Семейные беседы: романы, повести, рассказы - Наталия Гинзбург 9 стр.


Правда, Паола нам докладывала, что Марио часто ездит в Швейцарию, но не для того, чтобы кататься на лыжах. Он ни разу не вставал на лыжи с тех пор, как уехал из дому. В Швейцарии у него была любовница, худющая как жердь, и весу в ней было не больше тридцати пяти килограммов: Марио признавал только очень худых и очень элегантных женщин. Нынешняя пассия, рассказывала Паола, принимает ванну два или три раза в день. Впрочем, и Марио только и делал, что мылся, брился и брызгал на себя лавандовой водой: больше всего на свете он боялся неопрятного вида и дурного запаха. Он был почти так же брезглив, как бабушка: беря из рук у Наталины кофе, он прежде всего оглядывал чашку со всех сторон – хорошо ли она вымыта.

– Хорошо бы Марио попалась достойная жена! – мечтательно говорила мать.

Отец немедленно взрывался:

– Какая жена! Этого еще не хватало! Ни о какой женитьбе не может быть и речи!

Умерла бабушка, и мы поехали во Флоренцию на похороны. Ее похоронили в семейном склепе рядом с дедушкой Паренте, "бедняжкой Региной" и многочисленными другими Маргаритами и Регинами.

Отец теперь говорил о ней "бедная моя мама", и слова эти произносил с особой любовью и скорбью. При жизни он всегда глядел на бабушку свысока, считая, что она не большого ума. Впрочем, так же он обходился и со всеми нами. А теперь, когда она умерла, он прощал ей недостатки и слабости как невинные и заслуживающие снисхождения.

Бабушка оставила нам в наследство свою мебель. Мебель эта, по словам отца, была "очень ценная", но матери она не нравилась. Однако, когда Пьера, жена Джино, подтвердила, что мебель прекрасная, мать смущенно умолкла: она очень доверяла мнению Пьеры и ее вкусу. И все же, по мнению матери, мебель была слишком громоздкая и тяжеловесная: там были, например, кресла, которые дедушка Паренте вывез из Индии, – черного резного дерева, а вместо подлокотников – слоновьи головы; потом небольшие скамеечки, черные с позолотой, кажется китайские, множество фарфоровых статуэток, столовое серебро с фамильными гербами, оставшееся от Дормитцеров – боковой ветви нашего рода: в награду за денежную ссуду они получили от Франца Иосифа баронский титул.

Мать боялась, что Альберто, когда приедет из пансиона на каникулы, снесет что-нибудь в ломбард. Поэтому она заказала буфет, запиравшийся на ключ, и туда поставила весь фарфор. Она постоянно твердила, что бабушкина мебель не подходит для нашей квартиры – загромождает ее и совсем не смотрится.

– Эта мебель, – слышали мы каждый день, – не для улицы Палламальо!

Тогда отец решил сменить жилье, и мы переехали на проспект Короля Умберто, в небольшой старый дом, выходивший окнами на бульвар. Наша квартира находилась в нижнем этаже, и мать была очень довольна этим, поскольку до улицы рукой подать, не надо таскаться вверх и вниз по лестнице и можно даже выходить "без шляпы". У нее была мечта выходить "без шляпы", что отец ей строго-настрого запрещал.

– Но ведь в Палермо я всегда выходила без шляпы! – оправдывалась мать.

– В Палермо! Вспомнила, что было пятнадцать лет назад! Посмотри на Фрэнсис! Разве она когда-нибудь выходит без шляпы?

Альберто оставил пансион и приехал в Турин сдавать экзамены за лицейский курс. Экзамены он сдал на "отлично", чем нас просто поразил.

– Что я тебе говорила, Беппино? – торжествовала мать. – Когда он хочет, он может учиться.

– Ну а теперь? – спросил отец. – Что мы с ним теперь будем делать?

– Ну что ты будешь делать с этим Альберто! – в который раз вспоминала мать тетю Друзиллу.

У тети Друзиллы тоже был сын-лентяй, и она часто повторяла:

– Ну что ты будешь делать с этим Андреа!

Это ей, тете Друзилле, принадлежала еще одна знаменитая фраза:

– Что ж, и тебе есть в чем на люди показаться!

Иногда летом она выезжала с нами в горы, снимала дом неподалеку и, хвастаясь перед матерью одеждой своего сына, приговаривала:

– Что ж, и Андреа есть в чем на люди показаться! Сразу же по приезде в горы Друзилла шла на ферму, где продавали молоко, и говорила:

– Я даже готова чуток переплатить, но чтоб молоко мне приносили раньше, чем другим.

Дело кончалось тем, что молоко ей приносили в то же время, что и нам, а брали с нее дороже.

– Ну что ты будешь делать с этим Альберто! – все лето повторяла мать.

Друзиллы в тот год не было: она давно перестала выезжать с нами в горы, но в ушах у матери все еще стояли эти ее слова. Альберто на вопрос о его планах сказал, что собирается заняться медициной.

Сказал он это с равнодушно-смиренным видом, пожимая плечами. Альберто был высокий, худощавый блондин с длинным носом и пользовался успехом у девушек. Роясь в его ящиках в поисках квитанций из ломбарда, мать то и дело натыкалась на пачки писем с фотографиями девушек.

Он не виделся больше ни с Пестелли, который успел обзавестись семьей, ни с Пайеттой, которого по выходе из исправительного дома снова арестовали. Его судили и по приговору Особого трибунала отправили в заключение в Чивитавеккью. У Альберто теперь был новый друг – Витторио.

– Витторио, – говорила мать, – очень способный мальчик из вполне приличной семьи! Это Альберто у нас недотепа, но друзей он выбирать умеет.

Альберто так и остался на языке моей матери "оборванцем" и "недотепой", хотя теперь, после сдачи экзаменов за лицейский курс, трудно было понять, какой смысл она вкладывает в эти слова.

– Негодяй! Мерзавец! – орал поздно вечером отец, когда Альберто возвращался домой. Он так привык орать, что орал даже тогда, когда Альберто случайно возвращался рано. – Где тебя черти носят?

– Да вот, задержался, друга проводил, – по обыкновению отвечал Альберто своим звонким, чистым, веселым голосом.

Альберто ударял за белошвейками, но не оставлял без внимания и девушек из хороших семей. Он бегал за каждой юбкой, ему нравились все, а поскольку он был веселый и добрый парень, то ухаживал и за теми, которые не нравились. Он поступил на медицинский факультет и в анатомическом театре частенько попадался на глаза отцу, чем тот был ужасно недоволен. Однажды отец показывал студентам диапозитивы и вдруг разглядел в темноте зала зажженную сигарету.

– Кто курит? – завопил он. – Чей это собачий сын осмелился здесь курить?

– Это я, папа! – отозвался знакомый радостный голос, и все засмеялись.

Когда Альберто должен был сдавать экзамен, отец с самого утра места себе не находил.

– Он меня опозорит! Он же ничего не учил! – говорил он матери.

– Ну погоди, Беппино! – успокаивала его мать. – Погоди, ведь еще ничего не известно.

– Сдал на "отлично"! – сообщала вечером мать.

– На "отлично"! – вспыхивал отец. – Да ему поставили "отлично" только потому, что он мой сын! Не будь он моим сыном, обязательно бы провалился!

И мрачнел еще больше.

Впоследствии Альберто стал очень хорошим врачом. Но отец упорно отказывался в это верить. И когда мать или кто-нибудь из домашних, заболев, говорили, что надо бы показаться Альберто, закатывался своим громоподобным смехом.

– Еще чего выдумали! Много он знает, ваш Альберто!

Альберто и его друг Витторио гуляли по проспекту Короля Умберто.

У Витторио были черные волосы, квадратные плечи, выпирающий подбородок. У Альберто – светлые волосы, длинный нос и небольшой, мягкий подбородок. Друзья разговаривали о девушках. Иногда о политике, потому что Витторио входил в тайную политическую группу. Альберто, казалось, вовсе политикой не интересуется: он не читал газет, не давал оценок и никогда не вступал в дискуссии, до сих пор вспыхивавшие между Марио и отцом. Однако к заговорщикам его тянуло. Со времен своей гимназической дружбы с Пайеттой Альберто увлекался заговорами, хотя и не принимал в них участия. Ему нравилось быть другом и доверенным лицом заговорщиков.

Встречая Альберто и Витторио на улице, отец лишь сухо кивал им. Ему даже в голову не приходило, что один из них мог быть заговорщиком, а другой – его доверенным лицом. Парни, с которыми водил дружбу Альберто, всегда вызывали у него недоверие, смешанное с презрением. К тому же отец и не думал, что в Италии еще могут быть заговорщики. Он был глубоко убежден, что, кроме него, антифашистов в Италии осталось совсем немного. И все это люди, с которыми он привык встречаться в доме Паолы Каррары, подруги моей матери и Анны Кулишовой.

– Сегодня вечером, – объявлял отец матери, – мы идем к Карраре. Там будет Сальваторелли.

– Замечательно! – восклицала мать. – Мне до смерти любопытно послушать, что скажет Сальваторелли!

И, проведя вечер в обществе Сальваторелли в гостиной Паолы Каррары, заставленной куклами (хозяйка занималась благотворительностью и мастерила кукол), отец с матерью немного успокаивались. Ничего нового им, скорей всего, там не сообщали, но ведь многие из их друзей стали фашистами или по крайней мере не столь откровенно заявляли о своем антифашизме, как им хотелось. Поэтому с течением времени они все острее ощущали свою изоляцию.

Сальваторелли, Каррара, Оливетти были, по мнению отца, единственными антифашистами, оставшимися на свете. Они делились с ним воспоминаниями о Турати, о других временах и нравах, которые, казалось, окончательно стерты с лица земли. Потому общение с этими людьми было для моего отца равнозначно глотку чистого воздуха. Кроме этих людей он знал еще Винчигуэрру, Бауэра, Росси, годами томившихся в тюрьме за борьбу против фашизма в прежние времена. О них отец вспоминал с уважением и сожалением, полагая, что им никогда уже не выбраться на свободу. Были, правда, коммунисты, но отец никого из них не знал, если не считать Пайетту, который у отца ассоциировался с безобразными выходками Альберто, а потому выглядел в его глазах маленьким, дерзким авантюристом. В то время у отца как-то не сложилось о коммунистах определенного мнения. Он не предполагал, что среди молодых поколений появились новые бунтари, а если б и узнал, что таковые имеются, наверняка счел бы их безумцами. Он пришел к выводу, что с фашизмом ничего, абсолютно ничего нельзя поделать.

Мать, напротив, по натуре была оптимисткой и все время ждала какого-нибудь неожиданного переворота. Она надеялась, что в один прекрасный день кто-нибудь "возьмет да и спихнет" Муссолини.

– Пойду посмотрю, как там фашизм, еще не рухнул, – говорила она по утрам, собираясь на улицу. – А то, может, Муссолини уже спихнули.

Она слушала разговоры в магазинах и на их основании делала утешительные выводы.

– В городе растет недовольство, – говорила она отцу за обедом. – Люди не в силах больше терпеть.

– Кто тебе это сказал? – взрывался отец.

– Мой зеленщик, – отвечала мать.

Отец лишь презрительно фыркал.

Паола Каррара каждую неделю получала "Зурналь де Зенев" (так она выговаривала французское "ж"). В Женеве у нее была сестра Джина с мужем Гульельмо Ферреро, давним политическим эмигрантом. Паола Каррара часто ездила в Женеву. Время от времени ей отказывали в выездной визе, и она просто из себя выходила:

– Опять мне не дали визу! Ты представляешь, я не могу поехать к Джине!

Но затем визу давали, и Паола уезжала. Спустя несколько месяцев она возвращалась, воодушевленная обнадеживающими новостями.

– Слушай, слушай, что мне сказал Гульельмо! А Джина знаешь что сказала?..

Когда у матери иссякал оптимизм, она отправлялась к Паоле Карраре. Иногда, правда, войдя в полутемную гостиную, увешанную бусами, открытками и куклами, она заставала Паолу мрачной и неразговорчивой. Опять не дали визу или не пришел очередной номер "Зурналь де Зенев" – наверняка не пропустили через границу.

Марио оставил работу в Генуе, договорился с Адриано, и Оливетти взял его к себе. В душе отец был доволен, но не преминул поворчать насчет того, что сына взяли не за какие-то его заслуги, а потому, что он шурин Адриано.

Паола теперь жила в Милане. Она научилась водить машину и разъезжала между Турином, Миланом и Ивреей. Отец ругался, что ей вечно не сидится на месте. У Оливетти это была общая черта: они не любили засиживаться на одном месте и всю жизнь проводили на колесах, а отец этого не одобрял.

Итак, Марио переехал в Иврею, снял там комнату, а все вечера проводил у Джино, обсуждая производственные проблемы. Раньше они с Джино были в довольно прохладных отношениях, но теперь подружились. И все же Марио смертельно скучал в Иврее.

Летом он отправился в Париж, где навестил Росселли. Тот попросил связать его с туринским отделением "Справедливости и свободы". Так внезапно Марио вступил в ряды заговорщиков.

В Турин он приезжал по субботам. Причем вид у него по-прежнему был таинственный и привычки ничуть не изменились: все так же тщательно он развешивал свои костюмы в шкафу, укладывал в ящики свои пижамы и шелковые сорочки. Дома почти не бывал: накинув плащ, он деловитым шагом выходил на улицу, и о нем никто ничего не знал.

Отец как-то встретил его на проспекте Короля Умберто в компании некоего Гинзбурга – отец знал его в лицо.

– Что общего у Марио с этим Гинзбургом? – спросил он мать.

С недавних пор мать, "чтобы развеять скуку", стала вместе с Фрэнсис брать уроки русского языка у сестры Гинзбурга.

– Это образованнейший, умнейший человек, – ответила мать. – Его переводы с русского просто блестящи.

– Но уж слишком страшон, – возразил отец. – Все евреи такие.

– А ты? – спросила мать. – Разве ты не еврей?

– Я тоже страшон, – ответил отец.

Отношения Альберто и Марио все никак не налаживались. Между ними не возникало больше диких неистовых потасовок, как прежде, однако они не разговаривали друг с другом и даже, встречаясь в коридоре, не здоровались. При упоминании об Альберто Марио презрительно кривил губы.

Правда, Марио познакомился с Витторио, другом Альберто, и однажды Марио столкнулся на улице нос к носу с Альберто, который гулял с Гинзбургом и Витторио; в общем, так случилось, что Марио пригласил их обоих к нам на чай.

Мать, увидев их, страшно обрадовалась: Альберто и Марио пришли вместе и у них были общие друзья; она сразу вспомнила счастливые времена на виа Пастренго, когда приходили друзья Джино и дом был всегда полон гостей.

Помимо русского языка, мать еще брала уроки игры на фортепьяно. Учителя ей порекомендовала некая синьора Донати: та тоже в зрелом возрасте решила учиться играть на фортепьяно. Синьора Донати была высокая, крупная, красивая женщина с белокурыми волосами. Кроме музыки она училась живописи в мастерской Казорати. Живопись ей нравилась даже больше, чем фортепьянная музыка. Она обожала Казорати, его мастерскую, его жену и детей и сам дом Казорати, куда ее иногда приглашали. Она пыталась уговорить мать тоже учиться живописи у Казорати. Но мать сопротивлялась. Синьора Донати звонила ей каждый день и рассказывала, какое это наслаждение – рисовать.

– У тебя есть чувство цвета? – спрашивала она у матери.

– По-моему, есть, – отвечала мать.

– А пространственное воображение? – не унималась синьора Донати.

– Нет, пространственного воображения нет.

– Неужели нет?

– Нет.

– А чувство цвета, значит, есть?

Теперь, когда в доме завелись деньги, мать стала заказывать себе платья. Это, кроме фортепьяно и русского языка, было еще одно постоянное занятие, по существу, еще один способ "разогнать тоску", ведь матери некуда было надевать эти новые платья: в гости она ходить не любила, разве что к Фрэнсис да к Паоле Карраре, но к ним можно было пойти и в домашнем платье. Мать шила платья либо у "синьора Белома" – старого портного, в молодости претендовавшего на руку моей бабушки в Пизе, когда та была на выданье, но не желала "объедков от Вирджинии", – либо приглашала на дом портниху по имени Терсилла. Рина канула в неизвестность, и отец, сталкиваясь теперь в коридоре с Терсиллой, бушевал так же, как в свое время при виде Рины. Терсилла, однако, была посмелей Рины: проходя мимо отца с ножницами за поясом, она вежливо здоровалась, улыбка освещала ее маленькое розовое личико уроженки Пьемонта. Отец в ответ холодно кивал.

– Опять эта Терсилла! – орал он на мать. –Долго это будет продолжаться?!

– Мне надо перелицевать старое пальто от синьора Белома, – оправдывалась мама.

При имени Белома отец сразу замолкал, потому что уважал бывшего претендента на руку своей матери. Правда, он не знал, что "синьор Белом" – один из самых дорогих портных в Турине.

Мать никак не могла выбрать между "синьором Беломом" и Терсиллой. Сшив платья у "синьора Белома", говорила, что оно плохо скроено и "тянет в плечах". И вызывала Терсиллу, чтобы та все переделала.

– Ноги моей больше не будет у этого синьора Белома! Буду шить только у Терсиллы! – заявляла она, примеряя перед зеркалом переделанное платье.

С некоторыми платьями, однако, так ничего и не удавалось сделать: они были "безнадежно испорчены", тогда мать дарила их Наталине. У Наталины теперь тоже появилось множество платьев. По воскресеньям она выходила в длинном черном наглухо застегнутом пальто от "синьора Белома", делавшем ее похожей на приходского священника.

Паола тоже нашила себе кучу платьев. По этой части у них с матерью были вечные споры. Паола утверждала, что мать все делает не то, что все ее платья сшиты на один манер, так как она заставляет Терсиллу по сто раз повторять один и тот же, до смерти надоевший фасон "синьора Белома". Но переубедить мать было невозможно. Она говорила, что, когда дети у нее были маленькие, она всех их водила в одинаковых передничках, вот и теперь она хочет, чтобы у нее было много "передничков" и на лето, и на зиму. Паолу эта аналогия с детскими передничками просто ошеломляла.

Когда она приезжала из Милана в новом туалете, мать, обнимая ее, говорила:

– Какие у меня милые дети! А в новых костюмчиках я люблю их еще больше.

После этого у нее тут же возникало желание и себе заказать новое платье, не такое, как у Паолы, потому что Паола, на ее взгляд, выбирала для себя слишком вычурные фасоны, опять же "в стиле передничков". Так же и со мной: стоило ей увидеть меня в новом платье, ей немедленно хотелось сшить и себе, правда, в этом она не признавалась ни мне, ни Паоле, потому что мы говорили ей, что она шьет себе слишком много; мать просто вынимала из комода сложенную материю, и вскоре мы видели, как над ней колдует Терсилла.

Мать очень любила Терсиллу и с удовольствием проводила с ней время.

– Лидия, Лидия! Где ты? – взывал отец, возвратившись домой.

А мать в это время болтала в гладильне с Наталиной и Терсиллой.

– Вечно ты якшаешься с прислугой! – орал отец. – И опять эта Терсилла вертится под ногами!

А еще он постоянно спрашивал, когда встречал Марио на улице с Гинзбургом:

– Что за дела у Марио с этим русским? Новая восходящая звезда!

Назад Дальше