел ручейки. Их с Андреа заговор рухнул, и он оказался в дерьме с головы до ног. Он был подавлен совершенно нелогичным финалом этого, до сей поры казавшегося ему изящно выстроенным, сюжета. А потом ему стало страшно: ведь если Андреа останется жива, то его могут судить как соучастника в деле по изъятию денег у Годдара. Он усомнился, что хоть где-нибудь на земле найдутся присяжные, способные посчитать его невиновным, и живо представил себе сенсационные заголовки, бесконечные обсуждения в газетах и на телевидении всех отвратительных аспектов заключенной им с Андреа сделки по разоблачению Годдара. Старые вымыслы насчет его тайных "музыкальных негров" покажутся детским лепетом по сравнению с тем, как могут газетчики расписать эту кровавую драму. Подумал он и о Донне, невинном свидетеле, втянутом во все это лишь потому, что отозвалась на его чувства. Судья может запросто упечь его на годы, навсегда покончив с той жизнью, что он вел до сих пор.
Домострой заставил себя сделать шаг и склониться над Андреа. Большими пальцами он опустил ей веки. Затем коснулся шеи. Андреа была теплой, словно не желала сдаваться небытию. Он подумал о тех временах, когда она принадлежала ему, наполняя его время и окружающее пространство своей трепещущей красотой, а плоть ее – ныне обреченная – становилась источником его радостного изумления всякий раз, когда ему позволялось коснуться ее. Пожелал бы он вернуть эту девушку к жизни, будь это в его власти? Чтобы броситься с ней в новую авантюру?
Непреклонный внутренний голос ответил ему, что вопрос это праздный. Она мертва. Ее распущенные волосы ярко сияли в безжизненном свете флюоресцентных ламп; губы, приоткрытые в последнем вздохе, побледнели, лицо побелело. Он повернулся к Чику Меркурио. Певец и мертвый прятал глаза за темными очками, а в руке сжимал пистолет. Рядом в нелепых позах лежали оба бандита.
Услышав сдавленный стон Остена, Домострой окончательно пришел в себя. Чувствуя, как горло его наполняется тошнотворной кислятиной, он нашел выключатель холодильника, повернул его и, смочив полотенце теплой водой, стал прикладывать его к языку Остена, постепенно освобождая нежную кожу от металлической поверхности.
Трясущийся Остен повернулся и уставился на четырех мертвецов, побледнев при этом не меньше, чем лежащие перед ним трупы; затем, ни слова не вымолвив, он обошел лужу крови и выбежал из кухни.
Домострой пошел следом.
В комнате Домострой помог Остену, все еще трясущемуся, как в лихорадке, обработать антисептиком язык и обожженные губы.
– Я должен позвонить в полицию, – сказал Домострой, тщетно пытаясь сдержать собственную дрожь. – Тебе лучше уйти, и побыстрее.
– Разве я не нужен тебе как свидетель? – прошамкал Остен, едва способный шевелить распухшим языком и потрескавшимися губами.
– Хватит им одного свидетеля.
– Что ты скажешь полиции?
– Я им расскажу, что мой старый приятель Чик Меркурио и его подружка, Андреа Гуинплейн, зашли меня навестить. А тут неожиданно нагрянули "рожденные свободными", тоже мои приятели, приглядывающие здесь, так как я живу один. Обе команды приняли друг друга за грабителей и, прежде чем я успел вмешаться, выхватили оружие и открыли огонь. Остальное полицейские сами увидят. Вот и все.
– Разве полиции не покажется странным, что все твои друзья вооружены?
– Возможно. Но им также известно, что в Южном Бронксе вооружены очень многие.
– Вроде неплохо придумано, – согласился Остен и посмотрел в глаза Домострою: – Ответишь на один вопрос, прежде чем я уйду?
– Что тебя интересует?
– Ты в этом замешан? Ты помогал Андреа и Меркурио отыскать Годдара?
– Только Андреа, – сказал Домострой. – Она мне сказала, что хочет с тобой познакомиться.
– А письма?
– Их написал я.
– Ты?
– Да. Все. Кроме цитат из писем Шопена, – наконец улыбнулся Домострой.
Остен окинул его долгим взглядом.
– Тогда…– явно взволнованный, он запнулся, – ты понял меня и мою музыке лучше, чем кто-либо на свете.
– Возможно, есть и другие, кто понимает тебя не хуже. Только подумай, сколько откровений ты мог пропустить, не имея времени читать все письма от поклонников. Кстати, как ты вообще догадался, что я имею отношение к этому делу? В письмах все следы вели к Андреа. Не было ничего – и никого, кроме Андреа, – способного указать на меня.
– Все именно так. Кроме одного. Фотографии, – ответил Остен.
– Фотографии? Но на них была только Андреа. Ни малейшего моего следа ни на одной из них!
– Был один. Необычный угол съемки на одном из снимков.
– Какой еще угол?
– Ты когда-то снимал Валю Ставрову под тем же углом – снизу, почти от пола, чтобы ухватить ее бедра, как я понимаю. Я видел эту фотографию Вали – в спальне моего отца. Я даже подумал, что ты умышленно повторил этот необычный угол с целью вывести меня на тебя, если я не смогу отыскать Андреа!
– Вовсе нет. Мне даже в голову не пришло, что угол чем-то необычен! Но Валя! Это невероятно.
– Не более чем все остальное, – возразил Остен. Он поднял разбитый магнитофон и аккуратно уложил его в "дипломат" Андреа. – Ты уверен, что я не понадоблюсь тебе для объяснений с полицией?
– Абсолютно, – заверил его Домострой. – В любом случае, нельзя говорить всю правду, чтобы не всплыло, что ты Годдар.
Остен поднял на него глаза:
– Ты что, никому не собираешься рассказывать обо мне?
– Зачем? То, что я о тебе знаю, не сделает более привлекательным ни меня самого, ни мою музыку.
– Спасибо. Отец говорит, что в последние месяцы продажи "Этюда" существенно возросли. И, несмотря на все эти былые фальшивые разоблачения, твои записи остаются гордостью серии "Современные классики"!
– Хорошо. Жаль только, что музыку я больше не пишу. А где ты будешь дальше работать?
Остен подобрал с пола свою куртку и "дипломат".
– В "Новой Атлантиде". Во Дворце звуков.
– Фрэнсиса Бэкона? Я тоже жил там когда-то, – рассмеялся Домострой.
– А как ты? Что будешь делать ты? – спросил Остен.
Домострой встал.
– Просто останусь здесь и буду ждать Донну.
– Надеюсь, что она победит в Варшаве. Передай, что я желаю ей удачи.
Он вышел из зала. Только услышав звук отъезжающей машины и подождав, пока Остен не окажется на безопасном расстоянии, Домострой поднял трубку и позвонил в полицию.
В "Олд Глори" не было телевизора, а Домострою хотелось увидеть Донну в ночном ток-шоу, где было запланировано ее участие, поэтому он отправился к Кройцеру, хотя в этот вечер не работал. Несмотря на то, что причины перестрелки, в результате которой погибли Чик Меркурио, Андреа Гуинплейн и два члена банды "Рожденных свободными", сомнения не вызывали – "КРОВАВОЕ ГОРЕ В "ОЛД ГЛОРИ", по выражению одной из газет, – полицейское расследование продолжалось, и фотографии Домостроя то и дело появлялись в газетах, поэтому он нацепил темные очки, шляпу и накладные усы, дабы избежать внимания репортеров, уже несколько дней охотившихся за ним ради подробностей об убийстве.
Думая о Годдаре – зная теперь, кто он такой, – Домострой представлял его себе совершенным затворником в повседневной жизни, хотя через музыку свою общающимся с миллионами. У него, наверное, как и у Домостроя, есть несколько знакомых, а друзей еще меньше. Хотя, перестань он прятаться от публики, Джимми Остен мог получить от жизни все, что хотел, продолжая при этом творить в одиночестве. С другой стороны, сам Домострой, из-за своей былой исполнительской и композиторской известности, никогда не отделял свою жизнь от искусства; и, поскольку писать он перестал, жизнь осталась его единственным творчеством – бесцельным, словно путь стального шарика в пинболе. Для Годдара, без сомнения, успех его музыки всегда будет источником радости и уверенности в себе. Домострою, лишившемуся желания писать, только и остается, что утешаться случайными успехами в постели, то есть, в сущности, самоутверждаться, как некогда он это делал, сочиняя музыку.
С душевной мукой вспоминал Домострой то время, когда круглые сутки его преследовали репортеры, высшие администраторы музыкальных компаний, телевизионные и кинопродюсеры и поклонники. Что, если бы он, подобно Годдару, решил тогда или еще раньше избегать всякой публичности и жить анахоретом или под чужой личиной? Пошел бы он на это ради спасения творческого дара или хотя бы ради самого себя, дабы утихомирить врагов и клеветников и укрыться от дурной славы, раздуваемой публичными скандалами? Впрочем, все это не более чем досужие домыслы. Йейтс прекрасно сознавал, что представления художника о собственной жизни неотделимы от его творчества, когда писал:
Скажи, каштан, раскидистый, цветущий.
Ты лист, свеча иль ствол?
О, этот стан, танцующий, зовущий,
Что скажет танец о тебе, танцор?
Домострой пытался представить, как он распорядился бы жизнью на месте Годдара. Удалился бы в глухое безопасное поместье на берегу моря или искал бы убежища в далекой стране? Или остался бы, из-за порочного своего упрямства, в "Олд Глори"? Стал бы от скуки или из потребности быть хоть кем-нибудь услышанным выступать на публике, хотя бы даже в тех самых закусочных с пинболом, где вынужден играть сейчас?
Чем больше Домострой представлял себя на месте Годдара, тем более убеждался, что жил бы точно так же, как жил всегда, то есть во всем уступая своему естеству. Ибо жить вопреки естественным побуждениям означает уподобиться потоку, текущему вверх, – он зальет собственный исток.
Согласно Карлхайнцу Штокхаузену, чьи электронные композиции столь явно повлияли на Годдара, музыкальное событие не является ни следствием чего-то ему предшествовавшего, ни причиной чего-то последующего; оно есть вечность, достижимая в любой момент, а не только в конце времен.
Нравится это тебе или нет, но разве нельзя то же самое сказать о человеческой жизни, подумал Домострой.
Подвешенный над баром телевизор был включен, однако из него не доносилось ни звука. Передача "В ногу со временем" только что началась, но Донна должна была появиться позже.
На соседнем табурете сидела Лукреция, проститутка, которую Домострой часто встречал здесь и которая, по неизвестным ему причинам, никогда и никак не поощряла его воспользоваться ее прелестями. Лукреция была черной, симпатичной, лет тридцати без малого, и одевалась она всегда в неопределенной манере студентки с Восточного побережья. Держалась и выглядела она вполне прилично, поэтому к ее присутствию хозяева заведения относились терпимо. Несмотря на маскировку, Лукреция сразу узнала Домостроя, положила руку ему на плечо и, сообщив, что сегодня он ее гость, заказала ему "Куба Либре", а себе – коктейль с шампанским. Сделав несколько глотков, она придвинулась к Домострою:
– Жаль, что у тебя все так ужасно получилось. Какой, должно быть, кошмар, когда твои друзья убивают друг друга! А Чик Меркурио – он был такой милый!
Домострой сделал вид, что удручен происшедшим.
– Я читала в газете про Донну Даунз, эту черную пианистку, – продолжила она доверительным тоном, – она говорит, что ты ей здорово помог, что без тебя она ни за что не выиграла бы тот большой приз в Варшаве. – Лукреция помолчала. – Доброе это дело – помочь черной девушке выбиться в люди.
– Донна Даунз – трудяга, – несколько резковато отозвался Домострой. – Поверь мне, она никому ничем не обязана.
Лукреция окинула его недоверчивым взглядом:
– Между вами что-то произошло, и поэтому ты не хочешь говорить об этом?
– Ничего особенного, – возразил Домострой, все более раздражаясь.
– Скажи мне, – с заговорщицким видом продолжила Лукреция, – ты женат?
– Нет, – ответил Домострой.
– Дети есть?
– Нет.
– А родные живы?
– Нет. Все умерли.
Она задумалась на мгновение.
– Как же они все умерли? Я имею в виду – от болезни?
– Одни на войне, другие от старости. Почему ты спрашиваешь?
– Неважно, – отрезала женщина. – Сколько тебе лет?
Он сообщил ей свой возраст. Она оценивающе осмотрела его:
– Для твоего возраста слишком много морщин! И выглядишь ты усталым. Как ты себя чувствуешь?
– Не жалуюсь. – Это становилось забавным.
– Все потому, что ты не куришь, не объедаешься и следишь за своим телом. – Поколебавшись, она выпалила: – Так вот, у меня есть кое-что, способное тебя заинтересовать.
– Что же это? – поинтересовался он, сраженный ее напором.
– Я подумываю завести ребенка. По возрасту мне уже пора. – Она выжидающе смотрела на него.
Он ничего не ответил.
– И я хочу, чтобы у моего малыша было все самое лучшее, – продолжила Лукреция. – Я в состоянии его обеспечить. Я работаю на улице с двенадцати лет и накопила достаточно. Да, думаю, вполне достаточно, – задумчиво повторила она. – Все надежно припрятано, – на всякий случай добавила она несколько даже предостерегающе.
Он молча разглядывал ее.
– Я бы могла выйти замуж, но мой парень наверняка захочет знать, чем я занималась раньше. Не думай, я не стыжусь своей профессии. Просто скандалов не хочу. Все, что мне нужно, это отец для моего ребенка. Вот и все. Отец, а не муж.
– Я понимаю, – кивнул Домострой.
Она залпом допила свой коктейль.
– Ну, если мы с тобой отправимся в путешествие…– Она помолчала, пытаясь понять, успевает ли он за ее мыслями, но Домострой только улыбался. – Только мы вдвоем. Путешествие в какую-нибудь из тех стран, что показывают по телевизору. Вроде Гонконга или Бразилии? Может, даже вокруг света. В восемьдесят дней! – рассмеялась она. Затем, вновь посерьезнев, продолжила: – Денег у меня хватит для нас обоих. Корабль, самолет, поезд, путешествие первым классом, шикарная еда, лучшие отели, ночные клубы – что скажешь. И я здорова. Я чистая. Ни герпеса, ни гонореи. Никаких таких женских инфекций. Я как следует ухаживаю за своим телом. И я знаю, что хороша в постели – моя работа отлично этому учит, – никто еще не жаловался. – Она опять помолчала. – Ты не пожалеешь, сделав мне ребенка. Я даже деньги тебе сначала покажу, если не доверяешь.
– Я вижу, что ты не обманщица.
– Ты понял, что я имею в виду? – спросила она.
– Ты хочешь, чтобы я был с тобой, пока ты не забеременеешь.
– Я хочу, чтобы ты оставался со мной, пока не родится мой ребенок, мистер, – твердо сказала она. – Все девять месяцев. И я хочу, чтобы потом мой ребенок появился на свет в самой лучшей клинике в какой-то из этих стран – Швейцарии или Швеции, верно? – где они ко всем детям, черным и белым, относятся одинаково. Малышу, белому или черному, с самого начала нужно очень много любви. – Она не отрывала глаз от Домостроя.
– А что потом? – спросил Домострой. – Что мы будем делать после этого?
– Мы вернемся сюда, – сказала она так уверенно, будто все это уже произошло, – и ты пойдешь своей дорогой, а я своей. Ребенок останется со мной.
– Смогу я видеть тебя и ребенка – потом?
Она вздохнула:
– Нет, не сможешь. Это будет мой ребенок. А ты будешь ни при чем. Это сделка. Что скажешь?
Помолчав, он снова задал вопрос:
– Почему я?
– В тебе есть музыка. В газете написано, что ты писал музыку, был знаменитостью, зарабатывал, выступал по телевизору, даже в кино! Я хочу, чтобы мой ребенок стал таким же – добился всего сам, ни от кого не зависел. Но я не играю на пианино; у меня нет таланта, чтобы ему передать. – Она задумалась. – А еще я уверена, что ты будешь добр к черной девушке. Ты же помог этой Донне Даунз! – Она вновь помолчала. – Еще в газетах писали, что ты много путешествовал и знаком с важными людьми – ты знаешь, куда ехать и что смотреть. Ты сможешь найти лучших врачей и лучшую клинику. А если ты привезешь меня как свою жену, они с самого начала зауважают и меня, и моего малыша. Все, что я знаю, – она широко развела руками, – это Южный Бронкс. Я даже в Атлантик-Сити никогда не была! – Она допила коктейль. – Мы можем отправиться в любое время. Ты только должен сказать, какие мне покупать тряпки и чемоданы. Для нас обоих, я имею в виду…
– Буду с тобой откровенным, Лукреция, – сказал тронутый ее искренностью Домострой. – Я не пожелал бы ничего лучшего, чем отправиться с тобой, но я не могу. В любом случае я для тебя не вполне подходящий партнер. Ты достойна лучшего.
Было видно, что она обиделась, однако старается скрыть свои чувства. Она достала зеркальце и губную помаду, потом заплатила за напитки, дала чаевые бармену и медленно повернулась к Домострою.
– Это из-за меня?
– Вовсе нет, – совершенно искренне ответил он. – Поверь мне, совсем не из-за этого.
Она долго глядела на него. Наконец, словно удовлетворившись, спросила:
– Другая женщина?
Он кивнул, и лицо ее осветила улыбка.
– Эта девушка – Донна Даунз?
Он снова кивнул.
– Я так и думала, – сказала Лукреция, встала и подошла к музыкальному автомату. Проглядев список, она кинула монету и вдавила кнопку. Когда она направилась к выходу, бар наполнили чарующие звуки блюза Чемпиона Джека Дюпре:
Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.
Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.
Что ж, она написала письмо.
Что однажды вернется домой.
Взгляд Домостроя вернулся к висящему над баром телевизору, звук которого опять убрали из-за музыкального автомата. Домострой увидел, как ведущий машет рукой и показывает куда-то за экран. Телевизионная публика захлопала, и появилась Донна – все беззвучно.
В который раз, глядя теперь издалека, словно никогда не встречал ее прежде, он подивился ее несравненной красоте. В длинном черном платье, с волосами, собранными короной, она походила на голливудскую звезду. Она села и заговорила с ведущим, приветливым, симпатичным калифорнийцем, известным также как музыкант-любитель, время от времени балующий публику игрой на рояле. Хотя из ящика не доносилось ни звука, Домострой понимал, что Донна рассказывает о своей победе в Варшаве и планах на будущее.
Еще прежде ее возвращения Домострой смотрел в выпусках новостей репортажи о конкурсе, в том числе и кадры изумительной победы Донны, а также прочитал об этом массу статей в газетах. В противоположность чопорным манерам прочих конкурсантов и строгой атмосфере, царящей в концертном зале, Донна на сцене была не только живей и проворней остальных исполнителей, но и выделялась артистизмом и мастерством; и звуки, извлекаемые ею из рояля, казались столь же непосредственными и преисполненными чувства, как она сама.
Она с самого начала укротила рояль – и публику, и жюри – поразительной динамикой своего стиля, истинным пониманием партитуры и владением ею, а также исключительной способностью горячо выражать свои чувства и доносить их до слушателя.