– Сдохни! Сдохни, тварь! – заорал я и, вытянув вперед руки с табуретом, бросился на черное стекло, откуда задорно ухмылялся мой вероломный братик.
Что-то зазвенело, взорвалось стеклянным треском. Стас разбился, раскололся на множество бриллиантовых искр и сверкающим дождем обрушился в пустоту. В лицо мне ударил ветер, снег, ночной мокрый воздух. На плечи и голову сыпались осколки. Кровь на губах, розовый отсвет. Ботинки заскользили на низком обледенелом подоконнике. Балансируя руками, я успел еще обернуться, увидеть ворвавшуюся в номер Аду.
– Вацлав! Нет! – закричала она, схватившись руками за горло.
Мне было смешно, что она не понимает – я избавился от него, наконец освободился.
В ночном воздухе дрожали огни и светящиеся вывески. Звезды на Кремлевских башнях напротив. Звезды в небе. Стеклянные звезды, уносящие в пустоту образ моего брата – утопленника с вечно юным лицом… Гулко ударили часы на Красной площади. Я вздрогнул, потерял равновесие, взмахнул руками. И нырнул в черную, глянцевито-блестящую бездну. Она приняла меня, обхватила, увлажнила веки и губы – и я поплыл, наконец-то свободный, умиротворенный, соединившийся со своим двойником в одно целое.
Эпилог
Ада
Спектакль "Возвращение Дориана" ожидаемо завершился бурными аплодисментами. Нас несколько раз вызывали на сцену, мы кланялись и принимали цветы. Ксения, стоя в центре, цепляла на лицо растроганно-поэтическое выражение, рассчитанное на фотокамеры. Влад, в светло-золотистом парике и поплывшем гриме, с удовольствием подставлял щеки для поцелуев всем поклонницам. Гоша, убедивший Багринцеву взять его в сопродюсеры спектакля, еще не выйдя до конца из образа лорда Генри, уже, прищурившись, оценивал наполненность зала и, по-моему, прикидывал, куда еще можно было бы втиснуть рекламу спектакля и в каком издании проплатить статью, чтобы занять вон тот десяток пустующих кресел.
Критика отзывалась о нас хорошо. Зал стабильно бывал заполнен почти целиком. Гоша запустил продуманную пиар-компанию – трагическая смерть Дэмиэна Грина сыграла в ней не последнюю роль, заменил половину актеров, уже не придерживаясь того принципа, чтобы все исполнители были учениками великого Багринцева. А на роль Сибиллы Вейн Ксения неожиданно пригласила мою строптивую дочь Веронику, и та неожиданно, в одночасье, сделалась кумиром подростков. Девочка органично влилась в спектакль, я не могла не отдать ей должное – она действительно получилась у меня талантливая, если возьмется за ум и подучится, перед ней большое будущее. Кроме того, сложившееся положение вещей вполне устраивало меня еще и потому, что Вероника, вдохновленная своим новым статусом, перестала на время биться со мной за свое личное пространство и грозить побегом из дома куда-нибудь за границу. И я очень держалась за этот обретенный нами компромисс, вооруженный нейтралитет.
Что же касается предыдущей исполнительницы роли Сибиллы… Бедная Катя Захмылова все равно после недавних событий вынуждена была отправиться подлечить нервы в соловьевскую клинику за городом, так что в ее случае Гоше и подличать особенно не пришлось – Веронику ввели на время бессрочного больничного предыдущей актрисы.
Влад вернулся к своей первоначальной роли и исполнял ее достаточно достойно. Надо сказать, Катина болезнь, как ни странно, пошла ему на пользу. Наверное, им давно стоило провести эту рокировку: Кате немного побыть слабой и страдающей, а Владу – ее опорой и поддержкой. Оставшись без ретивого соглядатая, неожиданно предоставленный самому себе, он даже и пить почти бросил. На спектакли являлся за час, репетиции не пропускал. А в выходные обязательно ехал к Кате с апельсинами и конфетами. Кажется, жена, надежно упакованная в больницу, не достающая его неусыпным контролем и не мешающая таскать домой поклонниц, устраивала его более чем полностью.
Ксения Эдуардовна была вполне довольна получившимся спектаклем. По мере его раскрутки она все меньше упоминала в интервью о незабвенной роли покойного Багринцева и все больше напирала на собственные режиссерские заслуги. Кажется, к ней уже поступило несколько предложений о штатной должности режиссера в двух или трех крупных московских театрах, но веселая вдова пока что колебалась и набивала себе цену.
Странно это говорить, но от смерти Вацлава в конце концов все только выиграли. Да, нам никогда уже не доводилось больше видеть то волшебство, которое он творил на сцене, то электричество, пронизывающее зал и выстреливающее голубыми разрядами. Я никогда больше не видела такого чуда, такой игры – на разрыв, на выплеск. Но в целом коллектив спектакля после его ухода стал сплоченнее и однороднее – Вацлав слишком сильно выделялся из всех, чтобы можно было говорить о какой-то единой, слаженной работе на сцене. Он был гений. И всех остальных подчинял себе. По-другому и быть не могло… Теперь же все заняли свои места, свои ниши, успокоились, не тревожимые больше его невыносимым талантом, его провокационной харизмой.
Ксения с грацией голодного мамонта продолжила изображать трепетную режиссерскую натуру. Гоша взял наконец в свои руки дело, которым ему стоило заниматься всегда – расчет денежных вливаний и поиск новых источников. Влад вернулся к своей роли. Критики тоже явно чувствовали себя более спокойно без Вацлава: теперь происходящее на сцене было им вполне понятно, они знали, какими словами говорить об этом, какие плюсы высветить, где искать изъяны. Инопланетного, обескураживающего всех действа больше не случалось.
Что же до меня… Я опоздала, не успела… В ту безумную ночь я знала, что подобное случится, и мчалась за ним, впервые в жизни не отстранившись, не отойдя в сторону от черного ужаса. Я хотела помочь ему, я надеялась… Не знаю на что. Мне никогда уже не забыть этой изломанной, шаткой фигуры в огромном – в человеческий рост – разбитом окне, его искаженного, дергающегося лица, больных глаз. Крик, звон, одно неловкое размашистое движение – и все погибло. Я бросилась к окну и смотрела, смотрела на распростертый внизу, на запорошенной снегом мостовой силуэт. На волосы мне сыпалась стекольная крошка, я, кажется, кричала – не помню.
Все это было как в бреду. Я не могла смириться с тем, что произошло. Я так и не увидела его мертвым. Только этот изломанный черный силуэт в снегу. Я видела, как подъехала "Скорая", как темное тело погрузили в машину. И он исчез, просто растворился в метели. Ни в одной больнице, которые я обзванивала в ту ночь, мне так и не удалось ничего узнать. В театре говорили разное: кто-то уверял, что Джон, агент Грина, оплатил транспортировку его тела в Лондон, кто-то твердил, что его тайно похоронили в Москве на Новодевичьем. Гоша притащил какую-то желтую газетенку, в которой упоминалось о якобы прошедшей в Великобритании церемонии похорон Дэмиэна Грина. Но на крошечной фотографии можно было рассмотреть только море наваленных цветов.
Никакого официального сообщения в СМИ так и не последовало. Вацлав снова исчез, просто исчез. Как восемнадцать лет назад.
Может быть, если бы я смогла увидеть его, бездыханного, дотронуться до его холодного лица, мне проще было бы осознать то, что произошло. Теперь же мне все время казалось, что Вацлав снова устроил какое-то жестокое действо, спектакль. Сыграл свою последнюю, самую гениальную роль…
Еще и Ника вторила этим моим безумным сомнениям.
– Ты врешь мне. Все врешь! – орала она. – Он жив, я знаю! Ты нарочно это придумала, чтобы помешать мне с ним уехать.
– А газеты? Ты же сама видела статью! – кричала я, убеждая то ли ее, то ли саму себя. – Это ведь я не могла подстроить?
– Значит, это он, он сам все разыграл, – мотала головой дочь, захлебываясь от слез. – Отомстил вам всем. Я не верю, что его больше нет. Такой человек не мог умереть!
Что я могла ей сказать? Я и сама до конца в это не верила.
Меня трясло еще много дней. Я не могла разобраться, ведь я никогда не любила его. Или любила? Он что-то перевернул во мне в ту минуту, в гримерной. Или раньше, давно, двадцать лет назад? Могла ли я что-то изменить? Как бы сложились наши судьбы, не оттолкни я его тогда? Я была бы счастлива с ним, я знаю теперь… Вопросы без ответов… В конце концов я поняла, что бессмысленно мучаю себя. Он умер. Вацлав Левандовский, Дэмиэн Грин, Дориан Грей – умер. Все было конечно, все.
Теперь, когда все успокоились, когда из его смерти сделали удачный пиар-ход, когда жизнь вошла в свою спокойную, уравновешенную, в умах навязшую колею, мне оставалось лишь гадать, а способны ли мы вообще сосуществовать в тесной связи с гениями? Нужны ли они нашему миру? Не слишком ли сильно выбивают из колеи, пугают, выводят из душевного равновесия? Может быть, они должны являться время от времени, как своеобразные камертоны, недостижимые идеалы, к которым нам всем следует стремиться?
В гримерной меня ждала моя собственная дочь Вероника, все еще в гриме Сибиллы, и журналистка одного известного издания. Я поморщилась: зачем только дочь ее впустила? Собственно, я знала зачем. Моя дочь прилагала все усилия, чтобы стать звездой такой же величины, как ее кумир Дэмиэн Грин. А значит, отказываться от контактов с прессой позволить себе пока не могла, даже если это стоило неудобств собственной матери.
– Ада Александровна, поздравляю вас с прекрасной работой! Вы не могли бы ответить мне на несколько вопросов? Я не отниму у вас много времени, обещаю.
Лицо у журналистки было обезьянье: нос курносый, подбородок выдается вперед, печальные глаза-изюмины. Я устало кивнула.
– Хорошо. Спрашивайте, только быстро.
– Ада Александровна, как вы сами оцениваете спектакль "Возвращение Дориана"?
– Ну что ж, – я почти без запинки выговорила удобоваримый отзыв для прессы, – я считаю, это вполне успешная, серьезная работа. Ксении Багринцевой удалось осветить известный роман с новой стороны. Спектакль получился глубокий, вызывающий эмоции.
– Но он не идет ни в какое сравнение с тем, что могло бы получиться, если бы главную роль играл Дэмиэн Грин, как и планировалось вначале, – встряла невозможная Ника.
– Да, смерть мистера Грина – это трагическое событие… – залопотала корреспондентка. – К сожалению, мы уже никогда не узнаем, какой видел эту роль Дэмиэн Грин…
– А может быть, узнаем? – ринулась в бой Вероника. – Может быть, он вовсе не умер? Он ведь уже пропал однажды, и все тоже думали… Может, это очередная мистификация?
– Ника, перестань! – устало попросила я и обернулась к корреспондентке. – Давайте не будем касаться смерти мистера Грина, мне довольно тяжело говорить об этом. Продолжайте, я слушаю вас.
Журналистка подвигала своим обезьяньим подбородком и снова спросила:
– Ада Александровна, как вы считаете, о чем роман Оскара Уайльда "Портрет Дориана Грея"?
– Ох, – вздохнула я, – литературоведы пытаются разгадать эту загадку уже много десятилетий, а вы хотите, чтобы я вот так, за две минуты, ответила вам в гримерке? Ну хорошо, если коротко – это роман о творческой личности. О внутреннем мире творческого человека, противопоставленном уродливой и грубой реальности. О том, должны ли гении подчиняться нормам морали и так ли уж верны эти нормы.
– А вы? Вы сами как отвечаете на этот вопрос? – сразу вцепилась в меня журналистка. Ее тонкие пальцы с коротко остриженными ногтями унизаны были разнообразными металлическими кольцами.
– Я… – Я отвернулась к зеркалу. Из его плоской стеклянной глубины на меня смотрела усталая и опустошенная женщина без возраста. – Я не знаю. Все мы понимаем, что творческий человек должен черпать где-то эмоции, вдохновение, познавать жизнь, в конце концов, чтобы потом наиболее полно ее отображать. Значит ли это, что ему все дозволено? Вероятно, пока сам не убьешь человека, не сможешь убедительно сыграть убийство на сцене или реалистически описать его в книге. Пока не похоронишь возлюбленного, не узнаешь истинную цену любви. Поднимется ли после такого личного опыта искусство творца на новую ступень? Безусловно! Получат ли следующие поколения прекрасное, достоверное, глубокое произведение, которое заставит их пережить целый спектр чувств? Да! Так, значит, убийство человека было оправданно и простительно? Нет! Что ценнее: вклад в искусство или жизнь отдельного, случайного человека? Я не знаю ответа на этот вопрос, каждый решает его для себя сам…
– Но как же… – озадаченно произнесла журналистка. – Но как же вечные ценности? Добро, милосердие, честность… Неужели, вы считаете, они стоят меньше, чем художественное произведение, каким бы гениальным оно ни было?
Я усмехнулась. Что она понимала, эта мартышка, в вечных ценностях? Что знала о них я? Я осуждала Вацлава за зло и горе, которые он сеет вокруг себя, играя чужими жизнями. И что в итоге? Именно Вацлав оказался распростертым на мостовой. А все его жертвы неплохо оправились от потрясений и даже обратили их в источник дохода. Они живы, а его больше нет. Так для кого же зло было страшнее: для объекта, на которое было направлено, или для самого генератора? И были ли они действительно жертвами? Или единственная жертва этой истории – это он сам? Несчастная, покинутая, мучимая душевной болезнью жертва. Мальчик, в одиночку прошедший путь от детдомовского сироты до звезды мировой величины. Жертва, несшая на себе тяжесть несовершенных убийств и вечного, разъедающего душу раскаянья…
Я хотела оставаться чистой и незапятнанной, не принимать участия в его играх. Я не вмешивалась, не подстрекала ни к чему, не пыталась образумить, просто уходила, чтобы не попасть в его схемы. А в результате едва ли не из-за меня пыталась отравиться Катя. Не без моего участия произошел и багринцевский инфаркт. Я оттолкнула Вацлава тогда в гримерной, я испугалась. Я не хотела связываться с ним. И может быть, именно мой отказ и стал последней каплей, окончательно убедившей его в том, чтобы открыть все карты.
Я публично рассказала правду. Объявила о том, что Вацлав не убивал Багринцева. И мои слова настолько потрясли его, что он решил разом оборвать все на свете.
Я не сделала ничего плохого с точки зрения общепризнанной морали. И все равно на моей совести оказались жизни и чувства других людей. А Вацлав – он сделал, он всю жизнь только и делал, что разрушал границы и нормы. Но кому-то он приносил радость, счастье, хотя бы минутное, едва уловимое, но яркое, как вспышка молнии. Так в чем между нами разница? И кто, в конце концов, оказался прав?
И почему мне, а не ему придется всю жизнь видеть перед глазами изломанное, разбитое тело на заснеженном асфальте?
– Что есть добро? Что есть милосердие? – переспросила я, не глядя на журналистку. – Вы можете похвастаться тем, что знаете ответы на эти вопросы? Я – нет. А рассуждать о границах и нормах морали может, наверное, тот, кто знает. Я не рискну, я всего лишь человек. У каждого из нас свой путь, и никто не знает наверняка, какой из них правильный.
Произнеся эти слова, я вздрогнула. Я сказала их как будто помимо своей воли, словно бы чей-то голос, зазвучавший внутри меня, своенравно вырвался из моих губ. Я все еще не отводила взгляда от зеркала, и отчего-то мне стало страшно. Его тусклая серебристая поверхность мерцала и двоилась в неярком освещении гримерки. И на мгновение мне показалось, что лицо мое меняет очертания. В глазах вспыхнули зеленые искры, тонко затрепетали ноздри, уголки губ дрогнули, складываясь в улыбку – нежно-порочную, надменную и наивную, провоцирующую, печальную. Расширенными глазами смотрела я на этот проступающий сквозь мой облик призрак. Это был он, он… Вацлав Левандовский, Дэмиэн Грин, сам Дориан Грей смотрел на меня из темной зеркальной глубины. Улыбался надменно и горько, откидывал волосы со лба, прикасался пальцем к ресницам. Дразнил, соблазнял, манил за собой. Я вздрогнула и зажала рот ладонью, чтобы не закричать.
– Что с вами? Вам нехорошо? – всполошилась журналистка.
– Извините, – глухо выговорила я. – Я очень устала.
Господи, что со мной? Неужели я схожу с ума?
Журналистка уже вцепилась в Нику:
– Вероника, вы стали открытием этого театрального сезона. Расскажите о ваших творческих планах. С каким из московских театров вы их связываете?
– Честно говоря, – манерно заявила моя взрослая дочь, – я не связываю свои дальнейшие творческие планы с московскими театрами. Открою вам маленький секрет: на мою роль в этой постановке уже готовится замена. А я… я через две недели уезжаю в Лондон. Меня пригласили на пробы в новую постановку театра Ковент-Гарден.
– Что?.. – ахнула я.
Меня словно ударили под дых. Я едва сдерживала себя перед этой чужой теткой в металлических побрякушках.
Что за чушь несет моя несносная дочь?! Что за бредовая идея?
– Ника, о чем ты? – Я попыталась ухватить ее за руку, но она ловко вывернулась. – Какая постановка? Кто тебя пригласил? Кто???
– Неважно, – лучезарно улыбнулась она. – Ну… скажем, один мой хороший знакомый. Человек, который мне очень дорог.
Это было безумие, наваждение. Я смотрела в смеющиеся, лукавые глаза моей дочери, и лицо ее двоилось, уплывало от меня в мерцающий зеркальный сумрак.
– Это он? – не выдержала я. – Скажи мне! Просто скажи! Я не буду пытаться помешать тебе, я просто хочу понять…
Пронырливая журналистка буравила меня своими пристальными, цепкими глазенками.
– Мама, ты устала, – снисходительно похлопала меня по плечу моя девочка. – Извини нас. Варвара, если у вас нет к моей матери больше вопросов, давайте продолжим в другом месте.
Я не могла их остановить, не поставив себя в неловкое положение. Еще пара неосторожных фраз – и все это завтра же появится в прессе. "Конфликт в театральной семье", "Кто он – таинственный незнакомец, пригласивший Веронику Арефьеву в Лондон?" Ника и журналистка ушли. Дверь за ними захлопнулась.
Господи, неужели это Вацлав пригласил ее? Значит, он жив? Но я же видела тогда… А что я видела? Дерганую фигуру на подоконнике? Черную тень в метели? Да был ли он вообще или все это – привидевшийся мне бредовый кошмар?
Меня колотило, страшно было взглянуть в зеркало. Этот стеклянный фальшивый сумрак затягивал меня, дразнил своим двойным дном, несбывшейся параллельной реальностью. Закрыв глаза, я прижалась лбом к его холодной гладкой поверхности.
– Что ты хочешь от меня? – с трудом выговорила я. – Зачем мучаешь? Ты жив, да? Скажи мне! Ты специально все это устроил, сыграв с нами очередную жестокую шутку?
Ответа мне не было. Я заплакала, забилась лбом о стеклянную стену, отделявшую меня от моего призрака, тени, солнечного силуэта на внутренней стороне век.
– Оставь меня, оставь, – шептала я. – Если ты мертв, найди себе покой. Если жив, не возвращайся, умоляю тебя. Дай мне жить, дышать. Я не могу, не могу…
Мне стало душно. Стараясь не смотреть в зеркало, я прошла к окну и распахнула форточку. Ледяной ветер ударил мне в лицо, снежинки коснулись губ холодным, зимним поцелуем Вацлава. Я стояла, подставив лицо снегу, а за окном билась, бушевала и смеялась таким знакомым, надрывным, глумливым смехом метель.