Мы неспешно шли по летящему навстречу городу, и наша неторопливость, отсутствие планов, дел, встреч и перспектив раздражали Москву. Она выталкивала нас, мгновенно определяя чужеродность в своем огромном чреве. Так организм борется с микробами. Потому-то мы все время натыкались на прохожих, ловили спинами раздражительные взгляды и матерок сквозь зубы. Но мы были счастливы, дышали едкой Москвой и никак не могли надышаться. В карманах было по две пачки сигарет на брата, в рюкзаке оставались бутерброды и полбутылки водки. Что еще нужно двум цыплятам, для которых не существует завтрашнего дня?
До стены Цоя мы не дошли. Свернули на старый Арбат, и тут город нас отпустил или просто потерял из вида. Тесная улица пестрела шапками-ушанками, матрешками, солдатским х/б, генеральскими лампасами, значками, медалями… И вместе с тем в ней угадывалась степенность и не искоренимое торгашами чувство собственного достоинства. Мы даже остановились с Юркой, переглянулись. А потом увидели Гудвина.
Он стоял посередине улицы, вертел головой с игрушечной улыбкой на губах. Высокий, плотно сбитый, одно слово – ладный. Густые черные волосы спадают на плечи. Кожаный коричневый плащ, выцветший и затертый, тяжелые ботинки-гады. Под глазом алел свежий фингал. Этот парень мог быть откуда угодно, но мы сразу узнали в нем питерского хиппаря. Как узнали? Я понятия не имею. Так на заграничных курортах русские узнают друг друга; устойчивый маркер "свой – чужой" срабатывает безошибочно.
– Здорово, брат, – мы подошли к нему, раздвигая город плечами.
– Привет, пацаны. Питерские?
Мы переглянулись.
– Я вас в поезде ночью видел. Я – Гудвин, – он улыбнулся. – Вы на концерт?
– Вроде того, – ответили мы неопределенно.
– Полчаса тут стою и все налюбоваться не могу. Красиво… – он показал рукой на стоящие впритирку старые здания.
– Эклектика, – протянул я.
– Да не в этом дело. В них душа есть. Они теплые.
Это был наш человек.
– Есть бутерброды и полбутылки водки, – предложил Юрка.
– У меня хавчика нет, но есть немного денег.
К "Олимпийскому" мы подъехали втроем и около касс узнали, что концерт переносится на один день: то ли рок-идол забухал, то ли аппаратуру тормознули на границе. У касс подпрыгивала, стараясь согреться, дородная тетка в цветастом пуховике. Перекупщица.
– Отдыхайте, парни. Завтра концерт. Зажрались америкосы, техника "Олимпийского" их уже не устраивает. Свою тащат. А лет пятнадцать назад в ножки бы поклонились, лишь бы пустили их на эту площадку. Вам билетик нужен?
– Нужен, да у нас денег нет.
– А на хрена ехали тогда?
– Ну… может вписаться получится?
– Забудьте. Сами-то откуда?
– Из Питера.
– У меня дочь там учится, в Горном. Слыхали?
Мы, конечно, слыхали.
– Дурачки вы. Тут перед зданием два кольца внешнего оцепления, на входе в "Олимпийский" проверка и на входе в зал. Вписа-а-аться… – тетка весело засмеялась. – Езжайте домой, цыплята.
Домой мы не поехали. Мы допили водку и поехали в Третьяковку.
Залы там расположены в хронологическом порядке, от древнейших времен к современности, и это удобно. Так практически сразу я увидел рублевскую "Троицу". Я был Али-бабой, перед которым сим-сим раскрыл свои каменные двери и впустил в сокровищницу. Я плохой художник и слабенький ценитель картин, но чувство, которое я испытал в Третьяковке, было далеким от эстетического восторга. Это был момент узнавания: те полотна, что видел каждый день на обложках учебников по литературе, вдруг здесь и прямо сейчас перед тобой: живые, нарисованные, по-настоящему существующие.
– Твою ж ты мать, "Девочка с персиками", – нашептывал себе под нос Юрка.
Гудвин, казалось, не изменился. Он рассматривал картины с той же легкой блаженной улыбкой, с какой гулял по Арбату, ехал к "Олимпийскому" и, верно, жил всю свою жизнь.
У картины Серова "Волы" мы решили отдохнуть.
– Скажи, Гудвин, – начал я, – зачем тебе Мэрилин Мэнсон?
– Он преисподнюю на поверхность вытащил, – неожиданно серьезно ответил Гудвин.
– Сатанист, что ли?
– Издеваешься? Пусть по кладбищам прыщавая школота ползает. Сатанисты-онанисты… Не, мне сначала псевдоним его понравился. Я вообще курсовую пишу по Мэрилин Монро.
– Да ладно!
– Серьезно! Монро – это американская мечта в чистом виде, из грязи в князи. Она же ни разу не Мэрилин, а Норма Джин – нормальное такое алкогольное имя. Мать ее горбатилась киномехаником, так что с самого детства есть киношный след. А папаша вообще неизвестен. Дочь полка. И эта девчонка сделала себя с нуля, ее миллионы мужиков по всему свету хотели. Это просто невероятно. Нет такой второй судьбы.
– У всех своя судьба, – заметил Юрка.
– Это так, но ее как будто под одну руку ангел вел, а под другую – чертяка. У нее никогда не было детей, но она честно старалась забеременеть. И все впустую. А самая тема вообще в другом, – тут Гудвин загадочно улыбнулся. – Вы знаете, например, за что убили Кеннеди?
– Только не говори, что из-за нее.
– Именно. И сделал это его братец Роберт. Они просто не могли Монро поделить между собой. Явных доказательств нет, но намеков просто ворох. Не понимаю, как об этом еще не написали, – Гудвин снова хитро улыбнулся. – Я могу стать знаменитым.
– Давай хоть сфоткаемся на память, – полез в рюкзак Юрка. – Пока ты еще не знаменит. Потом ведь не выцепить тебя будет.
– Да ладно вам, тут вообще нельзя фотографировать.
– А мы из Питера.
– Типа культур-мультур?
– Типа того.
У меня до сих пор сохранилась фотография, на которой три хаерастых парня в цветных одеждах обнимаются на фоне "Волов" Серова. Фотографировал длиннорукий Юрка, за что его в шутку звали Долгоруким. Наверное, это было одно из первых сэлфи в России, сделанное на кодаковскую "мыльницу".
Ночевали мы в зале ожидания на Ленинградском вокзале. Гудвин с Юркой сдали свои обратные билеты.
– А ты чего, давай свой тоже сдавай. Мы одной крови.
– Идите в жопу! Больные, – ответил я.
Что не помешало мне душевно выпить с ними на эти деньги. Мы выпили, но не согрелись. Холод, отступивший было в Третьяковке, вновь проник под мою флотскую отцовскую шинель. Знобило не по-детски.
Зал ожидания Ленинградского вокзала образца 2001 года – это скопление бомжей и неудачников. Нет смысла, нет цели, а в глазах одна долгая мысль: дотянуть до утра.
И тут появился мужик с семьей. Русский, трезвый, мял в руках черную вязаную шапочку. Он вышел в центр зала: чемоданы, дети, жена. И начал говорить, стыдясь каждого слова. Дергалась мышца на левой щеке.
– Люди… Извините, что обращаюсь к вам. Беда случилась, – он по-детски развел руками. – Украли сумку с билетами, документами, деньгами… Мы из Мурманска, в отпуск приезжали в столицу нашу. Я капитан третьего ранга, подводник, – мужик тяжело вздохнул, не зная, как продолжать. – Если бы не дети, я бы не стал просить… Короче, помогите, чем можете.
Люди заерзали, полезли в свои баулы за книгами и журналами. Кто-то торопливо взглянул на часы. Пластиковые сиденья, стоящие длинными рядами, вдруг стали горячими. Они нагрелись от слов попавшего в беду мужика, и ничего с этим уже было не сделать.
Бедолага все понял, но у него действительно не было вариантов. Хорошее волевое лицо, гладко выбрит, по-военному стрижен "под канадку". Он снял кожаный плащ.
– Три месяца назад покупал. Стоит пять тысяч. За две отдам, – голос не дрогнул.
Вы когда-нибудь видели, как сотне человек одновременно становится стыдно? Все прячут глаза или закрывают их, делают вид, что спят. Утыкаются в книги. Срочно придумывают себе какое-нибудь занятие. Потому что встать и уйти – нет сил.
Мужик не изменился в лице, ни одна жилка не дрогнула – только пальцы продолжали терзать черную шапочку. Он думал две секунды. Сзади стояла семья: худосочная жена и двое детей, мальчик и девочка. Ждали, что папа все решит и увезет их домой. Он же папа. И тогда мужик медленно опустился на колени.
– Ну помогите же… ради детей, – подавился. – Люди…
Гудвин с Юркой отдали все оставшиеся деньги. Еще несколько человек подошли, кто сотню даст, кто две. И все. Мужик окончательно все понял. Он будет искать другие варианты. Сдаст плащ на барахолке или еще что-нибудь придумает. Глаза его стали злыми, потому что, верно, он всех людей судил по себе.
– Спасибо вам, люди русские. Поклон вам, – он карикатурно расшаркался до земли. – Бог сейчас все видел, свои выводы сделал. Вы еще и меня вспомните, и этот вечер. Спасибо вам.
И ушел.
Сна не было этой ночью. Был холод и вязкое предсонье. Я ворочался на неудобном стуле, затекали плечи, ломило поясницу. Пытался заснуть, проваливался на мгновенье в спасительную темноту и тут же просыпался. Вставал, ходил из стороны в сторону, чтобы согреться, потом снова пытался заснуть. Мы ждали утра, чтобы нырнуть в теплое метро и добрать пару часов на кольцевой линии. Этой ночью я сломался.
Я плохо помню следующий день. Мы поспали в метро, у "Олимпийского" настреляли денег на батон и горячий чай. Вроде бы даже на пиво хватило… Не помню. Уже не нужен был ни Мэрилин Мэнсон, ни Москва, хотелось домой, в теплую сухую постель – и спать, спать, спать… Часов сорок не просыпаться. Слякотный город выталкивал меня, и я уже не сопротивлялся. Просто брел за Юркой и Гудвином.
И вдруг свалился вечер. Площадка перед концертным залом стала наполняться волосатыми в кожаных куртках и тяжелых сапогах. В рюкзаках у каждого был алкоголь, и все завертелось, как на карнавале. Какие-то знакомства, маленькие группки. Везде наливали и даже давали закусить. И не важно, есть у тебя деньги или нет, если ты сегодня пришел на эту площадь – ты свой. И тебя обласкают, согреют, похмелят. Судьбы и обстоятельства сплелись в пульсирующий комок.
– Боги, боги, в какой я жопе, – кричал худой блондин по прозвищу Снежок. Он приехал из Киева, как мажор, в купейном вагоне. У него была вписка в Москве, у него был билет в VIP-зону. Он бредил этим концертом несколько лет. И за пару часов до начала нарвался на скинов. Его избили, отобрали деньги и на глазах порвали билет на мелкие обрывки. Только паспорт оставили. – Ну где же это я так нагрешил, ну где, ну где.
Я увидел Бормана в толпе, махнул ему рукой, он даже кивнул в ответ, но не подошел, и я не стал навязываться.
– Ребята, купите цепочку? Кому нужна? Золотая! Отдам за билет… – девочка с личиком Мэрилин Монро умоляла и толкалась от одной группки к другой. Глаза ее сходили с ума, и в этот момент я впервые понял, что не попадем мы ни на какой концерт.
– Ты откуда, подруга?
– Какая разница? Цепочка нужна золотая?
– Не, мы пустые. Сами без билета.
Толпа сгорала, как пища в желудочном соке. Воздух кипел и плавился. И даже холод ненадолго отпустил. Мы с Юркой не добрались до желудка – застряли где-то на полпути. И оба понимали это. Пройти на халяву не было вариантов. И пульсирующий кишечник стал выталкивать нас на обочину: как лишних, как недостойных великого праздника.
Нас оттеснили к кассам. И тут толпа заревела. Стали запускать за первую линию контроля. Кольцом стояли напряженные омоновцы, проверяли сумки и рюкзаки, изымали колюще-режущие и алкоголь.
– Юр, мы не пройдем, – сказал я.
– Да, я вижу.
– А где Гудвин?
– Там остался. У него билет есть.
– Ясно.
Ловить нечего, но мы упрямо стояли на месте и ждали чуда. И Москва сжалилась над нами, отблагодарив за терпение.
– Здорово, цыплята!
Мы обернулись, – нам улыбалась вчерашняя тетка в пуховике, у которой дочь в Горном учится.
– Здрасьте.
– Че, не надыбали билет?
– Нет.
– Ладно, я добрая сегодня, держите, – она сунула нам два билета в VIP-зону, уже надорванных.
Мы остолбенели.
– У нас вообще денег нет, – промямлил Юрка.
– Да не нужны мне ваши деньги. А что пользованный билет – ерунда. Пропустят. У нас договор с охраной. Нам с первого круга билеты возвращают, а мы их по второму. Ну чего встали? Ошалели от радости? Бегите, цыплята, бегите, пока без вас все вкусное не съели, – тетка заливисто засмеялась.
Собственную слабость не искупить, но попытаться можно. У тебя ничего не получится, потому что совесть подачек не приемлет. Вот так она устроена. И билет на поезд, который я мог сдать и отдать деньги мужику с семьей, не жег мне карман. И я еще не знал в тот момент, что этой ночью совершу еще одно предательство: брошу Юрку и Гудвина без денег на Ленинградском вокзале, а сам усну в теплоте плацкартного вагона по дороге домой. И мне будет сниться Мэрилин Монро в Третьяковской галерее; она будет манить меня пальчиком и перебегать из зала в зал, а я буду бежать за ней по картинам Серова, протягивая руки навстречу, и так и не смогу до нее дотянуться.
– Дайте еще один билет! Нам очень надо, – затараторил я. – Есть одна девушка, она как ангел. Она даже цепочку золотую готова продать за билет. С крестиком.
– Видела я эту курицу. Она тут всем свою цепочку совала. Кто она тебе? – спросила тетка.
От ответа все зависело. Все зависело от моего ответа. Даже воздух стал холоднее – очень резко подморозило.
– Никто. Просто мне очень надо ей помочь.
Тетка думала две секунды, а потом достала еще один надорванный билет.
– Держи, цыпленок. Может, и я что-то доброе сделала.
Мы летели в толпу, вновь став своими. И толпа приняла нас, и впитала, и снова нам наливали и даже давали закусить. Я недолго искал девушку, похожую на Мэрилин Монро. Я просто знал, где ее искать: на обочине, с краю. Она стояла около автобусной остановки и ненавидела весь мир своими острыми коленками.
– Держи, – я протянул ей билет.
Она не поверила.
– За что?
– Держи, я говорю.
Она легко выхватила цветную картонку. Синие глаза ее заблестели в нестройном свете ночных фонарей. И я подумал, что она похожа не на американскую звезду, а на ангела: ради такого личика не стыдно начать троянскую войну.
– Спасибо, блин, спасибо, спасибо… – она улыбнулась, и в ее улыбке заиграла потребность благодарности. – Хочешь, я дам тебе? Тут рядом есть теплый подъезд…
Я, наверное, хотел, но тот мужик на вокзале попросил отказаться. И я покачал головой. Девочка еще раз улыбнулась мне и рванулась в толпу, к "Олимпийскому".
– Зовут-то тебя как?
– Малу, – крикнула она. – Сокращенное от "малышка".
Юрка уже махал мне рукой, звал, торопил, рядом с ним маячил Гудвин. Я закурил. Стало тепло и легко. Впереди был концерт рок-идола, которому удалось разбередить чистилище, и был надорванный билет на этот концерт. И вообще – вся жизнь была впереди. Но я не двигался с места и курил до тех пор, пока фильтр не обжег мне губы.
Дирижер
Рассказ
Кондратий Кондратьевич создал хор с нуля. Маленького роста, щуплый и верткий – не человек, а перевод с подстрочника, – он обладал ценными для творческого человека качествами: яростью и неутомимостью. Ноты оживали, срываясь с кончика его дирижерской палочки. Ухо чутко ловило малейшую фальшь, а самые посредственные сопрано приобретали звонкую мягкость. Хоровики росли под его руководством. Лентяев Кондратий Кондратьевич выгонял без жалости, но людей не обижал. Конкурсы, гастроли, сцены, аплодисменты… Жизнь бурлила, напитываясь энергией этого маленького человека.
А по ночам он слышал музыку. Из далекого далека она врывалась в него, как метель, кружила, снежила, прочищала барабанные перепонки. В такие ночи Кондратий Кондратьевич спал беспокойно, а поутру чувствовал себя разбитым и опустошенным. Он садился за стол, брал лист партитуры и сидел часами, не в силах вспомнить ни звука.
Новая гастроль с самого начала обещала быть необычной. Позвонил настоятель Софийского собора, где Кондратий Кондратьевич регентовал для души и за умеренную зарплату.
– Приглашают на Валаам. Дело ответственное, говорят, президент будет.
– А мы-то им зачем? У них свой хор есть…
– Нужен светский репертуар, но без пошлости. Русские народные, советские… Чтобы мягко, душевно и не нарушая чина.
– Цена вопроса?
– Не обидят.
На том и порешили.
Валаам встретил хоровиков задумчивой северной тишиной и шикарной яхтой "Паллада", пришвартованной у Никитского скита. Концертмейстер Никита присвистнул:
– Вот это судно…
– Судно в больнице, а это произведение искусства.
– Я бы прокатился…
А президент приехал, и был он не таким, как на экране телевизора. То есть именно таким, невысоким, плотно сбитым, подтянутым, но каким-то простым, родным и совсем своим. Прищур его спокойных, чуть выпуклых глаз успокаивал и ободрял и вместе с этим вселял странное чувство. Хотелось жизнь отдать за этого человека, вот прямо сейчас рвануться и заслонить его от вражеских пуль. Но не было никаких пуль, и не было никаких врагов, и от этого Кондратию Кондратьевичу стало грустно и тоскливо. А президент, как будто угадав тайный ход мыслей дирижера, слегка наклонил голову и улыбнулся краешком губ: мол, ничего, что нет врагов, все нормально, не казни себя.
Выступали в холле гостиницы "Летней". Президент был со свитой полузнакомых и совсем незнакомых лиц, держались просто, пили чай со сладостями и слушали выступающих внимательно, не переговариваясь и не перебивая. Сначала спели "Вдоль по Питерской", "Любо, братцы, любо", "Степь широкая", неизменного "Коня". Во второй части выступления исполнили "Подмосковные вечера", "Снег кружится", "Офицеры", "Надежда". Завершили традиционной "Я желаю счастья вам". Кондратий Кондратьевич парил над землей, словно лист на ветру. Палочка в его руках превратилась в волшебную, и таинство нот и звуков заполнило собой все пространство гостиницы по велению дирижерских рук. Никита играл на рояле, как Горовиц, хор пел звонко и трепетно, как поют, наверное, идущие на смерть. И, положа руку на сердце, Кондратий Кондратьевич мог смело сказать: это было их лучшее выступление.
Последний звук застыл под потолком, и дирижер напряженно замер, провожая всем телом уходящую музыку. И только выдержав крепкую паузу, заслужив право на эту паузу, он расслабился и повернулся лицом к гостям. Аплодисменты лились долго, и пока президент не опустил рук – никто, никто не смел остановиться.
– Молодцы! От-ли-чно! – президент поднялся.
Сдержанно поклонились.
– Нет, правда, ребята, от души!
Он пожал руку Кондратию Кондратьевичу, и от этого рукопожатия повеяло страстной первобытной силой. Рука дирижера мгновенно вспотела.
– Дмитрий Сергеевич, – обратился президент к похожему на кота блондину, – А нам бы в Сочи 17-го тоже хор не помешал? Как думаешь?
– Ну…
– Какие у вас планы на 17-е число? Сможете? – президент попросил. Просто попросил.
Кондратий Кондратьевич растерялся.
– У нас вроде бы выступление в Капелле запланировано… Никита…
– Какое к черту выступление? – затараторил концертмейстер. – Мы сможем! Мы, конечно, сможем! Мы всегда сможем!
Президент усмехнулся, глаза его заиграли ласковыми огоньками.