Паломник - Иван Евсеенко 11 стр.


– И так было всегда? – немного растерялся от такого ответа Николай Петрович.

– Не знаю, – пожал плечами мальчишка, взметнулся на велосипед и покатил дальше, в сторону Глушкова, то ли обидевшись на Николая Петровича за недоверие, то ли действительно не зная, как оно тут было раньше, где находилась украинская, а где русская сторона.

Родился этот мальчишка, если глядеть на его возраст, на самом излете советской власти, а то уже и после ее падения, когда все размежевалось, разбрелось по своим углам и закутам, и знает о том, что было здесь, в приграничье, раньше, только по легендам и преданиям. Граница обозначалась тогда лишь на карте, а в живой повседневной жизни веками обреталось село совместно, роднясь дворами и семьями. Иначе как бы оно заимело общее название?! Нынче же вишь как: русское Волфино на одной стороне, а украинское – на другой, поделенные оврагом.

Проводив долгим прощальным взглядом мальчишку, обреченного теперь жить в этом разделенном селе, Николай Петрович зашагал по весенней влажной тропинке уже без прежнего напора, как будто опасался, что его в русско-украинском Волфине ожидает что-либо враждебное.

Но когда он втянулся в широкую, затененную садами улицу, опасения его рассеялись. Все здесь было тихо и мирно: над домами курились, вились в высокое прозрачное небо дымки; калитки, и ворота в такую рань были еще на запорах; деревенская жизнь кипела пока только во дворах, не выплескиваясь на уличное пространство. Николай Петрович шел в полном одиночестве и безмолвии. Никто его не окликал, не интересовался, как того можно было ожидать в приграничном селе, мол, что это за чужой, незнакомый человек с мешком за плечами идет-бредет вдоль заборов и палисадников. Лишь однажды, в отдалении, перешла дорогу Николаю Петровичу женщина с ведрами в руках.

Судя по неторопливой ее, размеренной походке, ведра были полными. Николай Петрович суеверно обрадовался этому – даст Бог, к удаче.

Улица оказалась недлинной, всего, наверное, в двадцать с небольшим домов, и вскорости в простреле осокорей Николай Петрович увидел ее околицу, выгон. Веря в предсказанную удачу, он наддал ходу, намереваясь так же незаметно и споро пересечь и этот пустынный выгон, и пограничный овраг, который уже чудился ему совсем рядом.

И вдруг возле одного из окраинных домов Николай Петрович заметил на лавочке какого-то бесприютного, в отчуждении сидящего старика. Одет он был не по весенней поре в кожух, валенки и шапку с опущенными ушами. Николай Петрович поначалу решил было обойти сидельца стороной, чтоб попусту не тревожить человека, которому, может быть, нынче нездоровится. Но потом он все же повернул к нему, словно по чьей-то подсказке вспомнив, что и сам не раз после ночного приступа выбирался так вот на лавочку, тепло, не по сезону одетый, чтоб подышать свежим воздухом, набраться немного силы. И всегда ему в такие минуты хотелось людского участия или хотя бы обыкновенного житейского разговора.

– Здорово! – стараясь приободрить старика-страдальца, остановился напротив него Николай Петрович.

– Здорово, если не шутишь, – с трудом выговаривая каждое слово, поднял на Николая Петровича действительно болезненные глаза старик.

Был он года на три-четыре постарше Николая Петровича, худой, костистый, но чувствовалось, что в молодости таилась в нем немалая, может быть, даже богатырская сила. Старик и сейчас, изможденный болезнью, ничуть не согнулся, не ссутулился: сидел прямо и стройно, тесня широкими плечами явно не своего размера кожух. Помимо богатырской, до конца не растраченной и ныне силы, в старике угадывался крутой, неуемный характер. И он тут же проявился. Выравнивая и крепя, сколько можно, дыхание, старик рванул вдруг застежку тесного кожуха и выдал Николаю Петровичу тайну неурочного своего здесь сидения:

– Помирать вывели. В хате душно.

– Чего помирать-то в такую пору! – попробовал перебороть его настроение Николай Петрович. – Земля оттаивает, сады цветут, только и живи!

– Нет, к вечеру помру, – стоял на своем непреклонный старик. – Хватит!

Николай Петрович больше уговаривать его не посмел, но и уйти дальше по тропинке тоже не решился. Это уж будет как-то совсем не по-человечески, не по-христиански – оставить собравшегося помирать старика одного, не обогреть, не ободрить его внимательным словом.

– Хворь-то у тебя фронтовая или так, по возрасту? – нашел сокровенное это слово Николай Петрович.

– Может, и фронтовая, – без особой охоты ответил старик. – Теперь все едино…

– А воевал где? – все дальше завлекал болящего в разговор Николай Петрович, надеясь, что тот забудет о решительных своих намерениях – обязательно к вечеру помереть.

– В моряках, – с клокочущими хрипами в горле ответил старик и затих, переживая хорошо знакомое Николаю Петровичу по собственным приступам удушье.

Смотреть на него было и жалко, и горестно: ведь чем мучиться и страдать подобным образом, так, может, действительно лучше помереть. У Николая Петровича приступы случаются пока, слава Богу, не часто, и то он изводит Марью Николаевну своими стенаниями: "Хоть бы мне помереть скорее!" А тут человек дошел до крайнего терпения, и осуждать его за подобные мысли нельзя, да может, он и чует, что больше как до вечера ему не дожить.

Чтоб не мешать старику в отчаянном его борении со смертью, Николай Петрович тоже затих на тропинке, для верности и устойчивости опершись на посошок. Но глаз он со старика не спускал, готовый в любую минуту кликнуть кого со двора. И вдруг Николай Петрович на мгновение отвлекся, глянул поверх старика на рясно усыпанную цветами ветку черешни, которая свисала из-за забора, и ясно и видимо представил этого жаждущего скорой смерти страдальца молодым, двадцатипятилетним моряком в лихо заломленной бескозырке, в морском черном бушлате, в тельняшке, туго облегающей мощную, литую грудь. Наблюдать подобных ребят в морских сражениях на кораблях Николаю Петровичу не доводилось, а вот спешенных он несколько раз видел их в штыковых рукопашных атаках в сорок первом году под Москвой. С устрашающим, ревущим каким-то криком: "Полундра!" черной неостановимой лавиной неслись они навстречу вражеским окопам и пулям, в ярости сметая и круша все на своем пути. Немцы боялись их больше пулеметов и пушечных батарей, потому что страшные в этой своей ярости моряки не знали никакой пощады.

А теперь вот один из них, может быть, такой же последний здесь фронтовик, как и Николай Петрович в Малых Волошках, сидел на лавочке в стоптанных негреющих валенках, в кожухе с чужого плеча, в шапке с чужой головы и ждал и жаждал скорой смерти.

Николай Петрович опять перевел на старика взгляд, и ему показалось, что тот действительно дождался-таки своего: глаза у него были закрыты, дыхание совсем утишилось, прервалось, лицо, заросшее седой недельной давности щетиной, мертвенно побледнело, осунулось; таким оно, наверное, бывало лишь в первые минуты после выхода из рукопашного боя, из тех штыковых атак сорок первого года, когда смерть осталась на нейтральной полосе, вся в чужой и своей крови.

Николай Петрович собрался уже было постучать посошком о калитку, позвать кого-либо из домашних старика, но тот вдруг открыл глаза и довольно твердо произнес:

– Ты не бойся, я пока живой.

– Да я и не боюсь, – тоже не без твердости в голосе ответил Николай Петрович. – Смертей не видел, что ли.

Ответ такой старику понравился, он признал в Николае Петровиче своего фронтового товарища, подобрел и, забывая на минуту о смерти, о нетерпеливом ее ожидании, поинтересовался:

– А ты, я вижу, не наш, не местный.

– Не ваш, – охотно откликнулся Николай Петрович, радуясь, что старик больше о смерти не поминает. – Я издалека.

– И куда же путь держишь, пехота? – как бы даже улыбнулся старик, выказывая свое морское превосходство над Николаем Петровичем, действительно пехотинцем.

Уклоняться от любопытства старика Николай Петрович не стал, ведь сам же он и напросился на разговор, желая разузнать дальнейший путь-дорогу через границу. Он с охотою признал морское превосходство старика, хотя и своего, пехотного достоинства терять не был намерен. Пехотинцы тоже ведь не лыком были шиты в войну, и основная фронтовая тяжесть (да и погибель) легла на их плечи. А после войны дальнейшая мирная жизнь во многом всех фронтовиков уравняла. Моряки, не моряки, разбрелись они по колхозам и городским заводам да и тянули там лямку иной раз покруче военной. Единственное, чему хотелось бы поучиться сейчас Николаю Петровичу у старика, так это надежде на быструю и легкую смерть. Чтоб вот так же выйти поутру на лавочку и в одночасье помереть, не докучая Марье Николаевне.

Понадежней укрепившись на посошке, Николай Петрович подробно рассказал старику о своем паломничестве в Киево-Печерскую лавру, на которое его подвигнул во сне и видении седобородый старец в белых одеждах. Потом с охотой и радостью поведал о первых, начальных днях путешествия из Малых Волошек до Курска, когда ему во всем сопутствовала удача. Старик внимательно и терпеливо слушал, не прервав рассказа ни единым попутным вопросом. И Николай Петрович не смог устоять перед этим его терпением, минуту помедлил и рассказал о злоключениях в Курске, о несчастных Симоне и Павле, решившихся на воровство, хотя, может быть, об этом старику говорить не стоило, чтоб не омрачать последние часы его жизни злыми, недобрыми вестями. Но старик был терпелив и неожиданно милостив и здесь.

– Ну, коли так, – указал он Николаю Петровичу на лавочку, – то садись.

Николай Петрович с удовольствием сел, действительно крепко уже притомившись стоять на тропинке, словно в каком карауле, пусть даже и опираясь на верный свой посошок. Старик принял его в соседство совсем уж по-дружески, по-фронтовому, как случалось иногда соседствовать на войне в общем окопе или на госпитальных койках двум землякам-товарищам, и разговорился, опять забыв о скорой смерти:

– Я вообще-то тоже не здешний, а с той стороны, из украинского Волфина. Старуха померла, так сын меня сюда перевез на дожительство.

– Без старухи плохо, – понял его и посочувствовал Николай Петрович, вспомнив добрым словом и покаянием Марью Николаевну.

– Да уж куда хорошо! – как-то отстраненно, как бы сам для себя, ответил старик, должно быть, тоже вспоминая свою жену-старуху, которая не ко времени поторопилась и ушла из жизни раньше его.

Но потом старик вдруг приободрился и, постучав по калитке палочкой, которая невидимо стояла прислоненной к лавочке позади его, крикнул:

– Васька!!

Николай Петрович надеялся, что на его крик сейчас выйдет со двора сын старика, Василий, такой же рослый и крепкий, может быть, тоже проходивший военную службу на флоте. Но в проеме калитки появилась вдруг женщина лет шестидесяти, уже почти старуха, и чуть раздраженно спросила:

– Чего вам?!

– Василиса, – перекрыл ее раздражение грозным взглядом и окриком старик. – Ты нам с товарищем налей по рюмке!

– Так вам же нельзя, – попробовала сопротивляться Василиса, судя по всему, старикова невестка.

– Мне теперь уже все можно, – нешуточно взялся за палочку старик. – Неси, коль приказано!

Василиса покачала головой, недружески, сердито посмотрела на Николая Петровича, виновника непозволительной этой выпивки, которая неизвестно еще как может закончиться для свекра, но противиться не посмела. Через минуту-другую она вынесла на тарелке две стограммовые, доверху налитые стопки, несколько кусочков пасхальной еще буженины и вдосталь хлеба. Поставив тарелку на лавочку между стариком и Николаем Петровичем, Василиса задержалась было на тропинке, похоже, все-таки надеясь удержать свекра от выпивки, но тот присутствия ее и догляда не потерпел, опять взялся за палочку:

– Коли надо, покличу! Иди!

Василиса ослушаться его и на этот раз не решилась, покорно ушла за калитку, видно, с молодых еще лет, с первых дней замужества приученная во всем подчиняться грозному свекру.

Старик подождал, пока не очень поспешные, тоже уже старческие ее шаги затихнут в глубине двора, и лишь после этого потянулся за стопкой:

– Ну, за что будем пить, пехота?

– Да кто его знает, – растерялся Николай Петрович.

– А я думаю, – строго глянул и на него старик, – давай за погибель нашу, за смерть выпьем. Больше не за что!

– Почему же не за что?! – попробовал сопротивляться Николай Петрович, первый раз в жизни слыша подобный тост и пожелание.

– Да потому! – еще сумрачней посмотрел на него старик и, широко открыв рот, одним махом выпил, быть может, последнюю в жизни стопку.

А Николай Петрович цедил свою с натугою сквозь зубы, чувствуя, как все нутро у него сопротивляется этим фронтовым ста граммам. Оно и правда, как можно пить живым еще пока людям за погибель свою, за смерть?! Но старик, подступивший к последней черте, видимо, думал иначе, видимо, ему открылось что-то такое, чего Николаю Петровичу сегодня еще не понять и что откроется ему тоже лишь в последние часы жизни.

Поставив пустую стопку на тарелку, старик ни к хлебу, ни к мясу не притронулся, а, блаженно закрыв глаза, опять затих, словно окаменел, и только широко раздуваемые от болезненного дыхания ноздри давали знать, что он еще жив.

Но вот старик согнал с лица блаженную скоротечную улыбку и, пугая Николая Петровича еще шире, почти предсмертно раздувшимися ноздрями, заговорил прежним своим грозным голосом:

– Ты за меня не молись!

– Почему? – вздрогнул от запретительных этих и необъяснимых слов Николай Петрович.

– Потому, что крови на мне много!

– Вражеской, небось, крови? – помог ему одолеть сомнения Николай Петрович.

Но старик был непреклонен и крепок в своих мыслях:

– А вражеская кровь что, не человеческая?!

Николай Петрович собрался было возразить строптивому старику, что и он сам, и, к примеру, сотни и тысячи других фронтовиков проливали кровь человеческую не по своей воле и желанию, а принужденно, по крайней необходимости, защищая Отечество, Родину от поругания и погибели. Греха в этом нет никакого, а наоборот, лишь честь и возвеличение – об этом и в Святом Писании сказано. Но, еще раз глянув на старика, говорившего с ним уже как бы оттуда, Николай Петрович унял свою строгость. И, кажется, вовремя. Старик открыл глаза, по-детски, по-младенчески чистые и светлые, но действительно как бы уже и не совсем земные, и сказал последнее:

– И ни за кого не молись! Нет человекам прощения перед Богом и нет им райской жизни!

После этого он, не давая Николаю Петровичу опомниться и возразить что-либо особо неопровержимое и достойное, неглубоко болезненно вздохнул и совсем уже другим, обыденно-мирским тоном и голосом попросил его:

– Ну а теперь иди помалу. Там тропинка есть по лугам и буеракам, она и выведет тебя прямо к станции. Спасибо, что уважил перед смертью.

Никаких ответных, примирительных слов у Николая Петровича сразу не нашлось. Он покорно поднялся с лавочки, взял в руки посошок, и лишь когда встал на тропинку, то промолвил старику, пряча свои сомнения и несогласия:

– Может, твоя и правда!

Больше он на старика ни разу не оглянулся, словно боясь услышать от него еще какие-либо, совсем уже последние слова, а, ходко набирая шаг, пошел к околице, к обрыву садов и пашен, к окоему земли.

Остановился Николай Петрович лишь возле небольшого овражка, пролегающего на подступах к лугу, действительно окоема возделанной и готовой к севу земли. Тропинку, обозначенную стариком, он обнаружил чуть в стороне, за ивовыми и лозовыми кустами, неширокую и как бы даже скрытую меж луговых кочек, но хорошо наторенную за долгие годы, а то, может, и десятилетия взаимных хождений русских и украинских волфинцев. Недавно отступившая зима, снега и заметы нисколько ей не навредили, не сровняли с лугом, не дали заблудиться в топких болотцах и лощинах так, чтоб по весне люди вовсе потеряли ее из памяти. Скорее всего, она была тут и зимой, поверх снегов и буранных наносов бежала по наледи из России в Украину, натоптанная валенками и сапогами, накатанная саночками, потому как и в зимнюю пору жизнь не останавливается, не прерывается, люди хотят знать и видеть друг друга.

Безоглядно доверившись тропинке, Николай Петрович уже вступил было на нее, но потом все же притаился за кустом лозы и, несколько раз перекрестившись на восход солнца, словно на красный угол, где обязательно должны были стоять на киоте образа, опять прошептал про себя тот отрывок из "Молитвы ко Пресвятой Богородице от человека, в путь шествовати хотящего", который остался в его нетвердой, смятенной памяти:

"О Пресвятая Владычице моя, Дево Богородице, Одигитрие, покровительнице и упование спасения моего! Се в путь, предлежащий, ныне хощу отлучитися и на время сие вручаю Тебе, премилосердной Матери моей, душу и тело мое, вся умныя моя и вещественныя силы, всего себя вверяя в крепкое Твое смотрение и всесильную твою помощь".

Дальше слова в памяти терялись и пропадали, как и в прошлый раз, еще дома, на станции, когда Николай Петрович только начинал свое путешествие, садился на поезд. По лености и нерадению он в те минуты не достал из целлофанового пакетика исписанный рукой Марьи Николаевны листочек с молитвою и не прочитал его до последнего, окончательного слова: "Аминь!". А теперь уже и не достанешь. Страждущие Симон и Павел вместе с документами и деньгами унесли и ее. И хорошо, если прочитали и задумались над вещими, молитвенными ее словами, а то ведь, скорее всего, выбросили куда-нибудь за ненадобностью. Грех им и новые страдания за это! Но Николаю Петровичу вдвойне! Не сохранил, не уберег молитвы, вот и пошли с ним всякие злоключения и напасти, мирный Ангел-Хранитель оставил Николая Петровича в пути.

И все же ему стало гораздо легче и уверенней в себе, слова задушевно роились в голове, призывая Ангела-Хранителя вернуться назад и сопровождать его в дальнейшем без всякой обиды за старческую оплошность. Покаяние за эту оплошность у него сильное и чистосердечное, а в Киево-Печерской лавре перед святыми иконами и мощами еще больше окрепнет. Николай Петрович в последний раз осенил себя крестным знамением, и Ангел-Хранитель, кажется, простил его, вместе с шелестом набежавшего ветра во всеуслышанье шепнул: "Ступай себе с Богом!"

Николай Петрович послушался его, с легким сердцем и ратной отвагой вернулся на тропинку и пошел по ней широким хозяйским шагом, как привык всегда ходить у себя дома, в Малых Волошках. Ему почудилось, что молитвенные слова и возвращение Ангела-Хранителя не только придали ему новых, освежающих сил, но и надежно оборонили от страшных наветов помирающего позади него на лавочке старика, который отрекся в гордыне своей даже от посмертной за себя молитвы. Николай Петрович отверг все его греховные, беспамятные уже речения и дал себе твердый наказ помолиться за него в Киево-Печерской лавре, дабы на том свете был ему уготовлен покой и утешение.

Назад Дальше