До самой армии Рогов проводил лето на даче, редко-редко выезжая с матерью на юг, когда в семье были деньги. После второго курса ему предстояло служить - студентов все еще брали, он угодил в последний призыв. Армии он боялся страшно, как все интеллигентские дети, и каждый поход с Кретовым казался ему последним. Призывался Рогов с другими студентами (сессию милосердно давали досдать - порадуйся напоследок!) под самый занавес набора, в июле, и уже вручена была ему под расписку последняя, окончательная, зеленая повестка, в которой неотвратимее всего были слова: "Приходить помытым и опрятно одетым". Непомытый и неопрятно одетый он не годился в пищу. Как назло, июль был прекрасный. Грибам еще не вышло время, и они с Кретовым просто ходили по лесам, собирали землянику и редкую в Подмосковье костянику, понемногу выпивали. Кретов всегда брал с собой старую, такую же добротную, как все его вещи, фляжку, - но прежде он Рогову не наливал, а теперь делился.
Шел восемьдесят девятый год, время больших разоблачений, Рогов был историк и внук репрессированного, поэтому читал много и с жадностью. Странно, что о репрессиях Кретов говорил мало, о всеобщем страхе вообще не упоминал и сам, казалось, его не испытывал. В таинственной и праздничной советской истории, похожей в его изложении на густую морозную ночь с гирляндами огней, страху не было места - вернее, то был именно детский святочный страх, ничего общего не имевший с серым ужасом очередей.
- И все-таки я не понимаю, - сказал однажды Рогов. - Может быть, для поддержания страха… или для разгрома оппозиции… действительно нужны были аресты, но не в таком же количестве? Не в том масштабе?
- А кто тут судья? - спросил Кретов, вкусно надкусывая неизменный свой бутерброд. Он сидел на пне, широко и прочно расставив крепкие ноги в сапогах и примостив рядом волшебную корзину, которую брал с собой, даже когда грибов явно еще не было. - Ты думаешь, они брали для страха? Или чтобы народу поменьше было? Я тут прочел, что Россию только тогда и можно накормить, когда половина ест, а половина сидит и бесплатно пашет. Ну не чушь ли собачья? Да Россия могла бы весь мир кормить, если б хотела… Очень ей это надо - кормить.
- Но тогда зачем? Какой смысл? - Рогов немного захмелел по молодости и стал разговорчив. - Понимаете, дядя Леша… Ну пусть бы брали самых талантливых, да? Но и этот критерий не работает. Сколько бездарей погибло. Сколько мрази, которая сама стучала, а потом попала под те же колеса. Хорошо, допустим, что гибнет потенциальная оппозиция. Но смотрите, сколько взяли вернейших! Ладно, представим, что берут именно вернейших, что он хочет вернуть империю. - Слово "он" в их разговорах давно означало только одного человека, и расшифровка не требовалась. - Но тогда чем объяснить уничтожение почти всей интеллигенции, которая была тайно против? Я не вижу принципа. Не могу понять, по какому параметру он отсеивал…
- Так и не было параметра. - Кретов спокойно вытер рот и по вечной своей привычке провел большим пальцем по усам. - Не было, Славушка. Ты ведь неглупый малый, мог бы и сам дотумкать. Ты думаешь, он тех брал, а этих не трогал? Бред, голубчик. Он брал ВСЕХ.
- В смысле?
- В том и смысле. Всех, без исключения.
- Но ведь вы же уцелели? Да две трети уцелели…
- Он просто не успел. Если бы он прожил еще год, друг милый, система была бы закончена. Он же фильтровал, пойми ты это. Одних выпускал - эти, значит, ни на что не сгодились. Других совал в лагеря. А третьи… про третьих разговор особый, тут мне самому не все ясно. Не время про это говорить.
Кретов был великий рассказчик и знал, на чем прервать разговор. Он всегда рассказывал страшное в несколько приемов, и его приходилось долго упрашивать, чтобы он вернулся к теме, - но и это входило в условия игры. Как раз теперь небо над ними потемнело, повеял ветерок, и вместо того, чтобы углубляться в любимый ельник, приговаривая про денег тьму, Кретов направился обратно. Он жаловался на боль в ногах, хотя шел по-прежнему ровно, без хромоты и одышки.
- Нет, но все-таки, дядя Леш? - спрашивал Рогов, поспевая следом. - В чем смысл-то?
- Вот почему сейчас в армию всех подряд стали брать? Раньше же тоже студентов не брали, а теперь тебя марш-марш - и в сапоги. Почему? - не оборачиваясь, спросил Кретов. Рогов любил его и за то, что он говорил об этом "марш-марш в сапоги" легко и естественно, словно ничего особенного в армии не было, подумаешь, две зимы и две весны. Дома его кормили лучшими блюдами и разговаривали осторожно, соглашаясь во всем, как с покойником, и это Рогова пугало и злило дополнительно.
- Служить некому, - с усмешкой ответил Рогов.
- Да чего сейчас служить-то, кому мы нужны? Или у нас враг новый объявился? Не смеши… Или ты думаешь, что они армией будут прежний порядок наводить? Да какой же порядок наведет такая армия, а главное - у кого там наверху хватит сейчас пороху на такое дело? Нет, Славушка, это примерно то же самое, но в других масштабах. Поняли, черти, что он дело говорил.
- Да что за дело-то, дядя Леш? - не выдержал Рогов. - Всех пересажать - и все дело?
- Проверить, Слава, проверить, - терпеливо, как второгоднику, повторил старик. - Не пересажать, а всех посмотреть на свет. Знаешь, как нефть делят на фракции? Она тоже небось думает: и зачем ее добывают и потом мучают, так хорошо было в подземке-то… - И он пустился было в рассказ о нефтедобыче, которую знал как никто, потому что все шестидесятые годы провел в Западной Сибири.
- И что, дядь Леш, - не отставал Рогов. - Вы думаете, если б не помер - так пропустили бы через эту мясорубку всех?
- Да ведь вагоны уже стояли, - ответил Кретов, с неудовольствием отвлекаясь от нефти.
- Где?
- А ты не знал? На всех вокзалах. Развозить народ. С пятьдесят второго года.
- Да зачем, чего ради?! - почти выкрикнул Рогов, впервые отчаиваясь понять. - Работать, что ли, стало некому? Уран был нужен для бомбы? - Он навскидку припоминал все самые свежие мифы, но объяснения не находил.
- Да чтобы выбрать кого надо, смешной ты человек! Ну как ты в обычной жизни выберешь кого надо? Нешто тут человек на виду? Вот погоди, ты вернешься - поговорим. Специально доживу, тебя дождусь. Тебе не понять сейчас, извини уж, - не понять.
- А вернусь? - криво усмехнувшись, спросил Рогов, в душе уверенный, что его забьют ногами в сортире свои же сопризывники на другой день. Он много всякого слышал об армии и, хотя не жаловался на силу и выдержку, не выносил коллектива, распорядка и скуки. Ужаснее всего была непредсказуемость запретов, бессмысленность тысячи мелких ритуалов, цель которых, казалось, была только в воспитании повиновения.
- Вернешься, - уверенно сказал Кретов. - Я и бутылку припасу, разопьем в день возвращения. Тогда поговорим.
И Кретов не соврал. Он всегда откуда-то все знал. Через год их отпустили - вышел указ о возвращении студентам брони. Рогов отчасти даже жалел о таком скором избавлении: он чувствовал себя не демобилизованным, а комиссованным, помилованным, словно его покатали во рту, надкусили и выплюнули. Все самое трудное он успел перенести, а плоды этого годового терпения ему уже не достались.
Он всю жизнь, с самого раннего детства, ощущал себя чем-то вроде моста между домашней и внешней жизнью. Дома он, поздний и единственный ребенок, был окружен деспотической и в то же время робкой любовью; дома все было слабо, хрупко, ломалось, шаталось, держалось на честном слове. За стенами квартиры шла другая, куда более суровая жизнь, и она была для Рогова менее мучительна, чем домашняя, - как и зима была для него легче осени, потому что осень выглядела промежутком, межеумочным временем колебаний и тягостного ожидания, а зима бесповоротна: худшее наконец наступило, и его можно уже не бояться. Армия была легче, чем ожидание армии, и жизнь в ней была простая, безусловная, в отличие от тонкой, зависящей от тысячи оттенков жизни домашней. Там все боялись друг друга ранить, а здесь никто никого не берег - все было честней, голей и ближе к действительности. Можно было не врать. Рогов старался не вспоминать о доме - это разжалобило и ослабило бы его; он мучительно тосковал по отцу и особенно по матери, и жалость эта была тем надрывнее, чем беспомощнее казались они отсюда. Рогов был другой породы, он мог выдержать.
В армии, как ни странно, у него было много времени, чтобы думать. Собственно, это было единственное, чем он мог занять себя, потому что массу никому не нужной работы и бессмысленных строевых упражнений выполнял не он. Он только пытался вывести для себя законы мира, в котором оказался. Для него как историка это был любопытный, хотя и несколько затянувшийся эксперимент. Бессмысленно было все, бессмыслицу приняли как условие игры, которые не обсуждались. Наказания и поощрения также не мотивировались ничем, поскольку деды не снисходили до мотивации. Любимцем роты не обязательно становился остряк и силач, изгоем далеко не всегда оказывался слабейший, и сам Рогов, к великому своему удивлению, не только не был убит в первый же день за неуместную задумчивость, но благополучно дослужил свой год почти без серьезных стычек. Перед ним был принципиально иррациональный мир, в котором беда прилетала ниоткуда. Здесь бессмысленно было делать добро, выглядевшее признаком слабости, и так же бесполезно - творить зло, которое в силу тысячи случайных причин не успевало осуществиться. Здесь, как и в природе, не было добра или зла, но была возможна только последовательность, поскольку все другие критерии оказались утрачены. Последовательный неучастник в тотально непоследовательной игре, Рогов уцелел. Ему достаточно было хоть раз открыть рот, чтобы заступиться за травимого или одернуть наглого, - и его оборона была бы разрушена, но он ни на секунду не перестал быть инопланетянином-наблюдателем и даже толком запомниться никому не успел. Зато ему запомнились многие.
Пополнять свою коллекцию таинственных возвращений ему не удавалось, но думать о механизмах отбора во время репрессий он не переставал ни на минуту и выработал целую теорию: случайность, непредсказуемость повода стала ему казаться главным признаком Божественной воли. Волю, управляемую обычными человеческими правилами, нельзя было уважать. Сержанта чтили исключительно до тех пор, пока он мог потребовать чего угодно, в том числе сверх устава, хотя сам по себе устав, если следовать ему детально, был олицетворением абсурда. На свое счастье, Рогов не должен был никем командовать. Он попал в связистскую учебку и благополучно провел последние пять месяцев службы на узле связи. Это не освобождало от периодической ссылки в роту, от строевых смотров и забегов, но в целом служба была сравнительно легкой. Он сильно тосковал по дому, впервые в жизни мучительно жалел отца и особенно мать. Раз в три месяца она приезжала к нему, и всякий раз ему надрывали сердце ее вопросы о службе. Он не мог ей объяснить, что мир этой службы описывается в иных категориях, нежели добро, зло, жалость и прочая. Единственное, что он мог сказать, почти не соврав, - это утешить мать тем, что кормят прилично. И действительно могло быть хуже.
В армии выработалась у него привычка подолгу задумываться, молчать, вполголоса разговаривать с самим собой; эта привычка была осознанной и ничем ему не грозила. Другая, неосознанная, была страшней: он окончательно привык отсчитывать от нуля, уверившись в том, что ни на кого надеяться не следует, что есть только сила - и сила эта сильна до тех пор, пока мотив ее не ясен и действия непредсказуемы. Именно в армии ему стала отвратительна слабость во всех ее видах, и не вступался за травимого он не из одной трусости. Трусости, собственно, и не было. Он так же понимал бесполезность заступничества, как его безумная бабка Марина. Жертва могла выжить только одним путем - сживаясь с этой ролью и находя в ней наслаждение; такую жертву никогда не добивали до конца, ибо она была нужна снова и снова. Самое изощренное мучительство, проистекавшее отнюдь не только от скуки, а скорее от того, что в пространстве казармы человека ничто не отвлекало от его истинной природы, основывалось на том, чтобы никогда не домучивать до известного предела, который палач и жертва чувствовали обоюдно. Вмешаться в этот расклад значило нарушить чистоту жанра. Если жертва начинала бунтовать - жалко, как все, что она могла делать, - это не вызывало уважения, а скорее усугубляло презрение, как любая измена. Здесь же, в армии, Рогов понял, что измена условному злу в пользу условного добра - точно такое же предательство, как всякое иное. Империя потому и была империей - со всем своим величием, с победой над природой, с изготовлением прекрасных, громоздких и добротных вещей множественного предназначения, - что упраздняла добро и зло, деля всех на последовательных палачей и столь же последовательных жертв, и в этом была ее несравненная, ностальгически милая цельность. О последнем разговоре с Кретовым он не думал и на дачу в первое послеармейское лето тоже не поехал - как ни соблазнительна была перспектива распить со стариком его бутылку, хотелось оттянуться на юге. Да и бутылки, наверное, никакой не было.
Но бутылка была, и распили они ее с Кретовым совсем не так, как оба предполагали летом восемьдесят девятого. В девяносто первом у Рогова умер отец, и на дачу никто из семьи не ездил. Там все напоминало о нем, все было сделано его неумелыми худыми руками, вопреки судьбе, желанию и здравому смыслу. Старая "Волга", все еще бегавшая, тоже была отцовская, и сел в нее Рогов только в октябре: надо было поехать на дачу, как всегда перед зимой, и развинтить водопровод, чтобы при наступлении холодов лед не разорвал трубы.
Дача имела вид запущенный и жалкий, и отвоевывать ее у природы было так же бессмысленно, как просить за Скалдина или вступаться за рядового Массалитинова с его огромным носом и страдальческим взором. Трава заполонила участок, но в свою очередь сдалась заморозкам и пожухла. Заходить в дом было слишком тяжело, все вещи в нем были слабы и умоляли о защите - но ни для кого нельзя было ничего сделать. Рогов развинтил трубу, перекрыл воду, проверил замок. Все выло, все просило зайти и хотя бы погладить, потрогать, хоть как-то напомнить вещам, что они не забыты, не окончательно брошены, - но себя было жальче. Рогов вспомнил любимую фразу когдатошней своей пассии, девочки с биофака: "Высшие формы жизни имеют предпочтение". Она сама полагала себя высшей формой жизни и потому кинула Рогова очень быстро, а предпочтение получил третьекурсник МГИМО, растоптавший ее так, что она за всю жизнь не собрала костей. Рогов помнил об этом и не любил разговоров о высших формах жизни, но сейчас высшей формой был он, и растравлять себя видом несчастных вещей и пыльных поверхностей не было никаких сил.
Имущество тут было не кретовскому чета - ломаные, сосланные на доживание вещи шестидесятых и семидесятых годов, вообще удивительно хлипкие, хоть и с претензией на изящество, - как, впрочем, и люди тех времен. Рогову было жаль эти предметы и тогда, когда их сюда свозили, и он словно видел их молящие улыбки - мы сгодимся, мы послужим… Теперь, когда в дом за все лето никто не приехал, от них вовсе не было толку, и они должны были окончательно отчаяться. У Рогова не было сил заполнять жилище собственным хилым теплом. Дому предстояла зима, но вещь - она и есть вещь, и летом хозяева приедут снова. Так утешал он себя и свои вещи. Он съел горсть рябины, уже сладкой после первого холода, и подумал, что по-настоящему сейчас хорошо бы выпить, именно и только выпить.
Тут он заметил дым, поднимавшийся из трубы соседнего дома. Кретов еще не уехал. В пустом дачном поселке он остался один, топил печь, ходил в лес, выпивал, вероятно. Рогов постучал, и старик не удивился.
- Чего не приезжали в это лето?
Рогов рассказал про отца.
- Жалко, хороший мужик был, - просто и естественно, как всегда, сказал Кретов. - Что ж, ты теперь за хозяина. Не женился?
- Собираюсь, - признался Рогов.
- Что не привез?
- Да что ей сейчас тут делать…
- Это дело, это дело… Ну, по маленькой?
Кретов брал водку в ближайшем городке, до которого раз в месяц добирался на электричке, покупал сразу много и настаивал - на чесноке, сельдерее, перце. Получавшаяся настойка сочетала в себе выпивку и закуску. Рогов с наслаждением хряпнул стопку и заел венгерским салом.
- Как служилось? Мать вроде говорила - не жаловался?
- Не жаловался, сносно. Я думал - хуже будет…
- То-то. Глаза боятся, руки делают. Не стесняйся, закусывай, я запасся.
Кретов подбрасывал дровец в печку, рассказывал, как один сумасшедший на участке завел двенадцать коз, а Рогов пил, не задумываясь особо, как будет возвращаться. Он водил прилично, дорога была пустая, а выпить ему сейчас требовалось, тем более что погода установилась на редкость промозглая. Добро бы настоящие холода - но они все не наступали, а вместо них стояло серое, сирое не пойми что.
Коротко поговорили о путче, Кретов весь его пересидел на даче, слушая радио, и расспрашивал о подробностях, но Рогов путчем не озаботился. Во-первых, он не выходил из дома, чтобы не пугать мать, а во-вторых, был все-таки историком, уже четверокурсником, и понимал, что из подобной затеи ничего выйти не могло. Шум вокруг августовской победы только раздражал его, а последствия могли оказаться хуже всякого путча - победители получили карт-бланш, о котором не смели и мечтать.
- Вот и я говорю, - удовлетворенно поддакнул Кретов. - Если бы кто сейчас и мог взять власть… да их, верно, не осталось никого.
- Подпольный обком? - спросил Рогов. - Стальная когорта? Золотая рота?
- А ты не смейся. - Старик кряхтя налил себе и ему. - Помнишь, был у нас с тобой разговор насчет того, как нефть делят на фракции?
- Помню. Перед самой армией.
- Так вот. Я объяснял тебе тогда, да ты не врубался. Посадки-то эти для чего нужны были? Ты небось наслушался: армия бесплатных рабов… Нет, голубчик, они бы и на обычных своих местах пахали как бесплатные рабы. Все это, Слава, был один большой фильтр, так я понимаю. И задача его была одна - отфильтровать тех, кто в случае чего и войну отразит, и страну поднимет, и мир завоюет. Прикидываешь?