И в конце концов полиция вступилась за цивилизацию, мораль и семейные устои, за порядок и добропорядочность, защитила оказавшееся под угрозой общество и богатые процессии избранных вместе с их аллегорическими колесницами. Были запрещены афоше, самбы, батуке и "выступления групп с африканскими обычаями". Лучше поздно, чем никогда! Приезжайте, австрийские ученые, приезжайте, немцы, бельгийцы, французы или белокурые жители Альбиона! Приезжайте, теперь можно!
А приехала Кирси, шведка, – впрочем, тут же следует оговориться: не шведка она, как все думали и говорили, не шведка, а финка, пшеничноволосая, удивленная финка. В первый день великого поста, промокшая до нитки и изумленная до крайности, появилась она в воротах Золотого Рынка, и губы ее дрожали от страха. А глаза у нее были бездонной голубизны…
Педро Аршанжо поднялся из-за стола, на котором стояли кускус и бататы, улыбнулся широко, как он умел, и твердыми шагами двинулся прямо к гостье, словно ему поручено было принять ее, и протянул ей руку:
– Выпейте кофе.
Так и осталось неизвестным, поняла ли она, что ее приглашали к завтраку, или нет, но если и не поняла, то приглашение приняла и, присев к столу матушки Теренсии, жадно набросилась на кускус, бататы, сладкую маниоку и пирожки из той же маниоки, только размоченной в воде.
В лавке Миро вспыльчивая Ивона страдала от ревности, бормотала "ах ты, дешевка занюханная", матушка Теренсия потупила печальные свои глаза – кто знает, может быть, они стали в тот миг еще печальней, – а гостья, насытившись, произнесла что-то на своем языке и улыбнулась всем. Негритенок Дамиан, который стоял, помалкивал, не выдержал и засмеялся в ответ:
– Ох, до чего же белая! Как будто белилами намазана!
– Она шведка, – объяснил Мануэл де Прашедес, заглянувший к матушке Теренсии выпить кофе и еще чего-нибудь. – Она со шведского парохода, который грузит сейчас дерево и сахар. Мы с ней приплыли на одном лихтере. – Мануэл де Прашедес работал в порту грузчиком. – Это часто бывает: полоумная богатая дамочка, захотела мир посмотреть, вот и пустилась в плавание на сухогрузе…
Но Кирси не выглядела ни богатой, ни полоумной, по крайней мере здесь, в палатке Теренсии: платье ее еще не успело высохнуть, мокрые волосы прилипли ко лбу… Какая там дамочка: девочка, а не дамочка, невинное, хрупкое, нежное дитя…
– Швед снимается с якоря в три, а ей надо быть на борту раньше – она знает: капитан предупредил ее перед тем, как она сошла на берег.
– Кирси, – сказала она, приставив пальчик к груди, и повторила по слогам: – Кир-си.
– Ее зовут Кирси, – сообразил Аршанжо и произнес: – Кирси.
Шведка радостно захлопала в ладоши, подтверждая, потом прикоснулась к плечу Аршанжо и что-то спросила по-своему.
– Ну-ка, мудрец, отгадай загадку, – поддразнил Аршанжо Мануэл.
– Тут, милый, и отгадывать нечего. – И он повернулся к девушке – он понял, о чем она его спрашивала, ткнул себя в грудь и повторил: – Педро, Педро, Педро Аршанжо Ожуоба.
– Ожу… Ожу… – произнесла она.
То был первый день великого поста. Накануне, во вторник, полиция рассеяла, разогнала, растоптала афоше "Дети Баии", афоше, которое у здания театра "Политеама" хотело отстоять право народа на самбу и на свободу. Одного полицейского Дамиан ухитрился сшибить с лошади и в качестве трофея принес домой его фуражку, но, боясь кары, не показал ее даже Теренсии. Он побежал достать припрятанное сокровище, а когда вернулся со своей добычей, ни Аршанжо, ни шведки уже не было.
Зато Мануэлу, двухметровому широкогрудому гиганту, который еще накануне был Зумби, королем "Республики Палмарес", фуражка доставила много удовольствия. Вчера вечером он стоял с копьем на афоше и дрался с полицейскими; на рассвете переносил грузы с лихтера в трюм шведского парохода, который ночью стал в бухте на якорь, – Мануэл не успел поговорить и обсудить события с Аршанжо, Корро, Валделойром и Аусса: ведь это он начал свалку, он избил нескольких полицейских, а сколько именно, и не помнил, а потом ждал пароход и хохотал от души. Могучей рукой он приласкал Дамиана:
– Лихой парнишка растет!
– Я вот из него эту лихость выбью, – тихо и серьезно пригрозила Теренсия, устремив куда-то неподвижный взгляд.
– Ну, полно, матушка Теренсия! Как же вчера было не подраться?! Ведь мы были правы, а не они! Разве не так?
– Он еще несмышленыш, нечего ему соваться в эти дела.
Несмышленыш? Самый юный из воинов Зумби, лихой боец – вот полицейская фуражка в подтверждение – несмышленыш?! Мануэл захохотал так громко, что весь рынок затрясся.
А под дождем шли к Табуану, взявшись за руки, шведка и Аршанжо, шли, не произнося ни слова, только смеялись.
Какая-то странная тишина воцарилась в палатке. С чего бы это? Мануэл решил продолжить беседу:
– А вы, матушка Теренсия, не были вчера на карнавале?
– Зачем я там? Не люблю я праздники и карнавалы, сеу Мануэл…
– Как зачем? Посмотрели бы на нас, на наше афоше: я был король Зумби, а сынок ваш представлял моего воина! Местре Педро обрадовался бы, если б вы пришли.
– Никому я не нужна, а уж куму моему – меньше всех… У него и так есть кому радоваться, а меня он даже не замечает… Теперь еще вот появилась эта белобрысая с парохода… Лучше уж мне, сеу Мануэл, тихо сидеть в уголку, да и забот у меня много…
Ветер принес издалека обрывки смеха: взявшись за руки, шли песчаным берегом Аршанжо и шведка.
3
Они понимали друг друга без слов: они объяснялись жестами и смехом, они зашли в золотую церковь святого Франциска, и в серую церковь на Ларго-да-Се, и в синюю церковь Розарио-дос-Претос. Траурные привидения, старые святоши, согнутые под бременем языческих грехов карнавала, просили снисхождения и каялись. Кто заслужит милосердие господа нашего? Шведка, переходя из церкви в церковь, удивлялась все больше и больше, раскрывала глаза все шире и шире – и крепко держала Аршанжо за руку.
Они ходили по улицам и переулкам; Аршанжо показал ей на закрытые двери "Лавки чудес". Накануне Лидио Корро по случаю праздника выпил не менее бочонка, стало быть, проснуться собирался не ранее вечера. Кирси жестами – много было смеха – спросила Педро, где он живет. Да вот же, совсем неподалеку: окошко его мансарды смотрит на море, а по ночам в него заглядывают луна и звезды. Пять лет назад снял он этот чердачок у испанца Сервино, и еще тридцать суждено ему было прожить там.
По темной крутой лестнице сновали мыши, и, когда одна из них, совсем обнаглев, прыгнула на Кирси, шведка так испугалась или так обрадовалась предлогу, что мигом очутилась в объятиях Аршанжо, и он поцеловал ее в солоноватые, пахнущие морем губы, а потом взял, как ребенка, на руки и понес по лестнице наверх.
В мансарде пахло листьями питанги, и бочонок выдержанной кашасы стоял в углу, распространяя аромат старой древесины. А в другом углу Аршанжо устроил что-то вроде алтаря, да только не алтарь это был: вместо изображений святых стояли на нем атрибуты и орудия "посвященных" Эшу, и за Эшу выпивался первый стаканчик кашасы.
Одни говорили, что Аршанжо – сын Огуна, а другие – что сын Шанго, что при дворе Шанго занимал он высокий пост и носил громкий титул… Но когда начиналась волшба, первым, раньше всех, отзывался бродяга Эшу, повелитель всякого движения, а уж потом отвечал своему Ожуобе Шанго, а за ним – Огун, и оказывалась неподалеку царица вод Иеманжа. Первым же всегда был хохочущий Эшу, страшилище Эшу, гуляка Эшу. Конечно, Аршанжо был у демона под покровительством.
Кирси остановилась у алтаря, а потом показала в окошко на шведский корабль. Струя дыма подымалась из его трубы. "Это мой пароход", – сказала она на своем языке, но Аршанжо понял и взглянул на часы: был полдень, и колокола подтвердили это. И под звон колоколов, без стеснения, но и без вызова, разделась она, разделась естественно и просто, улыбнулась и что-то сказала по-фински – может быть, то была молитва, а может быть, просто присловье, кто знает?… Под звон колоколов простерлись они на кровати; день стал клониться к закату, но они не заметили этого.
И вот смолкли колокола, но требовательно загудел пароходный гудок, извещая о скором выходе в море, призывая на борт загулявших в портовых притонах матросов. Клубы дыма повалили из трубы. Взвыла сирена – это на корабле хватились пассажирки. А на чердаке двое стали единым существом, и единый сон сковал обоих. Аршанжо научил ее бразильским песням и сам, убаюканный странными, мелодичными звуками чужой речи, неведомой лаской северных стран, заснул, и заснула рядом с ним Кирси.
Они проснулись одновременно: тревожный, требовательный зов пароходной сирены разбудил их. На часах было половина четвертого. Аршанжо, бледный от вожделения, изломанный тоской – как быстро, как мало! – и все уже кончилось! – вскочил на ноги, натянул штаны. Море, корабль, капитан требовали Кирси назад. А она засмеялась.
И потом, поднявшись с кровати, белая, обнаженная, подошла к окну, помахала кораблю на прощание. Рука ее легла на грудь Аршанжо, прикоснулась к его бархатистой мулатской коже, скользнула на поясницу – зачем одеваться? как глупо… Она говорила что-то еще, говорила на своем непонятном языке, но Аршанжо понял, что слова ее были словами любви.
– Гринга, – так отвечал он ей, – если дитя, которого мы зачали сегодня, будет мальчиком, то мальчик этот станет самым умным, самым сильным человеком на свете, королем Скандинавии или президентом Бразилии. А если будет девочка… Ах, если родится девочка, то никто и никогда не сравнится с нею по красоте и стати. Иди ко мне.
Долго еще выл пароходный гудок, зовя пропавшую пассажирку… Дали знать в полицию. В конце концов капитан приказал сниматься с якоря: больше ждать нельзя. Прав оказался судовладелец, когда сказал ему, увидев на палубе путешественницу: "Вы наплачетесь с этой сумасшедшей! Капитан, когда в первом же порту она исчезнет, прошу вас не задерживаться!" В гавани Баии сбылось предсказание хозяина.
Скорей, скорей, гринга, скорей, а теперь не торопись… Слились воедино, перемешались слова Аршанжо и Кирси, и слова их были словами любви.
4
Сумерки гасят солнечный свет: почти пустая Ладейра-до-Табуан еще не успела опомниться от вчерашнего карнавала. Местре Лидио Корро, склонившись над листом бумаги, рисует карандашом, пишет красками, создает "чудо". Он начал еще до праздника, а кончить надо сегодня, и на лице его, несмотря на усталость и лень, появляется улыбка.
Чудо было великое, достойное обета и благодарности, – вот ради благодарности этой Лидио Корро, живописец и гравер, не жалел красок, не щадил себя. Он, правда, мало думал о благодати, о чуде, о небесной милости: он был доволен и улыбался, потому что ему нравилась сама работа – светлая, многоцветная, со множеством искусно расположенных фигур. На картине бежали лошади, стоял спаситель, рос дремучий лес. Больше всех, однако, нравился ему ягуар.
Кисточка притрагивалась то к одному краю бумаги, то к другому, и зеленел лес, чернело ночное небо, и люди чётче выделялись на его фоне. Сцена, изображенная Лидио, полна была пафоса, и мастер уже оканчивал свою работу. Может быть, стоит пририсовать пару молний, разрывающих ночную тьму, – молнии добавят драматизма?…
Когда Лидио Корро, сорокалетний невысокий крепыш мулат, человек живой и озорной, сел за работу, работа у него сначала валилась из рук. Накануне он крепко перебрал: они с Будианом потеряли счет выпитому на батуке в доме Сабины. С какой-то минуты Лидио уже не помнил, как завершился праздник, как он добрался до "Лавки" и кто ему в этом помог, – он очнулся в два часа дня и увидел, что лежит, не сняв одежды, не скинув ботинок, на своем топчане, на том самом, где спал – один или с очередной подружкой – в глубине мастерской. Мастерская была ему домом: там и кухонька, и вымыться можно в свое удовольствие, а за мастерской, на клочке земли, Роза высаживала и выращивала цветы… Если бы Роза решилась, какой сад вырос бы от прикосновения ее рук!… Лидио сварил себе крепкого кофе. Никто не видел на вчерашнем карнавале Розу де Ошала…
Больше всего хотелось художнику снова улечься и заснуть и проспать до вечера, а потом уж отпереть двери, принять друзей и поговорить. А поговорить есть о чем: вчерашние события наверняка обросли невероятными подробностями, слухами и толками. Вчера у Сабины кто-то рассказывал потрясающую новость: начальник полиции, доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, прослышав, что негры и мулаты осмелились нарушить его приказ и вывести свое афоше на улицы, внезапно заболел.
Доктор Франсиско Антонио, выходец из знатного и прославленного рода, был человек властный, злой и упрямый: приказы его следовало выполнять беспрекословно, точно и в срок. Он не мог и представить себе, что его ослушаются, что пренебрегут изданным при его посредстве эдиктом, что участники афоше объединятся и продефилируют по улице, да еще не просто так, а устроят оскорбительную для его достоинства свалку. Эта беспримерная дерзость, эта неожиданная выходка, разумеется, требовала тщательной подготовки, строгой секретности, времени, денег – словом, организации. Доктор не мог поверить, что на такую неслыханную наглость решилась шайка цветного сброда, здесь следует искать козни негодяев монархистов или заговор мерзавцев оппозиционеров – видна их рука… Но если это и вправду сделано метисами и черномазыми, то доктору остается только умереть или – что хуже смерти – подать в отставку.
Перед доктором Франсиско Антонио, который был известен отвагой и жестокостью, самые матерые бандиты моментально теряли свой гонор, самые закоренелые преступники готовы были со страху намочить штаны. И вот героический начальник полиции, настоящая "гроза негров", выставлен на посмешище всему городу, опозорен публично, освистан, ошикан, оскорблен – и кем же, кем? Бродягами и уличными мальчишками. Доктор Франсиско Антонио, задыхаясь от ненависти, унижения и уязвленной гордости, ежеминутно ожидая отставки, слег в постель, звал врачей и принимал лекарства.
Рисуя заказанную картину, которая получалась на диво хороша, Лидио Корро дал волю воображению: может быть, в эту самую минуту семейство исполняющего обязанности начальника полиции молит спасителя Бонфимского, чтобы он сохранил доктору жизнь и не допустил его увольнения, и, может быть, еще придется художнику, секретарю короля Зумби, церемониймейстеру афоше, распорядителю танцев, еще придется рисовать лежащего в постели, позеленевшего от бессильной ярости Франсиско Антонио, а душа полицейского будет ныть от самбы и песен на языке наго, а в душе-то у доктора, кроме тщеславия, высокомерия и презрения к простому народу, ничего и нет… Никогда еще не удавалось им лучшей проделки, никогда еще этот самый пресловутый народ не отвечал на законы и запреты власть имущих с таким мужеством и благородством. Когда Аршанжо прочел в газете о запрещении афоше, самбы и батуке и предложил эту забаву, даже он, Корро, сказал тогда: "Это невозможно". Но разве в силах кто-нибудь переспорить златоуста Аршанжо, который в один миг приведет целую кучу – не кучу, а гору – доводов и доказательств?! Но и Лидио должен отвечать за все случившееся: он, Будиан, Валделойр и Аусса, не говоря уж о Педро Аршанжо, заварившем всю кашу, были в этом деле главными заводилами.
Нехотя, лениво взялся он нынче за кисти-краски: как можно участнику карнавала работать в первый день великого поста, в день отдыха?! Но откладывать было нельзя: заказ следовало сдать в четверг, не позднее девяти утра, потому что на одиннадцать часов клиент – некий Ассиз, богатый провинциал, владелец табачных и сахарных плантаций, – уже позвал падре, который отслужит мессу, прочтет проповедь. Плантатор дал настоящий обет, без обмана: он обошелся ему в кругленькую сумму – целый урожай табака уйдет на него: одних только свечей в метр длиной заказал два десятка… А фейерверк, сеу Корро? А гостиница, в которой уже неделю проживает моя семейка, знаете, сколько у меня домочадцев? И вас приглашаю, после мессы отпразднуем, если будет на то господне соизволение…
– Дорогой вы мой, я никак не успею к четвергу. Карнавал в самом разгаре, а уж во время карнавала на меня нечего и рассчитывать, да еще в этом году! Если вы так торопитесь, закажите "чудо" кому-нибудь другому…
Но плантатор и слышать не хотел о другом, подавай ему только Лидио Корро – и все тут: имя художника гремело от сертанов до юга: из Ильеуса и Кашоэйры, из Белмонте и Фейры-Санта-Аны, из Ленсоиса и даже из Аракажу и Масейо приезжали к нему заказчики. Ассиз уперся: "Сеу Корро, только вы! Мне говорили, что лучше вас никто не сделает, а я, друг мой, хочу, чтобы все было по первому разряду! Ведь такое чудо, сеу Корро, не безделица какая-нибудь! Это был не ягуар, а просто чудовище! А глаза! Глаза так огнем и полыхали!" Но, если верить сертанцу, спаситель в тот раз превзошел самого себя…
Под печальным, беду предвещающим небом, вынырнув из густого зеленого леса, стоит, готовясь к прыжку, голодный хищник, дикий черно-желтый зверь – он царит над небом и землей, он главенствует и в картине местре Корро: рядом с огромным его телом пигмеями кажутся люди и садовыми кустами – деревья. Сверкают, как вспышки выстрелов, его глаза, полыхают огнем – и вся картина освещена только ими, потому что художник, поразмыслив, от молний решил отказаться – ни к чему они, и без них страшно: завораживающие звериные глаза пронзали тьму и приковывали к месту путников.
Четверо взрослых и трое детей спали на лесной прогалине, когда рев исполинской кошки разбудил их. Лидио изобразил оцепеневших от ужаса людей. Заржали и умчались кони – на картине видны были только их задние ноги… Настоящее чудо, ошеломительное чудо изобразить трудно – вот потому-то и поборол Лидио Корро усталость и лень, потому-то и взялся он за работу, что трудно… А когда легко, тогда неинтересно, тогда вдохновения нет… Лидио Корро – художник: у него есть и гордость, и тщеславие. Разве одному только Франсиско Антонио дозволено быть самолюбивым и гордым?
Не каждый день приходится писать такую картину, не всякий заказ выполняет он со столь великим тщанием. Старательно выводит он внизу буковки: "Великое чудо, свершенное спасителем Бонфимским января пятнадцатого дня в лето 1904-е, когда Рамиро Ассиз, проезжая из Амаргозы в Морро-Прето вместе с женою, незамужнею сестрою, тремя детьми и нянькой, остановился на ночлег и подвергся нападению ягуара. Они воззвали к спасителю, и ягуар застыл на месте, не тронул их, а потом исчез".
История эта, уместившись в нескольких строчках, может показаться вполне заурядной. Так нарисуй же, местре Корро, волнение, отчаяние, ужас, изобрази мать, едва не потерявшую тогда рассудок, и самого Рамиро Ассиза, а в руках у него – никакого оружия, только ножичек, которым нарезают табак: карабин-то остался у седла!…
Нарисуй, как неслышными, предательскими шагами вышел из чащи ягуар, вышел и двинулся к самому младшему из сыновей сеньора Ассиза, а тот еще и ходить-то не научился и в невинности своей улыбнулся, увидав такую большую кошку… Вот тогда Жоакина, супруга Рамиро Ассиза, мать его детей, испустила отчаянный вопль:
– Господи, спаси мое дитя!
И господь услыхал ее и подоспел на помощь в мгновение ока. В двух шагах от младенца застыло чудовище, словно удержала его длань господня. Тогда и взрослые и дети – все, кроме младшенького, еще не крещенного: он ничего не подозревал и смеялся, довольный, – все хором, в едином вопле воззвали к господу нашему: "Спаси нас!"