Она жила на стоянке для автоприцепов. О том, что происходило в ее жизни за последние пятнадцать лет, она предпочитала не распространяться, но ее вагончик-трейлер был завален недвусмысленными останками неудачного брака. Страницы в журналах мод с фотографиями прекрасных юных девушек, которые могли напомнить Саманту в молодости, были загнуты слишком уж свирепо. Посидев в вагончике, мы отправились перекусить, и я быстро вспомнил, что нам с ней вообще-то вечно было не о чем поговорить, что наши лучшие моменты случались, когда мы дурачились; и тогда я попытался объяснить ей, так просто, насколько мог с чистой совестью, так деликатно, как позволял мне некий чудом сохранившийся у меня кодекс чести, чего мне не было нужно. И в вихре знакомой мне тарантеллы женского противоречия Саманта решила отпустить меня домой, едва поцеловав, и в зеркале заднего вида я уловил ее взгляд, направленный мне вслед из-за двери вагончика, забранной проволочной сеткой.
Однако, не доехав до шоссе, я развернулся. Ночь была слишком уж темной – темной такой темнотой, когда память становится единственным, что перед собой видишь. Окно и дверь вагончика Саманты почернели к тому времени, как я вернулся спустя двадцать минут после моего отъезда; я не стал стучать, не стал звать ее. Я пробрался через темный вагончик к кровати, все еще думая о том, какой помнили ее мои глаза и руки все те годы назад, – изгиб ее спины, ширину ее бедер, ее шелковистые на ощупь, неразвитые половые губы, наводившие на мысль о запретной юности; и теперь мне было не понять, бодрствовала ли она, или же звук, который слышался мне в темном вагончике, был шорохом ее сна. Если бы она сказала "нет" или попросила меня остановиться, клянусь, я так бы и сделал; я почти уверен в этом. Но когда я увидел белизну ее спины, озаренную прерывистым сиянием разбитого фонаря за окном, и когда звук, издаваемый дверью, которую я не прикрыл за собой и которая теперь хлопала на ветру, смешивался с тихими полусонными звуками, вырывавшимися у нее в то время, как я ее трахал, у меня возникло то же старое ощущение, что память моя превращается в дым, что будущее превращается в дым, что мне нечего вспомнить – ни того, что уже было, ни того, что еще будет, ощущение, что я потерян для самого себя, прошлого и будущего, бредовая амнезия, которая, оттого что Саманта снова стала для меня практически незнакомкой, была лишь чище, как будто чистейший в мире наркотик, струящийся по моим венам. Я не путаю это ощущение с любовью. Но я также не отрицаю, что это может быть неким видом любви. Это последний подлинно анархический акт, оставленный нам нашим тысячелетием, последний шанс вырвать любовь у сексуальных идеологов, которые по-настоящему любили только власть: и кто знает, чем была наполнена голова Саманты в этот момент, – всеми воспоминаниями, что покидали ее стремительным потоком? Кто знает, были ли ее глаза наполнены лицами юных девушек из журналов мод, думала ли она в этот миг забвения, что она – не просто одна из этих девушек, а все они, ряд за рядом юных девушек на бесчисленных рядах кроватей? Может, ее голова была наполнена величественными откровениями, которые мне и не снились, может, она решала ребусы этого проклятого мироздания один за другим, а я был ничем иным, как источником энергии для всех ее открытий. Я не кончил с ней, а ушел еще твердым, поцеловав ее в копчик.
На шоссе я затормозил среди ночи у первой попавшейся мне телефонной будки. Я позвонил Морган, которую пару лет не видел, – она не подошла к телефону; тогда я позвонил Дори, которая живет подо мной в "Хэмблине" и чей муж работает в ночную смену в телефонной компании. Она тоже не подошла. Тогда я позвонил Илане, пользуясь нашим обычным сигналом: после первого гудка повесил трубку и сразу перезвонил. Я никогда не понимал, в чем был смысл этого сигнала и кого или что нужно было таким способом обманывать, но я все равно им пользовался, как она всегда меня просила. Я встретил Илану в книжном, как и Саманту; ее только что поймали, когда она пыталась украсть книгу. Она униженно оправдывалась перед менеджером, что просто машинально положила книгу в сумку, без малейшей задней мысли, и тут я ввязался в разговор:
– Я уверен, что она не собиралась красть эту книгу.
Мы все стояли в дверях, через которые она хотела проскользнуть с добычей, – Илана, и грозный управляющий магазином, и пронырливый служащий, поймавший ее.
– Вы знаете эту женщину? – спросил меня менеджер.
– Нет.
– Тогда мы сами с ней разберемся, – отрезал он.
– Но, видите ли... я написал эту книгу.
Я говорил чистую правду. Это была одна из моих ранних книг, которые еще можно было отыскать в мягкой обложке, пока их не перестали допечатывать. Я ни разу не видел, чтобы кто-то покупал мои книги, не говоря уж о том, чтобы их воровать. "Это я", – продолжал я, показывая на свою фамилию на обложке.
Конечно, никому не было достоверно известно, моя ли это книга, – это во-первых. Во-вторых, какая разница, в этой-то ситуации? И все же пораженный менеджер пробормотал: "Ах, вот как... Ну, тогда, наверно..." Илана быстро заплатила за книгу, и я вытолкал ее из магазина. Так же как и менеджеру, ей не пришло в голову, что, может быть, я на самом деле вовсе не автор книги; она инстинктивно поняла, что книга моя, и когда мы добрались до машины, она победно повернулась ко мне, ее ведьминские губы наполовину улыбнулись, наполовину надулись, и она дотронулась до моего лица. В тот же момент я понял, что она даст мне все, чего я ни попрошу, если это не займет более двух-трех часов, и что к тому же она не будет ничего ожидать в ответ. И теперь, когда я позвонил ей из телефонной будки на шоссе посреди ночи, она подошла к телефону, откликаясь на сигнал; еще до того, как я успел сказать хоть слово, она выдохнула в трубку: "На пляже", – и дала отбой. Прежде чем снова сесть за руль, я позвонил по своему собственному телефону, чтобы прослушать сообщения на автоответчике, и услышал голос Дори. "Я знаю, что это ты только что звонил, – сказала она. – Я жду. Дверь не заперта. Он не вернется до утра..."
Проехав до середины шоссе Пасифик-Коуст, направляясь на рандеву с Иланой на нашем с ней пляже, я вдыхал через окно пепел Лос-Анджелеса, видел багровое полуночное небо вдали и думал об этих женщинах, которые отдавались чувственному моменту, живущему в них, голоду, поселившемуся там, откуда росли их ноги, и любым восхищенным ладоням, хватавшим их за бедра. Было бы оскорблением просто хвалить их за хмельную храбрость их характера; эта храбрость была так естественна для них, что не требовала выкладок, сопутствующих храбрости мелочной. Скорее, меня вдохновляла их бездумная, бессознательная капитуляция; в этот краткий миг я был почти достоин войти в них. Я ехал по прибрежной дороге в ночи, и благодарность захлестнула бы меня с головой, если бы на это было время; бушующее чувство благодарности могло бы столкнуть меня с шоссе, но у меня еще стоял после встречи с Самантой, и мне нужно было торопиться к Илане и нашему тайному пустому пляжу, и через час я остановился, запарковал машину, и, спотыкаясь, сбежал вниз по холму в темноте, и блуждал вдоль пляжа с океаном в ушах, не видя ничего, идя на ощупь, как слепец, – когда вдруг из темноты выплыли пальцы и коснулись моих. Она притянула меня к себе, на песок. Она была абсолютно нага. Она расстегнула мне ширинку и охватила меня ртом, и я услышал, как она хихикнула, потому что почувствовала на мне запах Саманты, и теперь мне было не уйти без расплаты за такое. Она втащила меня в себя, не успев как следует намокнуть, и водила по моей спине своими длинными ногами, и, конечно же, теперь я оказался в затруднительном положении, ведь Дори сказала моему автоответчику, что тоже ждет меня, и так же, как с Самантой, я был обязан не кончать с Иланой; я сдерживался, как только мог. Но потом сдвинулось с места облако, и обнажилась луна и затопила пляж светом, и ветер с океана принес запах крови и ароматных масел, и она качалась на мне, а за ней было скопище звезд. И когда она совершенно закрыла лицо длинными волосами и сказала: "Ты бы хотел меня такой, когда я для тебя – всего лишь тело?", – мне едва видна была в лунном свете шальная улыбочка на ее губах. Я понял, что мой план – воздержаться ради Дори – был под серьезной угрозой, и в то время как я пытался держать ситуацию под контролем, эта девка хитро, легонько качнула бедрами; и все кончилось. И она рассмеялась.
И теперь, через двадцать минут, я снова был в машине, спеша по Палисэйдс к бульвару Сансет. Я был изможден, исчерпан, ни в мозгу моем, ни в сердце не бродил ни единый импульс желания. Мне хотелось поехать домой и лечь спать, но, конечно же, я не мог так поступить, потому что Дори ждала меня, и хотя я мог притвориться, что не получил ее сообщения, пока уже не было слишком поздно, и хотя она не могла пожаловаться – по причине наличия мужа, работающего в телефонной компании, – и хотя я мог обмануть ее, но я не мог обмануть себя и обязательство, данное ей. То, что мое желание прошло, а ее желанием легко можно было пренебречь, не имело значения, не имело значения даже то, что мы были едва знакомы, пересеклись один раз у почтовых ящиков в тот день, когда она сердилась на мужа и ворчала, вынимая почту, и мы начали болтать и в конце концов оказались у нее – чтобы выпить по бокалу вина... Что имело значение, так это то, что я позвонил ей сегодня, поскольку хотел ее, и она ответила мне, и теперь я не мог просто забыть о ней только потому, что меня удовлетворила другая. Я был обязан своим желанием, существовавшим ранее в этот вечер, и, хотя желание прошло, обязательство оставалось, потому что меня обязывала память о желании; Дори предложила себя этому желанию, и для нее оно не было всего лишь памятью, оно жило, дышало моментом, было все еще частью ее настоящего, хотя уже вырвалось струйкой в мое прошлое; даже у желания есть свои законы. Так что когда я доехал до гостиницы и поставил машину в гараж, у меня, конечно же, не было иного выбора, кроме как подняться в ее квартиру; дверь была не заперта. У меня не было иного выбора, кроме как пробраться в ее спальню и приподнять верхнюю простыню и провести кончиками пальцев по ее животу; она вздрогнула. Я подтянул ее к краю кровати и встал на колени, чтобы развести ее бедра и приоткрыть ее пальцами и прижаться к ней ртом; даже в состоянии измождения я не мог не порадоваться ответившему мне стону. Полусонный, я ввел в нее язык. Я не знаю, сколько времени прошло, может, минуты, может, часы, я помню лишь, что поцеловал ее, когда она кончила, и она мурлыкнула в ответ, прежде чем заснуть...
Сегодня, прежде чем усну, пока я гляжу на разбросанные огни города вперемешку с зияющей чернотой за окном, ко мне возвращаются мысли о Салли. И я вижу в своем измождении и удовлетворении, что не она одна была во всем виновата. Со странной, галлюцинаторной отчетливостью усталости я внезапно понимаю, что бремя моих романтических ожиданий невыносимо ни для кого, кроме меня; нет ни одной женщины на земле, которая не чувствовала бы себя заживо похороненной под ними. Мы оба знали, что она не могла дать мне столько же, сколько я – ей. Когда получатель едва может расплатиться за то, что ему дают, воздаяние становится не воздаянием, а властью. В нашем обоюдном понимании Салли могла расплатиться за мой "дар" только своей жизнью, поскольку ее любви никак не хватило бы; несмотря на то что ей было не справиться с этим, что-то во мне знало это и все равно требовало расплаты. А теперь я ловлю себя на том, что говорю ей: "Твоя любовь была ложью", – как сказала мне Лорен, и, может быть, путь любви всегда кончается там, в стране лжецов. Может, сейчас Салли пишет мне письмо, как я писал Лорен, чтобы сказать: "Прости, но это были твои надежды, а не мои, и я не виновата". И она права, она не виновата, во всяком случае, не во всем; быть может даже, она не виновата в большинстве случившегося. Теперь я сильнее всего сожалею о том, что Полли – дочурка Салли, которую я растил все те годы вместе с Салли, – наверно, точно так же, как ее мать, забыла обо мне. Маленькой Полли теперь семь, ее маленькая жизнь выросла вдвое с тех пор, как мы виделись в последний раз; если бы я увидел ее на улице, я бы ее, наверно, даже не узнал, разве что она, должно быть, становится все больше и больше похожа на Салли. Если бы я поговорил с ней но телефону, ее голос был бы голосом, которого я никогда не слыхал, и говорил бы он о вещах, которые всего несколько лет назад она не могла бы себе представить. Думать о том, как я совершенно ускользнул из ее памяти – "Кто этот дяденька? Кажется, я когда-то его знала", – совершенно невыносимо, и, конечно же, это было моих рук дело...
Черт с ним. По крайней мере, мне дано со всем этим позабавиться. Засыпая, я смеюсь над тем, как город за окном поглощает "секрет" свадьбы Салли. Люди волнуются и гадают – когда же я узнаю, шарахаются, когда я спотыкаюсь о свои же секреты, и ждут, когда я столкнусь с самым большим секретом из всех. Я вижу, как они снуют из тени в тень, избегая любого разговора, чреватого в любой момент разглашением Большой Новости. Внезапно, оглядываясь на прошлое, я понимаю смысл тысячи неоконченных фраз, и тысячи неожиданных вопросов, которые мне задавали – "Э, а ты с Салли давно не общался?" – внезапно обретают значение, причину, по которой их задавали. В новом свете раскрылись тысячи неуклюжих пируэтов и шустрых уклонов, которые в свое время удивляли меня своей странностью. Добряк, живущий во мне, конечно же, хочет снять с людей ответственность, как обычно, хочет избавить их от тревоги, позвонить им всем и заверить их: все в порядке, я уже знаю, можете не прятаться. Но я буду воздерживаться от этого импульса какое-то время. Пусть покорячатся еще, чем дольше, тем лучше. Тот факт, что это больше не секрет, стал теперь моим секретом. Я не так уж и сержусь, что мне ничего не сказали, но мне действительно кажется, что они должны расплатиться за это. Если бы я так поступил, я бы ожидал расплаты.
Интересно, знает ли Вив, и если нет, нужно ли мне говорить ей об этом. Столько времени она чувствует себя в тени – даже не в тени Салли, а скорее в тени моей любви к Салли, и разрыв между одним и другим по прошествии времени все растет. Может, она думает: "Каково ему будет, когда он узнает? Как сказать ему без ликования в голосе?" Или, если она не знает, а я скажу ей, не станет ли она размышлять о том, что это значит, воображая себе подтекст, которого даже не существует? Если я скажу об этом Вив, то втолкну этим Салли в нашу жизнь, что не предвещает ничего хорошего, – или же вытолкну Салли из нашей жизни, освободив нас навсегда... но в этот момент я не знаю, что именно может случиться. Так что на время я оставлю Салли в беззвучной тени и избавлю Вив от последнего выхода Салли на сцену наших отношений, прежде чем она навсегда сойдет с нее.
Прощай. Забыть тебя – одно. Забыть, что любил тебя, – другое. Сейчас я прощаюсь с нашим прошлым, с которым никогда не мог до конца распрощаться, и со сколь угодно сомнительным будущим, которое могло прежде за ним последовать. Я сохраню его со всеми прочими сомнительными версиями будущего; у меня их целая коллекция, выстроенная на книжных полках в полых серебряных шарах. Я поднимаю их, трясу, и они не издают ни звука, и я улыбаюсь. Время от времени кто-то пытается подсунуть мне шар, в котором гремит ложное обещание, словно замурованный, окаменелый, мертвый жучок; я просто открываю окно и с размаху швыряю такой шарик в Голливуд-Хиллз, где, должно быть, успела уже образоваться целая свалка таких несбывшихся будущих, которые гремят то одним, то другим ложным обещанием. Я снова в настоящем, в единственном подлинном, живом моменте континуума смерти, – мертвое прошлое, мертвое будущее, мертвые воспоминания, мертвые надежды. В этом мире сплошной иронии можно подумать, будто я иронизирую, когда говорю, что хорошо быть живым. Но в моих словах иронии нет. Мне бы хотелось думать, что я не настолько опустился, чтобы начать замещать мертвую невинность мертвой иронией; первое – отличительная черта детей, второе – монстров.
В первый раз я увидел Американское Таро в Берлине. Карты были приколоты к стене в квартире немецкого панка. Где-то около года назад я ехал днем домой после сеанса иглоукалывания в Маленьком Токио, в моем организме гудел бедлам шлаков, взбаламученных уколами десятков булавочек, и я остановился в Голливуде и забрел в татуировочный салон на Айвар-авеню. Я слонялся от стены к стене, разглядывая бредовые рисунки. У молодой женщины, которой принадлежал салон, были блестящие черные волосы и глаза, которые загорались, как будто солнце сияло сквозь самое замызганное стекло витража; по моде этого района все ее зубы были обточены, заострены. Обсуждая с ней рисунки на стенах, я спросил ее об Американском Таро. Она никогда о нем не слышала. Тут же на месте я все для нее придумал, и старшие арканы, и младшие, Заклинателя Змей и Лодочника, Потаскушку и Раба, Ведьму и Наемного Убийцу, Черного Лейтенанта и Повелительницу Сейлема, Короля Звезд и Рыцаря Мостов, Королеву Винтовок и Принцессу Монет. Татуировщица принялась рисовать их так быстро, как я только успевал их придумывать, пока не заполнила ими весь прилавок; и тогда мы замыслили наш план, что она вытатуирует Американское Таро на женщинах Лос-Анджелеса, пока вся колода не будет сдана и не разбредется по городу. Иногда я заглядываю в салон на Айвар-авеню, узнать, как идут дела. И когда я езжу по улицам и вижу юных проституток и сбежавших из дома девчонок и беспризорниц, спасающихся от собственных имен, я даю им имена: я представляю эту – Слепой Автостопщицей, а ту – Дебютанткой-Оборванкой, с секретной сущностью, вытравленной в секретных уголках тела. В последний раз, когда я заходил в татуировочный салон, мне было откровение. Салон пропитался странным запахом, который я вдыхал на улицах Лос-Анджелеса уже долгое время и не мог определить; и я осознал, что это был запах краски, впаиваемой в плоть...