Мужчина и женщина в эпоху динозавров - Маргарет Этвуд 11 стр.


- Дай мне эту чертову туфлю, - говорит Марта в машине. Она надевает туфлю, проверяет прическу, глядя в зеркало заднего вида. За рулем - новый мужчина; Нат сидит на заднем сиденье рядом с Мартой, чтобы, как сказал новый мужчина, "не дать ей ничего сделать". Когда они доезжают до отделения неотложной помощи Центральной больницы Торонто, Марта уже приободрилась.

- Вы меня не заставите туда зайти, - говорит она Нату.

- Не пойдешь сама - мы тебя потащим, - отвечает он. - Ты правда приняла таблетки?

- Угадай, - говорит она. - Ты большой специалист по женской психологии. Вот и вычисли. - Но она идет между ними двумя, больше не споря.

Она слушает, как они рассказывают медсестре в приемном покое про таблетки. Нат объясняет, что они не знают, приняла ли она таблетки на самом деле.

- А вы проверили пузырьки от лекарств? - спрашивает медсестра. - Они были пустые?

Нат говорит, что им не пришло в голову искать пузырьки. Они слишком торопились.

- На самом деле это шутка, - говорит Марта. - Они напились. Новогодние розыгрыши и все такое, и вот они решили, что будет очень смешно, если они привезут меня сюда и организуют мне промывание желудка.

Медсестра колеблется, сурово глядит на Ната и нового мужчину.

- Понюхайте, от них пахнет спиртным, - говорит Марта. - Они обычно не такие, а только когда выпьют. Видите, они подрались.

Медсестра косится на распухшую бровь Ната.

- Это правда? - спрашивает она.

- Они притащили меня силой, - говорит Марта. - Видите, у меня на руках синяки, это они меня хватали. Неужели я похожа на человека, который только что проглотил целый флакон таблеток? - Она вытягивает голые руки. - Хотите, я пройду по прямой?

Вторник, 28 декабря 1976 года

Леся

Леся встает в очередь к кассе в винном магазине. Давно уже у нее не спрашивают документов при покупке вина, но она все так же замирает. Каждый раз, когда ей нужно предъявлять документ, доказать, что она - это она, ей страшно, вдруг в документах что-нибудь окажется не в порядке или они будут на имя какого-то другого человека. Хотя самое страшное, что может случиться, - ее имя произнесут неправильно и бросят на нее взгляд, говорящий: мы думали, ты одна из нас, но теперь ясно, что это не так.

Она покупает бутылку вина, чтобы отпраздновать возвращение Уильяма, которое состоится сегодня вечером. Уильям сейчас в Лондоне, провинция Онтарио, празднует Рождество в кругу семьи. Разумеется (разумеется! она совершенно согласна!), ей нельзя было поехать с ним. В прошлом году, когда они так же расставались, ей казалось, что они в сговоре, оба посмеиваются над узостью мысли, ксенофобией и мещанством своих родных. В этом году его отъезд кажется ей предательством.

Впрочем, она не могла бы поехать с ним, даже если бы ее пригласили. Она должна была явиться к своим родителям на рождественский ужин, и послушно явилась, как делала это каждый год. Разве она может лишить их общения с единственной дочерью, единственным ребенком - их, которые (по общему мнению, ради ее блага) лишились целого полка сестер, братьев, дядюшек, тетушек, кузенов и кузин?

Дом родителей располагается не настолько далеко на севере, чтобы производить внушительное впечатление, как дома ее тетушек, и не настолько далеко на юге, чтобы обладать очарованием старины, как дома ее бабушек. Братья матери преуспели в торговле недвижимостью, сестра отца вышла замуж в семью, владеющую магазином фарфора. Ее родители вроде бы двинулись на север, но застряли на полдороге, на ничем не примечательной улочке к югу от улицы Сент-Клэр. Похоже, все их стремление к переменам, к новизне вылилось в один-единственный поступок - женитьбу друг на друге. Для гаража на две машины уже ничего не осталось.

У ее отца нет того хищного делового чутья (или живучести), которое, как считается, присуще всем евреям; инстинкта, повинуясь которому ее дед ходил от дома к дому, скупая старье; повинуясь которому ее бабка заполучила шесть швов на голове, защищая свою домовую лавчонку от юнца с железным прутом. Только повернись к ним спиной, они тебя до нитки обворуют. Правда, не китайчата. За теми следить не приходится. Отец Леси достиг своего нынешнего скромного процветания (цветной телевизор и подержанный "шевроле"), торгуя ношеными шубами, жвачкой и дешевыми карамельками - две штуки на пенни, каждая монетка - в копилку. И что, проявил он благодарность? Нет. Женился на шиксе, да еще на самой завалящей. (Как Леся.)

Это правда, он торговал платьями, но против воли: его мать чуть ли не силой заставила его войти в дело после смерти отца. Теперь магазин называется "Платья малютки Нелл"; раньше он назывался "Фея Динь-Динь". У ее деда когда-то был компаньон, который вычитывал эти названия в книжках. Платья для девочек; Леся выросла в этих платьях и возненавидела их. Для нее роскошью были не пикейно-кружевные воротнички "Малютки Нелл", а джинсы и футболки, в каких ходили другие девочки.

"Малютка Нелл" не растет и не сокращается. Эти платья даже не здесь шьются: их производят в Монреале. "Малютка Нелл" их только перепродает. Магазин просто есть, как и Лесин отец; и существование магазина для Леси загадка, так же как и существование отца.

Она сидела за столом, покрытым добротной льняной скатертью из запасов матери, и с некоторой печалью наблюдала за отцом, поглощающим индейку с клюквенным соусом, картофельное пюре, пирог с изюмом, как положено в религиозный праздник, который при нормальном ходе событий отец никогда бы не праздновал и который Лесина мать праздновала бы на две недели позже. На Рождество они всегда ели канадскую еду. Эта индейка означала капитуляцию; а может быть - кусочек нейтральной полосы для них обоих. Каждый год они героически жевали этот ужин, тем самым что-то доказывая. Где-то далеко один комплект кузенов и кузин приходил в себя после Хануки, а другой как раз готовился петь песни и танцевать танцы, выученные в украинском летнем лагере. Лесина мать на кухне мазала неподатливый соус на ломти пирога с изюмом и тихо, стоически всхлипывала. Это тоже случалось каждый год.

Она никогда бы не смогла пригласить Уильяма на этот ужин и вообще в этот дом. Пожалей отца, сказала мать. Я знаю, что нынешняя молодежь не такая, но для него ты все еще его маленькая девочка. Думаешь, он не знает, что ты с кем-то живешь? Он просто не хочет об этом знать.

Как поживают твои кости? - спросил отец. Это его обычная шутка, так он пытается примириться с ее выбором профессии.

Замечательно, - ответила она. Он никак не мог взять в толк, что это за занятие для хорошенькой девушки - лазить в грязи, искать зарытые кости, будто она собака. После первого курса в университете он спросил ее, кем она собирается стать. Может быть, учительницей?

- Палеонтологом, - ответила она.

Пауза.

- Так чем же ты собираешься зарабатывать на жизнь?

Ее украинская бабушка хотела, чтобы она стала стюардессой. Ее еврейская бабушка хотела, чтобы она стала юристом, и еще чтобы вышла замуж, тоже за юриста, если получится. Ее отец хотел, чтобы она достигла как можно большего. Ее мать хотела, чтобы она была счастлива.

Леся не знает, какое вино лучше взять: Уильям считает себя знатоком вин. Он демонстративно снисходителен. Однажды в ресторане он отослал бутылку вина обратно, и Леся подумала: он давно ждал, когда ему представится случай это сделать. Она вытащила из мусора бутылку, которую они распили вместе в вечер перед его отъездом, и списала с этикетки название. То вино он сам выбирал. Если он начнет ехидничать, она об этом скажет. Но эта мысль ее не подбодрила.

Она видит, что в очереди впереди нее стоит Нат Шенхоф. Дыхание резко учащается; ей вдруг опять становится любопытно. Он исчез на полтора месяца, она даже не видела, чтобы он поджидал Элизабет у Музея. Какое-то время она чувствовала себя не то чтобы отвергнутой, но разочарованной, как будто ей показывали фильм и проектор сломался на полдороге. Теперь она чувствует, что непременно должна о чем-то спросить Ната. Она произносит его имя, но он не слышит, а она не может выйти из очереди, чтобы тронуть его за рукав. Но мужчина, стоящий прямо за ним, замечает это и тычет Ната пальцем, за Лесю. Он поворачивается, видит ее.

Он ждет ее у двери.

- Я провожу вас до дому, - говорит он.

Они пускаются в путь, неся свои бутылки. Уже темно, снег все еще идет, хлопья мокрых снежинок отвесно падают в безветрии, в воздухе сырость, на тротуаре под ногами каша. Нат сворачивает в переулок, Леся идет за ним, хоть и знает, что ей туда не по дороге, это на восток, а ей надо на юг. Наверное, он забыл, где она живет. Она спрашивает, хорошо ли он провел Рождество. Кошмарно, отвечает он, а она?

Совершенно ужасно, - говорит она. Оба коротко смеются. Ей тяжело объяснять, насколько плохо ей было в это Рождество и почему именно ей было так плохо. - Я ненавижу этот праздник, - говорит она. - Всегда ненавидела.

А я - нет, - говорит он. - В детстве я всегда думал, что случится какое-то чудо, что-то неожиданное.

И как, случилось?

Нет, - отвечает он. И на минуту задумывается. - Однажды я ужасно хотел пулемет. Мать наотрез отказывала. Она говорила, что такие игрушки аморальны и почему это я хочу играть в убийство, в мире и без того достаточно жестокости и все такое. Но в рождественское утро пулемет оказался под елкой.

Разве это не чудо?

Нет, - отвечает Нат. - К тому времени мне уже расхотелось иметь пулемет.

- А ваши дети любят Рождество? - спрашивает Леся.

Нат говорит, что, наверное, да. Они больше любили этот праздник, когда были совсем маленькие и не знали, что такое подарки, а просто ползали по полу среди оберточной бумаги.

Леся замечает, что у него один глаз припух и обведен темной тенью, а над глазом, похоже, заживающая ссадина. Она не хочет спрашивать, что случилось - это слишком личное, - но все равно спрашивает.

Он останавливается и мрачно глядит на нее.

- Меня ударили, - говорит он.

Я думала, вы скажете, что ударились об дверь, - отвечает Леся. - Вы подрались?

Я лично не дрался, - говорит он. - Меня ударила женщина.

Леся не может придумать ничего утешительного, поэтому молчит. С чего вдруг кому-то захочется ударить такого человека?

- Не Элизабет, - говорит Нат. - Элизабет никогда не пускает руки в ход. Другая женщина. Наверное, она не могла иначе.

Он впускает ее в свою жизнь, дает ей слушать. Она не уверена, что ей этого хочется. Тем не менее ее рука поднимается, будто притянутая к этой загадочной ране, касается его лба. Она видит силуэт своей бело-фиолетовой полосатой варежки на фоне его кожи.

Он останавливается, глядит на нее, моргает, будто не может поверить в то, что она только что сделала. Может, хочет заплакать? Нет. Он дарит себя, преподносит себя ей, безмолвно. Вот я. Может, у тебя получится что-нибудь из меня сделать. Она понимает, что именно этого ожидала с момента его первого звонка.

- Это нечестно, - говорит он.

Леся не знает, о чем он. Она раскрывает объятия. Он обнимает ее одной рукой; другой он держит свой пакет. Ее бутылка с вином падает на тротуар, звук приглушен снегом. Они идут прочь, она вспоминает о бутылке и оборачивается, ожидая, что та разбита и снег вокруг алеет; теперь уже слишком поздно идти назад за другой. Но бутылка цела, и Леся внезапно чувствует, что ей сказочно повезло.

Часть третья

Понедельник, 3 января 1977 года

Элизабет

Сегодня третье января. Элизабет сидит на скользкой розовой обивке дивана "честерфилд" в гостиной тетушки Мюриэл. Это и вправду гостиная, а не жилая комната. Они тут гости, как в том стишке про паука и муху . Это не жилая комната, потому что про тетушку Мюриэл нельзя сказать, что она живет.

Тетушка Мюриэл - одновременно и паук, и муха, она высасывает жизненные соки, и она же - пустая оболочка. Когда-то она была только пауком, а мухой - дядя Тедди, но, когда дядя Тедди умер, тетушка Мюриэл взяла на себя и его роль. Элизабет, кстати, не уверена, что дядя Тедди по правде умер. Тетушка Мюриэл, наверное, держит его где-нибудь в сундуке, на чердаке, он замотан в старые кружевные скатерти цвета экрю, парализован, но еще жив. И тетя ходит туда время от времени, чтобы подкрепиться. Тетушка Мюриэл, на которой большими такими буквами написано, что она вам не тетушка. В ней нет ничего уменьшительного.

Элизабет знает, что ее представление о тетушке Мюриэл предвзято и немилосердно. Таких людоедок на свете не бывает. Тем не менее, вот она, тетушка Мюриэл, сидит напротив, в натуральную величину, внушительный объем бюста закован в эластичную ткань на пластиковом каркасе, пошитое на заказ добротное светло-синее платье из джерси обтягивает бедра, мощные, как у футболиста, а глаза, как два камушка, холодные и без проблеска мысли, вперены в Элизабет, и Элизабет знает, что они вбирают непростительные недостатки ее внешнего вида. Волосы (слишком длинные, слишком распущенные), свитер (должна была прийти в платье), на лице нет брони из пудры и помады, все, все не так. Тетушка Мюриэл с удовлетворением замечает эти оплошности.

Она всего лишь старуха, у которой нет друзей, думает Элизабет, мысленно пробуя оправдать тетю. Но почему? Почему у нее нет друзей? Элизабет знает, как ей следует думать. Она читала журналы, книги, она знает, как надо. У тетушки Мюриэл была тяжелая юность. Отец-тиран препятствовал ее развитию, не позволил ей пойти учиться в колледж, потому что колледж - это только для мальчиков. Ее заставляли вышивать (вышивать! Этими коротенькими толстыми пальцами!), и эту же пытку она впоследствии применяла к Элизабет, которая все же оказалась чуть способнее, и скатерть с ришелье и узелковой вышивкой до сих пор лежит в сундуке, в чулане у Элизабет, свидетельством ее мастерства. У тетушки Мюриэл был сильный характер и неплохие мозги, и она была некрасива, и патриархальное общество покарало ее за это. Это все правда.

Тем не менее Элизабет способна простить тетушку Мюриэл только теоретически. Пусть тетушка Мюриэл страдала, но почему она решила щедро делиться этими страданиями с другими людьми? Элизабет помнит как сейчас: ей двенадцать лет, она скорчилась на кровати в судорогах первой менструации, ей больно до тошноты, тетушка Мюриэл стоит над ней и держит флакончик аспирина так, чтобы ей было не достать. Это - Божья кара. Она так и не объяснила, за что. Элизабет думает, что обычная карьера не удовлетворила бы кровожадную тетушку Мюриэл. Ей бы в армии служить. Только в танке, в шлеме и крагах, направив пушку на кого-нибудь или хоть на что-нибудь, тетушка Мюриэл была бы счастлива.

Так почему же Элизабет сюда пришла? И - вопрос еще важнее - зачем она привела детей? Сделала их жертвами этой злобы. Они сидят рядом, в белых гольфиках и в туфельках, которые попробуй на них надень по любому другому случаю, ротики старательно сжаты, волосы туго стянуты заколками, руки на коленях, и они смотрят на тетушку Мюриэл такими круглыми глазами, будто она мамонт или мастодонт, наподобие тех, что в Музее, будто ее недавно нашли вмороженную в айсберг.

По правде сказать, дети любят навещать тетушку Мюриэл. Им нравится ее большой дом, тишина, полированная мебель, персидские ковры. Им нравятся бутербродики на хлебе без корки, хотя они благовоспитанно берут только по одной штучке; и рояль, хотя им запрещено его трогать. Когда дядя Тедди был жив, он дарил им четвертаки. Но не такова тетушка Мюриэл. Когда мать Элизабет наконец сгорела в ею же устроенном пожаре, в своей последней крохотной комнатушке на улице Шутер, в пьяном виде уронила зажженную сигарету на матрас и не почувствовала, что горит, после похорон тетушка Мюриэл составила список. В нем перечислялись все вещи, которые она когда-либо одалживала, давала или дарила. Одна электрическая лампочка, 60 ватт, над раковиной. Одна синяя пластиковая занавеска для ванной. Один домашний халат фирмы "Вийелла", с пейслийским узором. Одна фарфоровая сахарница марки "Веджвуд". Грошовые дары и ущербные обноски. Тетушка Мюриэл желала получить их обратно.

Запах дыма почуяли, выбили дверь и вытащили мать наружу, но у нее уже половина тела покрылась ожогами третьей степени. Мать жила еще неделю, в больнице, лежала на матрасе, мокром от лекарств и жалкого сопротивления иммунной системы, белые кровяные тельца вытекали прямо на простыни. Кто знает, о чем она вспоминала тогда, узнала ли она меня вообще? Она не видела меня десять лет, но должна же была хоть смутно помнить, что у нее когда-то были дочери. Она позволила мне держать ее за руку, левую, необгоревшую, и я думала: она как луна, как полумесяц. Одна сторона еще сияет.

Элизабет всегда считала, что в этой смерти виновата тетушка Мюриэл. Как и в других - например, в смерти Кэролайн. Тем не менее она здесь. Частично из снобизма, и сама это признает. Она хочет показать детям, что выросла в доме, где к обеду созывали ударом гонга, в доме с восемью спальнями, а не в крохотном домике в ряду других таких же, в каком они живут сейчас (хотя их дом очень мил, и она его так переделала, что не узнать). Кроме того, тетушка Мюриэл - их единственная оставшаяся близкая родственница. Потому что тетушка Мюриэл убила или же выгнала всех прочих, думает Элизабет, но это уже неважно. Она - их корни, их корень, их искривленное, больное и старое корневище. Другие люди, например жители Буффало, считают, что Торонто изменился, утратил свое пуританство, приобрел шик и распущенность, но Элизабет знает, что это не так. В самом нутре города, где должно быть сердце, сидит тетушка Мюриэл.

Она отлучила тетушку Мюриэл от Рождества четыре года назад, наконец сказав "нет" темному столу с шестью вставками-лепестками, симметрично расставленным хрустальным вазочкам с солеными огурцами и клюквенным соусом, льняной скатерти, серебряным кольцам для салфеток. Нат сказал, что больше с ней ходить не будет; вот поэтому. Он сказал, что ему хочется получать удовольствие от общества своих детей и от обеда, и нет совершенно никакого смысла идти к тетушке Мюриэл, если сразу по возвращении домой Элизабет валится в постель с головной болью. Однажды, в 1971 году, ее стошнило в сугроб по дороге домой: индейкой, клюквенным соусом, изысканными закусками тетушки Мюриэл и всеми прочими делами.

Сначала она обиделась на Ната, восприняла его отказ как нежелание ее поддержать. Но он был прав, то есть он и сейчас прав. Ей здесь нечего делать.

Назад Дальше