4
Деньги на похороны собрали главным образом гулящие девицы – деньги на гроб, автобус, свечи и цветы.
Розалия в качестве бывшей возлюбленной усопшего оделась в траур, набросила черную шаль на негустую, перекисью вытравленную гривку и отправилась по Пелоуриньо собирать доброхотные даяния, и никто ей не отказал. Никто – даже известный скряга Маркес, который в жизни никого не ссудил деньгами на рюмочку кашасы, и тот внес свою лепту и сочувственно отозвался о покойном.
Но делились с Розалией не только деньгами: везде выслушивала она воспоминания, истории, случаи, присловья, – всюду оставил Педро Аршанжо память о себе, след своего присутствия. Маленькая рахитичная Кики – ей едва исполнилось пятнадцать лет – лакомый кусочек, приберегаемый для почтенных завсегдатаев борделя Деде, – тараща огромные глаза, заливаясь слезами, принесла куклу, что подарил ей когда-то Аршанжо.
А сама Деде, морщинистая сводня, знала покойного всю жизнь, и всю жизнь был он волен как птица и чуть-чуть полоумный. Еще в девицах была она любимой партнершей Аршанжо на новогодних праздниках, на всех новенах и трезенах, на всех репетициях карнавальных групп, на карнавалах… Всегда оставался он сорвиголовой… Кто бы мог с ним сладить?… Много, много девиц он перепортил – одних только пастушек на ежегодном празднике богоявления сколько наберется… Деде, вспоминая, и смеялась, и плакала… "Я тогда была молоденькая, хорошенькая, а уж какой он был шалопай!…"
– Так это он был у тебя первым?
Вопрос остался без ответа. Деде ни слова не прибавила к сказанному, и Розалия в сомнении двинулась дальше. Ей ведь тоже есть что вспомнить, но она не плачет, не рыдает – идет собирать пожертвования…
– Даю от чистого сердца. Было б больше – дал бы больше. – И Роке вытряхнул из кармана последние медяки.
В мастерской все пятеро внесли свой вклад, а Роке пояснил:
– Лет пятнадцать назад, что ли, это случилось. Не очень давно… Погоди, я вспомню… Точно, в тридцать четвертом, девять лет назад. Стачка транспортников, разве забудешь?! Сначала забастовали трамвайщики, так что этому чертову старику вовсе не из-за чего было в нее соваться…
– Я и не знала, что он работал в транспортной.
– Недолго. Он разносил счета за свет. Место получил с большим трудом, много было хлопот. Он очень бедствовал тогда…
– Он всегда бедствовал.
– И все же ввязался в забастовку, еле-еле отвертелся от тюрьмы, но со службы его тут же выперли… Зато с тех пор никогда не брали с него плату за проезд в трамвае… Золотой был старик.
В школе капоэйры, рядом с церковью, сидел на скамейке, местре Будиан, худой – кожа да кости, сидел в полном одиночестве, глядел прямо перед собой, прислушиваясь к звукам. На восемьдесят третьем году жизни разбил его паралич, словно мало ему было слепоты, но еще и сейчас, когда зал наполнялся учениками, брал он беримбау. Розалия сказала, зачем пришла.
– Я все знаю. Я уже послал жену отнести немножко денег. Когда она вернется, сам схожу в церковь, посмотрю на Педро.
– Дядюшка, не надо бы вам…
– Замолчи! Как я могу не пойти! Я намного старше его, я учил его искусству капоэйры, но всем, что знаю, обязан Педро. Очень серьезный был человек.
– Серьезный? Да большего ветрогона свет не видывал!
– Я говорю о том, что он был прямодушен и честен. Он не прятал глаз.
Местре Будиан, для которого мир погружен во мрак, местре Будиан, которому отказали ноги, видит рядом с собой юного Аршанжо – всегда с книгами, он не расставался с ними, у него не было учителя, он сам себя обучил. "И не нужен ему был никакой учитель…"
Жена местре Будиана, крепкая пятидесятилетняя бабенка, поднимается по ступенькам, и голос ее наполняет комнату:
– Такой красивенький лежит, во всем новом, а цветов, цветов сколько!… Много народу собралось. В три начнется.
– Ты отдала деньги?
– Прямо в руки сантейро Мигелу, он там распоряжается.
Так ходила Розалия из дома в дом, из бара в бар, из лавки в лавку. Она пересекла Портас-до-Кармо, спустилась по Табуану. Там, где раньше была мастерская Лидио Корро, а теперь торгуют разной галантереей, она замедлила шаг.
Это случилось лет двадцать назад, или двадцать пять, или тридцать… Какое это теперь имеет значение? Не все ли равно? И Розалия была молоденькой и хорошенькой – уже не девчонка: расцветшая, многим желанная женщина, женщина в самом соку… А Аршанжо тогда уже было под пятьдесят. Как она его любила, какая была сумасшедшая, отчаянная страсть!
Много времени проводили они в мастерской Лидио Корро. Аршанжо, Лидио и юный их помощник возились у наборной кассы, то и дело пропуская по глоточку, чтобы работа спорилась. Розалия разжигала огонь, готовила вкусную еду, а вечером приходили друзья, приносили кашасу…
Когда-то вон на том углу стоял дом – теперь его уж нет… Сверху, из окна мансарды, видели они, как над гаванью, над кораблями, над рыбачьими лодками занималась заря. В разбитые стекла залетали капли дождя, задувал морской ветер, заглядывала желтая луна, светили звезды. Приходило утро, замирали стоны любви… Как страстен, как нежен был Педро Аршанжо!…
Нет больше ни этого дома, ни мансарды, нет больше окна, что смотрело на море. Розалия идет дальше, но теперь ей почему-то не грустно, не одиноко. Двое мужчин торопливо проходят мимо.
– Я знавал его сына, был он у меня подручным в доке, а потом нанялся матросом на какой-то корабль.
– Так ведь он никогда не был женат?!
– Ну и что? Он наплодил больше двадцати детей, вот уж был жеребец каких мало…
Оба весело смеются: да, старик был настоящий бес… А кто же это смеется рядом, Розалия, смеется еще веселее и звонче? Неужели только двадцать? Не бойся, приятель, не жмись: у Педро Аршанжо, совратителя девиц, соблазнителя замужних, патриарха проституток, хватило бы силы весь мир заселить своими детьми. Так-то, милый…
5
На площади, где высился когда-то позорный столб и стояли колодки, голубеет церковь – церковь рабов-негров. Солнце ли играет на ее каменных плитах или блестят пятна крови? Много крови пролилось на эти камни, много стонов поднялось к этому небу, много молений и проклятий эхом отдалось в притворах церкви Розарио-дос-Претос.
Давно уже не собиралась такая толпа на Пелоуриньо: люди заполнили церковь, и церковный двор, и паперть, и прилегающие улицы. Хватит ли двух автобусов? Достать их было не просто – бензин нормирован, – и майору пришлось побегать, пустить в ход все знакомства. Такая же, если не больше, толпа стоит на площади Кинтас, у ворот кладбища. Многие входят в церковь, смотрят на спокойное лицо местре Аршанжо, некоторые целуют его руку, потом садятся в трамвай на Байша-дос-Сапатейрос, доезжают до Кинтас и ждут траурную процессию. Черное полотнище протянуто через всю площадь, где во время карнавалов собирается афоше.
На паперти майор курит дешевую сигару, коротко здоровается со знакомыми – сегодня не до разговоров, не до праздной болтовни. А в церкви, обмытый, прибранный, приличный, лежит Педро Аршанжо и ждет погребения. Вот таким, нарядным и франтоватым, ходил он на кандомбле, праздники, именины, бдения, похороны. Только в самом конце жизни стал местре Аршанжо небрежен в одежде – оттого, что впал в крайнюю нищету, – но веселости своей не утратил до последнего дня.
Когда ему было лет тридцать, каждое утро являлся он на Золотой Рынок к своей куме Теренсии, матери негритенка Дамиана, пил там кофе, ел кускус из размоченной в воде маниоки. Ел и пил задаром – кто бы взял с него деньги? Издавна привык Педро Аршанжо не оплачивать некоторых расходов, а лучше сказать – привык расплачиваться золотом своего смеха, своей беседы, своей науки, своего веселья. Совсем не из жадности – он был щедр по натуре, – просто с него денег не брали, а чаще всего их у него и не было; не залеживались монетки в карманах Педро: "Деньги существуют, милый, чтоб их тратить!"
Стоило только услышать мальчишке Дамиану звонкий смех гостя, как забывал он все на свете – даже самую важную драку, – прибегал домой, садился на пол и начинал ждать рассказов: Аршанжо знал всю подноготную богов-ориша и других героев – Геракла и Персея, Ахилла и Улисса. Дамиан, шкода и озорник, гроза соседей, вожак всех окрестных сорванцов, отпетый хулиган и проказник, никогда бы не научился читать, если бы не Аршанжо. Ни одна школа не могла с ним справиться, никакие розги-линейки не помогали, три раза убегал он из колоний. А вот книги, что давал ему Аршанжо, – "Мифы Древней Греции", Ветхий завет, "Три мушкетера", "Путешествия Гулливера", "Дон Кихот" – книги, и добрый смех, и ласковый, братский голос его ("…ну-ка, присядь на минутку, давай-ка почитаем…") приохотили лоботряса Дамиана к чтению, научили грамоте.
Аршанжо знал на память много-много стихов, а читал он прямо как настоящий артист. Читал и Кастро Алвеса, и Гонсалвеса Диаса : "Не плачь, мой мальчик: жизнь – суровая борьба; жизнь – непрестанное сражженье", и, раскрыв рты, слушали его, как зачарованные, мальчишки…
Когда случались у Теренсии нехорошие минуты, когда начинала она вспоминать о муже, что ушел к другой и сгинул где-то в мире, кум Аршанжо умел развеселить ее, умел вызвать на красивых ее губах улыбку, читал ей стихи о любви: "…твои уста – как пурпурная птичка, твои уста улыбкою щебечут…", и кума Теренсия, жившая на свете только для сына, для Дамиана, задумчиво глядела на Педро – какой дар у человека: улыбнулся – и прошла печаль… В лавке Миро быстрая Ивона забывала про свои пакеты, заслушавшись стихами: "Однажды ночью – помню я – спала ты в гамаке… Расплетена коса твоя, и грудь обнажена". Задумчивы становились глаза Теренсии.
Там же, на Золотом Рынке, однажды утром, в непогоду, когда небо почернело и разгулялся ветер, произошла встреча Педро Аршанжо со шведкой Кирси. Снова перед майором предстает чудесное видение: девушка, избитая дождем, в платьице, прилипшем к телу, стоит на пороге в изумлении, замерла от любопытства… Никогда еще не видал майор таких светлых, прямых волос, такой белой кожи и таких синих, бездонно-синих, синих, как церковь Розарио-дос-Претос, глаз.
А в церкви гудят голоса, взад-вперед снуют люди. Одни входят, другие выходят, но у гроба все время толпится народ. Конечно, похороны не по первому разряду, и лежит Педро Аршанжо в простом гробу – денег собрали не густо, – но стесняться нечего, все как полагается: и позументы, и лиловый покров, и металлические ручки, и укрыт покойник алым саваном братства, к которому принадлежал при жизни.
Вокруг сидят самые почитаемые жрицы – все пришли, все без исключения. А чуть раньше, когда Аршанжо лежал в доме Эстер, в задней комнатке со скошенным потолком, матушка Пулкерия выполнила первые обряды ашеше Ожуобы. Церковь и площадь заполнены народом из всех общин: пришли со всех террейро и почтенные оганы, и иаво . Лиловые цветы, желтые цветы, синие цветы, а в смуглой руке Педро Аршанжо – алая роза. Так он хотел, так он просил. Пономарь и сантейро пошли за майором: без пяти три.
Катафалк и перегруженные автобусы уезжают на кладбище Кинтас – там, в земле своей католической общины, обретет вечный покой Ожуоба, око Шанго. За автобусами едет автомобиль, а в нем профессор Азеведо и поэт Симоэнс – эти двое пришли сюда потому, что покойный написал четыре книги, отстаивал свои теории, спорил с виднейшими учеными, отрицал официальную псевдонауку, боролся с ней, пытался ее уничтожить. Все же остальные собрались проводить в последний путь соседа, старого дядюшку, человека мудрого, опытного и сведущего, всегда готового дать добрый совет, славного говоруна и признанного пьяницу, неутомимого бабника, отца бесчисленных детей, любимца богов-ориша, поверенного всех тайн, всеми почитаемого старца, почти чародея – Ожуобу.
Кладбище расположено на холме, но вопреки обыкновению катафалк, автобусы и машина не доезжают до ворот. Это не простые похороны: гроб снимают у подножия холма, там же выходят и сопровождающие.
Толпа, собравшаяся в церкви, смешивается с толпой у кладбища. Море людей! Так хоронили еще только матушку Анинью – четыре года назад. Ни министр, ни миллионер, ни генерал, ни епископ не могут рассчитывать, что попрощаться с ними придет столько народу.
Оганы, согнутые бременем прожитых лет чуть ли не до земли, старики, утомленные долгой поездкой, майор и сантейро Мигел трижды поднимают гроб над толпой и трижды опускают его наземь – так положено по ритуальному обряду.
Жрец Незиньо начинает похоронное песнопение на языке йоруба:
Ашеше, ашеше
Омороде!
Хор вторит, голоса людей звучат громче, сливаются в прощальной песне: "Ашеше, ашеше!…"
Шествие поднимается по холму: три шага вперед, два шага назад – танцующие шаги под звуки священного гимна. Гроб плывет на плечах старцев.
Ику лонан та еве ше
Ику лонан та еве ше
Ику лонан та еве ше
Ику лонан.
Где-то на полпути профессор Азеведо берется за ручку гроба и легко попадает в такт, потому что и в его жилах течет смешанная кровь. Во всех окнах – люди, народ бежит со всех сторон посмотреть на необыкновенное зрелище. Такие похороны случаются только в Баии, и то не часто.
И Педро Аршанжо, чистый, нарядный, в новом костюме, при галстуке, плывет над толпой, укрытый красным саваном, и танцует свой последний танец. Мощный хор голосов проникает в дома, разрывает небо над городом, останавливает торговлю, завораживает прохожих: улица во власти танца – три шага вперед, два шага назад, – танцуют покойник, те, кто несет его, и весь народ.
Ара ара ла инсу
Ику о ику о
Аинсу берере.
И вот ворота кладбища. Оганы, повернувшись, как велит обычай, спиной к воротам, вносят гроб. У могилы, среди цветов, среди рыданий замолкают барабаны-атабаке, затихает песня, замирает танец. "Кроме нас двоих, этого никто не услышит", – говорит поэт Симоэнс профессору Азеведо, который взволнованно спрашивает его, знает ли хоть кто-нибудь о книгах Аршанжо? Не надо ли упомянуть о них в надгробной речи? Но профессор так и не решается выступить. Все одеты в белое, в цвет траура…
Секунду гроб стоит на месте: пусть побудет Педро Аршанжо среди своих перед тем, как навеки лечь в могилу. В печальной толпе кое-где слышатся рыдания.
А когда наступает полная тишина и могильщики берутся за ручки гроба, чей-то одинокий, дрожащий, скорбный голос взлетает над толпой, надрывая душу, вонзаясь в сердце. Это местре Будиан, весь в белом – в трауре, – местре Будиан, поддерживаемый женой и Манэ Лимой, местре Будиан, слепой и обезножевший, нежно и горестно прощается с покойным. Он стоит над могилой… Говорит отец с сыном, говорит брат с братом… Прощай, брат, прощай навсегда, я любил тебя, ику о ику о лабо ра жо ма бойа…
"А когда я умру, дайте мне в руку красную розу…" Огненную розу, медную розу, розу танца, розу песни, Розу де Ошала, ашеше.
О том, как наш поэт-исследователь стал любовником-рогоносцем, и о его поэзии
1
В связи с тем что великому Левенсону для приведения в порядок своих записей в ту же ночь потребовалась помощь Аны Мерседес, а мое присутствие успешному завершению этой работы способствовать не могло и, следовательно, не требовалось, я простился с американцем в холле гостиницы. Он горячо пожелал мне удачи, но в словах Джеймса Д. я почувствовал некоторый цинизм.
Отозвав в сторону его новую сотрудницу, я попросил ее проявить осмотрительность и твердость в том случае, если гринго окажется заурядным соблазнителем и захочет превратить ночные научные бдения в нечто непотребное, но уязвленная сотрудница разом покончила с моими тревогами и сомнениями, задав мне вопрос, таивший в себе ужасную угрозу. Она спросила меня, верю ли я в ее порядочность и честность, а если не верю, то нам лучше… Я, дурак этакий, не дал ей договорить, тут же поклялся в своем беспредельном доверии, был прощен, получил мимолетный поцелуй и загадочную улыбку.
Затем я отправился искать какое-нибудь кафе или бар. Цель моя была такова: как можно скорее надраться и утопить в кашасе ревность, которую не смогли победить ни доллары Левенсона, ни доводы Аны Мерседес.
Да, я ревновал ее, ревновал ежесекундно, днем и ночью – особенно если ночью Ана Мерседес была не со мной, – я умирал и воскресал, я устраивал драки, я бил и бывал бит, я испытывал нечеловеческие муки, я погружался в пучину унижения и тайной злобы, я стал посмешищем в литературных и окололитературных кругах, я превратился в жалкое ничтожество – и все из-за нее, из-за Аны Мерседес… Впрочем, не зря, не зря! То ли еще можно было вытворить и вытерпеть ради такой женщины?!
Ана Мерседес, муза и оплот новейшей волны отечественной поэзии, принимала участие в движении "Постичь коммуникацию через изоляцию!". Сказано гениально! Отрицать своевременность этого лозунга могут только абсолютные тупицы или завистники. Должен сказать, что в рядах этой армии я занимал далеко не последнее место: имя мое гремело. "Фаусто Пена, автор "Отрыжки", – признанный лидер нашей современной поэзии", – писал обо мне в "Жорнал да Сидаде" Зино Бател, автор поэмы "Да здравствует какашка!" – тоже признанный и тоже лидер того же поэтического направления.
Она училась на журналистском отделении факультета, где я двумя годами раньше получил диплом социолога, и за ничтожное жалованье озаряла блеском своего ума редакцию газеты "Диарио да Манья" (в качестве корреспондентки этого органа она познакомилась с Левенсоном и начала с ним работать) и бескорыстно даровала автору этих строк, бородатому и безработному поэту, право наслаждаться прелестью своего божественного тела. Боже! Где найти мне слова? Как описать мне эту из золота – из чистого золота с головы до ног! – отлитую мулатку, это совершенное творение создателя, это пахнущее розмарином тело, этот хрустальный смех, это сочетание вызова и жеманства – эту способность к нескончаемой лжи?!
Когда она проходила – проплывала, словно кораблик, – по бурному морю "Диарио да Манья", по редакциям, по издательству, по типографии, у всех – от владельцев газеты до курьеров, – у всех этих мерзавцев возникало при виде ее только одно желание, и не было человека, который не мечтал бы взять этот кораблик на абордаж где-нибудь на мягком диване в кабинете шефа под портретом славного основателя газеты, или на шатком столе в редакции, или на древнем ротационном станке, или на кипах бумаги, или на заплеванном, залитом машинным маслом полу – и нет сомнения, что, если бы тело Аны Мерседес простерлось на нем, мерзкий пол мгновенно обратился бы в усыпанное розами ложе и благодать снизошла бы на него!