Паломник - Иван Евсеенко 6 стр.


Николай опять не нашелся, что ей сказать на это. В утешении она не нуждается, не тот, судя по всему, характер, расспрашивать же о ее жизни тоже не к месту: в Восточной Пруссии насмотрелся он на этих репатриантов вдосталь, наслушался их слез и горестных рассказов, так что нынче, когда война и все страдания, от нее произошедшие, уже позади, чего попусту рвать Маше душу. Вот покаяться перед ней всем солдатам, бойцам Красной Армии надо бы. Ведь как ни раскинь, а это, в общем-то, по их вине такие, как Маша, девчушки оказались в неволе у немцев, оторванные от дома и донельзя униженные. Плохо, значит, защитники их, красноармейцы, воевали, коль допустили сестренок своих и невест до такого позора.

Собравшись с силами, Николай, скорее всего, сломил бы непомерную свою гордыню вчерашнего бойца-победителя и сказал бы Маше честные покаянные слова, но в это время начал накрапывать дождь, по-осеннему холодный, стылый, иногда даже пополам со снегом. Маша, в очередной раз взглянув на вконец озябшего своего попутчика, прервала на полуслове его покаяние и позвала к себе:

– Иди, прикроемся плащом, а то я не довезу тебя – околеешь.

Николай попробовал было сопротивляться, мол, ничего, он привычный, ему и под шинелькой укромно, но Маша уже снимала брезентовый свой дождевик, чтоб прикрыться им вдвоем на манер плащ-палатки, и даже прикрикнула:

– Ладно, хватит тебе ломаться! Иди!

И Николай больше не посмел ей противиться, послушно подчинился, находя в этом добровольном подчинении какую-то особую, необъяснимую отраду. Маша, принимая его в укрытие, под плащ, кажется, о многом догадалась, но отнеслась к Николаю совсем не по-девчоночьи, озорно и насмешливо, а по-женски и по-матерински, с жалостью и сочувствием, увидев, какой он все-таки хворый и немощный. Потом, правда, когда они под плащом немного согрелись совместным дыханием, она заметно отошла, потеряла материнскую строгость и, уже признавая в Николае полноценного мужчину, оборонителя и защитника, стала рассказывать ему то обо всяких новостях в Малых Волошках, то вдруг все-таки вспоминала недавнюю свою жизнь в Германии. Мало-помалу они выяснили, что были там неподалеку, почти рядом друг с другом, и это совсем уж их сблизило и сроднило. А когда они на подъезде к Красному Полю сообща еще и пообедали не больно богатыми своими припасами, которые нашлись в узелке у Маши и в рюкзаке у Николая, то родство их еще больше окрепло.

Ну а потом, уже дома, в Малых Волошках, встретившись раз-другой как бы по старому знакомству в клубе, постояв несколько вечеров у Машиной калитки, они во взаимном согласии порешили, что нарушать это родство и в дальнейшем им никак нельзя…

Поженились они с Машей весной сорок шестого года, как раз в такие вот апрельские дни, а через год родился у них Володька, крепенький и какой-то с самых первых угуканий счастливый мальчишка, словно уже тогда понимавший, что он долгожданный ребенок счастливых родителей, переживших окаянную войну и уцелевших на ней…

Пока Николай Петрович ворошил в памяти давнюю ту поездку с Машей, вспоминал свое возвращение с войны, уже показались городские окраины. Мужик, казалось бы, должен был умолкнуть, песни все прекратить, чтоб не беспокоить ими изнеженных, полусонных еще горожан, заняться подводою, поманить к себе жеребенка, который опять где-то отстал, но он беспечно не обращал на это никакого внимания, опять затянул кручинную болевую песню, навевая Николаю Петровичу новые воспоминания о Марье Николаевне:

Ах, да не вечерняя заря спотухала, заря спотухала,
Ах, спотухалася заря.
Ах, да полуночная звезда высоко ли, звезда, высоко ли,
Ах, высоко ли звезда взошла?

Встревоженные горожане действительно то там, то здесь выглядывали в окошки, выходили даже на улицу, но песню не прерывали, в осуждение мужику не обронили ни единого слова, а наоборот, слушали его со всем вниманием, сразу по достоинству оценив и томящую сердце песню, и редкостный по силе и красоте голос проезжего этого мужика.

Николаю Петровичу тоже прерывать песню не хотелось, и он проехал на подводе до самого переезда, хотя ему давно надо было бы спешиться и пойти к вокзалу…

Расстались они с мужиком лишь возле железнодорожного шлагбаума, который оказался на время закрытым в ожидании приближающегося к станции поезда. Николай Петрович, опираясь на посошок, помалу спустился на землю и начал благодарить мужика вначале за подвоз, а потом и за песню. Тот засмущался, достал папироску, долго разминал ее заскорузлыми, темными от неустанной работы пальцами, долго прикуривал от неподатливой спички, но вот наконец-то поднял на Николая Петровича взгляд и совсем по-детски вздохнул, словно винясь перед ним:

– Находит иногда.

И столько в этом его признании было кручины пополам с тихой необъяснимой радостью, что Николай Петрович осекся в своем благодарении и тоже вздохнул, невольно примеряя слова мужика к себе:

– Да уж, находит…

… На вокзале Николай Петрович попусту времени решил не терять, сразу подошел к кассе, где, почитай, народу и не было (так, кружило человека два-три в ожидании какого-то известия), и склонился к узенькому продолговатому окошку, за которым виднелось обличье строгой среднего возраста женщины. Николай Петрович поначалу маленько заробел, забоялся ее, думал, сейчас ответит грубо и отказно, найдя просьбу деревенского старика докучливой и праздной. Но Николай Петрович счастливо обманулся в своих ожиданиях: женщина только на вид оказалась строгой, а в разговоре обнаружила самое сердечное участие. Когда Николай Петрович попытал у нее билет до Киева, она всю строгость с лица согнала и ответила ему совсем по-домашнему, с пониманием его тревоги и опасности в дальней дороге:

– Это тебе, дедок, вначале до Курска надо, а там пересадка.

– Ну, до Курска, так до Курска, – немедленно согласился Николай Петрович, все еще боясь, что кассирша вдруг обнаружит в его словах какое-либо неудобство для себя и опять построжает.

Но он и тут ошибся. Женщина пошире раскрыла окошко, выдвинула из него навстречу Николаю Петровичу ящичек с закругленным внутри дном и очень даже обходительно потребовала:

– Паспорт давай.

Николай Петрович достал из нагрудного, зашпиленного булавкою кармана все документы, которые у него всегда были для сохранности и единства схвачены резинкою, выудил оттуда паспорт, аккуратно положил его в ящичек и протолкнул сквозь окошко прямо в руки кассирше. Остальные документы Николай Петрович пока попридержал у себя, опять-таки опасаясь, как бы не вышло хуже: по давнему своему, теперь, правда, почти забытому опыту он хорошо знал, что кассирши и вообще все ответственные люди самовольства не любят. Но через минуту, еще раз исподтишка глянув на подобревшее лицо кассирши, он осмелел и показал ей сквозь стекло пенсионное свое удостоверение и удостоверение участника и инвалида войны:

– По этим бумагам мне какого-либо послабления не будет?

Кассирша ни о чем его расспрашивать не стала, а тут же вернула ящичек обратно, и Николай Петрович, по-хорошему дивясь забавной этой железнодорожной выдумке, пристроил туда все свои сокровища. Кассирша, отложив в сторону паспорт, принялась внимательно изучать их, перелистывать страничку за страничкой. Николай Петрович насторожился и посетовал сам на себя, что вот же дома проявил самовольство и не послушался Марьи Николаевны, которая советовала ему разведать у знающих людей все о поездах и льготах для таких стариков, как он. Теперь ведь все переменчиво, непрочно, сегодня одно, завтра другое. Но он, куда там, заартачился, мол, чего людей попусту беспокоить, да и где ты этих знающих людей сейчас в деревне найдешь?! На вокзале у кассиров и дежурных все доподлинно и расспросит, уж лучше их, без ошибок и сомнений, ему никто не объяснит. А Марья Николаевна в своих предостережениях как в воду глядела. Кассирша оттуда, из Зазеркалья, вдруг прокричала Николаю Петровичу:

– А талон где?

– Какой талон? – еще пуще разволновался тот.

– На бесплатный проезд, – терпеливо стала объяснять ему кассирша. – Участникам и инвалидам войны полагается талон, по которому бесплатно можешь ехать раз в году куда вздумается.

– Ах ты, Господи! – ударил себя от обиды посошком по голенищу Николай Петрович. – Кабы знать?! А кто же его выдает, этот талон?

– Так в собесе и выдают, – подсказала кассирша. – Время еще раннее, ты сходи, а я билет для тебя попридержу.

Николай Петрович, опять ругая себя в душе за нерасторопность и непослушание Марье Николаевне, которая все эти злоключения ему и предсказывала, торопливо захлестнул документы резинкою и стал в благодарении просить кассиршу:

– Ты уж сделай милость, билет мне, старику, посохрани.

– Да не волнуйся ты, иди, – улыбнулась она стариковскому его лепету. – Никуда твой билет не денется.

Николай Петрович спрятал документы в карман, долго и неумело закалывал его булавкою дрожащими от волнения пальцами. Кассирша сочувственно наблюдала за ним из окошка, но когда Николай Петрович кое-как с булавкою справился, опять озадачила:

– Оно бы неплохо вклейку в паспорт сделать, а то на границе могут придраться – теперь время такое…

– А что за вклейка? – встревожился Николай Петрович.

– Ну, вроде удостоверения такого, что ты гражданин России.

– А каким же я еще могу быть гражданином? – до конца не понял ее сомнений Николай Петрович.

– Да может, чечен какой, – опять улыбнулась кассирша, похоже, и сама не очень-то одобряя всю затею с вклейками. – Но на границе нынче строго, особенно с украинской стороны. Так что загляни на всякий случай в паспортный стол.

– Ладно, загляну! – не на шутку рассердился Николай Петрович на неведомых ему выдумщиков, бюрократов, которых хлебом не корми, дай только поизгаляться над простым человеком, чтоб всюду ему были преграды и неудобства.

Поправив на плечах скособочившийся за время стояния возле кассы мешок, Николай Петрович пошел на выход совсем раздосадованный и хмурый. Еще и в поезд не сел, а, вишь, какие злоключения и страсти: талона подорожного нет, вклейки в паспорте, что он свой, русский человек, что здесь, в России, в Малых Волошках, родился и здесь помереть намерен, тоже нет. Но деваться Николаю Петровичу было некуда, и он, потихоньку смиряя свой гнев, стал подниматься по перекинутому через железнодорожные линии мосту, чтоб идти с прошением в собес и паспортный стол.

Дорога в райсобес Николаю Петровичу была хорошо памятна еще с первых послевоенных лет, когда его туда вызывали, почитай, ежегодно на переосвидетельствование. Шумные тогда были там сборы покалеченных войной инвалидов. Всю площадь запруживали безногие, безрукие, слепые; кто приходил помаленьку сам, а кто в сопровождении матерей, жен или начавших уже подрастать детишек. Зрелище было невеселое, разговоры – тоже. Но со временем все кое-как сгладилось: самые увечные и немощные, со страшными ранениями померли, другие, кто поздоровей, помалу приспособились к жизни и, махнув рукой на копеечное инвалидское пособие, в собесе не появлялись, третьих, уже достигших пенсионного возраста, оставил в покое сам собес. Николай Петрович, правда, ходил туда исправно. Во-первых, не хотелось ему огорчать собесовских работников, людей, поди, тоже занятых, ответственных, а во-вторых, ходить велела Марья Николаевна – мол, при твоих ранениях и здоровье лишний раз провериться у врачей не помешает. В последний раз Николай Петрович наведывался в собес лет десять тому назад, еще при советской власти, а после уже не было ни потребности, ни вызовов. В разрухе и неразберихе десяти этих переворотных лет все как-то притерпелось, оборвалось… Райсобес, по-нынешнему отдел социальной защиты населения, оказался на прежнем месте, в невысоком одноэтажном зданьице сразу за больницей. Было оно каким-то обшарпанным, сиротским, с давно не крашенной крышей, с покосившимся крылечком. Всем своим неухоженным видом зданьице показывало, что само нуждается в защите и поддержке. Правда, обнаружилось в нем и одно новшество: по всем окнам зданьице было на тюремный манер забрано железными частыми решетками. Тоже, должно быть, в целях защиты. В прежние годы тут, помнится, водились совсем иные порядки: здание и снаружи, и внутри содержалось в должном, почти домашнем обиходе, по крайней мере, и бревенчатые, ощелеванные "под елочку" стены, и крыша всегда вовремя обновлялись голубой масляной краской и суриком. Вместо решеток радовали глаз старинные резные ставни, теперь куда-то подевавшиеся. От них была не только одна защита, но еще и красота немалая. Теперь же, похоже, красота не в особом почете: сварили решетки из арматуры – и вся недолга. Заходить в такое здание особой охоты не было: туда зайдешь, а назад, того и гляди, не выберешься, захлопнется за спиной тоже обрешеченная дверь, и будешь сидеть как в мышеловке.

Николай Петрович подступился к зданию действительно с опаской и осторожностью, ожидая от его строгих обитателей-начальников какого-либо подвоха. Вдруг по старой привычке пошлют на переосвидетельствование, или велят приходить завтра, или объявят, что в связи с начинающимся ремонтом выдача подорожных талонов временно прекращена. Собесовский народец, устав от докучливых посетителей-жалобщиков, всегда на такие выдумки был горазд…

Но, к удивлению Николая Петровича, все обошлось более-менее терпимо. У дежурившей возле входной двери женщины он доподлинно разузнал, куда, в какой кабинет ему стучаться со своей просьбой. Народу около этого кабинета толпилось немного, всего человек пять-шесть, в основном женщины-старушки. Николай Петрович занял очередь и утомленно присел на освободившийся стул. Возле остальных кабинетов по длинному темноватому коридору люду обреталось побольше, но тоже в основном женщины старого пенсионного возраста. Своих ровесников, фронтовиков, Николай Петрович почти не обнаружил. Мелькнуло в тени всего несколько человек с орденскими обтерханными планками и медалькой участника Великой Отечественной войны на груди – и все сообщество. Не то что прежде, когда тут в глазах рябило от орденов и медалей, от разноцветных нашивок за ранения.

Вскоре, правда, приглядевшись повнимательней, Николай Петрович заметил в глубине коридора возле одного из кабинетов и мужчин, но не своих ровесников, а гораздо помоложе, хотя тоже увечных: на костылях, на протезах, в инвалидских колясках, а двоих так и в темных, прикрывающих слепоту очках, с палочками-поводырями в руках. Это были уже солдаты и инвалиды других, никем не ожидаемых войн – афганской, чеченской, приднестровской и прочих, – дети и внуки Николая Петровича. Небось, тоже вызвали их на переосвидетельствование.

Николаю Петровичу захотелось подойти к этим изувеченным на "малых", как теперь принято говорить по телевизору и радио, войнах, побеседовать с ними без утайки, по душам, словно со своими ровесниками, посетовать на обманчивую жизнь. Ведь скажи кто-либо Николаю Петровичу и его однополчанам в фронтовые их годы, что война, на которой они гибнут и калечатся, не последняя, они бы ни за что не поверили и крепко обозлились. Им тогда неоспоримо казалось, что вот отвоюются они, победят немца – и все, наступит вечный, незыблемый мир. Ан нет, пророчества их не сбылись! Не успели они кое-как отойти от войны, как опять по всему миру заполыхала новая погибель: то в Корее, то во Вьетнаме, то на Ближнем Востоке, среди мусульман и евреев, то в проклятом этом Афганистане, а теперь и совсем уже дома, в Чечне и Дагестане. И всюду кладут свои головы молодые, мало еще чего видевшие в жизни ребятишки.

Николай Петрович поднялся со скамейки и, готовясь к разговору с увечными молчаливыми солдатами, сделал было два-три шага в глубь коридора, но тут обозначилась его очередь, и он повернул назад. Вначале надо совершить дело, за которым пришел, получить подорожный талон, а потом уже можно будет, не поспешая, побеседовать с пораненными солдатами, утешить их по силе возможности стариковским обходительным словом.

В кабинет Николай Петрович зашел с еще большей робостью, чем приближался к зданию райсобеса. От подобных кабинетов и в прежние, послевоенные годы, когда порядка в жизни было побольше, ничего хорошего ожидать не приходилось, а теперь и подавно. Все ведь вокруг расстроилось, расшаталось, доверия и участия человеку нет никакого.

Но Николай Петрович ошибся. Девчушка, сидевшая за столом, обвально загроможденным всякими бумагами, обошлась с ним как раз с участием и пониманием.

– О, дедуля, – без всякой начальственной строгости вмиг вошла она в положение Николая Петровича. – Это мы поправим.

Накоротке разглядев документы Николая Петровича, она достала из вороха бумаг розоватого цвета талон, сделала в нем необходимые пометки и с должным уважением, как ее, наверное, научали старшие, вручила посетителю:

– Здесь тебе на три года, езжай в любые края.

– Эти три года еще прожить надо, – благодаря девчушку, как-то совсем по-домашнему засомневался в ее предсказаниях Николай Петрович.

Выйдя из кабинета, он решил все-таки побеседовать с солдатами-инвалидами, отвести утомленную душу во взаимных, понятных любому воевавшему человеку разговорах. Но еще раз, теперь уже совсем вблизи посмотрев на увечных мальчишек, он вдруг словно натолкнулся на какое препятствие и замер на месте. Ну что он, старик, скажет им, чем утешит?! Воспоминаниями о той, давно минувшей войне, о которой они знают только по кино и книжкам, о геройских подвигах на ней его ровесников-однополчан?! Так им и своих подвигов хватает: вон они проступают, просвечиваются костылями, инвалидными колясками, палочками-поводырями у слепых! А коль так, то, может, лучше не бередить им ран, пройти мимо в молчании и сочувствии.

Николай Петрович так и сделал: повернул направо и, осторожно опираясь посошком о мягкий, покрытый линолеумом пол, стал пробираться по коридору в фойе, где сидела дежурная.

И все-таки вступить в разговор с одним из раненых солдат ему привелось. Когда Николай Петрович, поблагодарив дежурную за подсказку и помощь в поисках нужного кабинета, вышел на крылечко, то едва не споткнулся о него. Безногий, похожий, скорее, на обрубок дерева, чем на человека, солдат сидел возле самой двери и просил милостыню. На вид ему было лет тридцать пять, а то и все сорок, но, может быть, солдата так старила пятнистая маскировочная форма, которую нынче зовут непонятным для Николая Петровича словом – камуфляж. На полу перед солдатом лежал голубого цвета берет, в котором сиротливо поблескивало несколько монет. В первые мгновения Николай Петрович от неожиданности отшатнулся назад, в дверь: давненько, считай, с самого послевоенного времени, не доводилось видеть ему подобного зрелища. В деревенском лесном захолустье, где молодежи призывного, солдатского возраста почти нет, Николай Петрович по большей части вспоминал лишь свою, сороковых годов войну, донельзя жестокую гибельным немецким нашествием, а нынешние, мелкие, случайные войны порой казались ему не столь уж и страшными. Ну что-то вроде финской кампании или скоротечных боев на Халхин-Голе и возле озера Хасан, о которых теперь уже редко кто вспоминает. Но все это, конечно, обман и заблуждение: нестрашных войн не бывает. Все они оставляют за собой таких вот изуродованных молодых ребят, и вся лишь разница в том, что тогда, в сороковые годы, перед безногими и безрукими, перед слепыми солдатами лежали пилотки и фуражки с пластмассовыми козырьками, а теперь – береты…

Назад Дальше