– А почему не уйдешь? – спросил он. – Ведь ты свободный человек, достаточно известный, самостоятельный. Что тебя возле нее держит?
– Блин, ну как я уйду. – Я хватанул еще стакан вискаря. – Что я, мудак последний? Ты ж знаешь, сколько она для меня сделала.
– Не знаю, – покачал он головой. – Ты расскажи!
Блин, с чего тут начать рассказывать? С того, наверно, что Вац был моим самым лучшим другом. Не, так-то у меня пол-Москвы в корешах ходило, но он особенным был, таким, с которым всегда по кайфу.
Обретался я тогда с мамой-папой, научными работниками, на Обручева – академический райончик, чистые детки, все дела. Ну а потом пришли девяностые: лихая юность, клубешники, дискачи, рейв, марки… Такой расколбас мы со знакомыми перцами задвигали… Ладно, ближе к теме.
С Вацем мы в инсте познакомились, и я, конечно, рядом с ним считал себя офигенно продвинутым чуваком. Он-то детдомовец, ничего, считай, в жизни не видел, а я первый модный кекс московских дискотек. Однажды разговорились мы, и я предложил показать ему отвязное местечко, ну типа почти как сегодня. Вац согласился, рванули мы вечером в клуб, я у своих знакомых две марки взял, прикольные такие, с пингвинами. Мы их лизнули – и на танцпол колбаситься. Полночи у меня на стенах цветы распускались и из пола змеи выползали. Так таращило, что пипец!
На рассвете – не помню как – оказались мы на смотровой на Воробьевых. Вац навалился на парапет и говорил куда-то в весенний, отдающий гарью воздух:
– Ты снова здесь? Как хорошо… Мне давно с тобой поговорить надо.
– Тебя, чувак, по ходу, таращит не по-детски, – со смехом хлопнул я его по плечу. – Вот он я – и не уходил никуда. Крутанская штука, скажи?
Он тоже рассмеялся, а потом заявил:
– Вообще, если честно, детский сад все это – унц-унц и глюки, никакой поэзии. Если уж употреблять, то такое, чтоб с Богом разговаривать можно было.
– А че, давай, – кивнул я. – А ты знаешь, где намутить?
Он поднял брови:
– Конечно.
На следующий день я спер у папаши из книжного шкафа какую-то толстенную фиговину с ятями, мы загнали ее в букинисте и поехали на Лубянку. Не успели выйти из метро и оглядеться, как мимо нас прошел какой-то мутный чувак и, толкнув Ваца плечом, пробормотал:
– Ищешь че?
– А есть че? – так же ответил Вац.
По ходу, это пароль и отзывы тут такие были. Через десять минут в какой-то зассанной подворотне мы взяли у него чек белого, забились в подъезд, на верхний этаж. Вац научил меня, как перетягивать руку жгутом, чтоб выступила вена, и я поймал свой первый приход.
Это было… Блин, я не смогу описать. Круче, чем оргазм, чем самый большой кайф, который я когда-либо испытывал в жизни. Я был облаком, теплым и невесомым, без проблем, без волнений, сплошь состоявшим из позитива. Я плыл по небу и улыбался солнцу. Героин растекался по венам, как нектар, и жить хотелось, и говорить, и обнять Ваца крепко-крепко. Это было чудо, тот самый первый гердозовый приход.
Когда меня немного попустило, я спросил Ваца, откинувшегося к стене с блаженной улыбкой на губах:
– А ты не боишься подсесть?
– Нет, – покачал головой он. – У меня склад характера такой: я ничем не могу увлечься слишком сильно, мне надоедает быстрее, чем становится необходимостью. Героин – отличная штука, если употреблять редко. Помогает перезапустить мозги и сменить точку видения реальности. Иногда вдруг под другим углом зрения открываются грани, о которых и не подозревал.
Я слушал его, как загипнотизированный. Мне уже хотелось догнаться.
Че сказать, круто мы тогда поотжигали с Вацем. Таскались по притонам каким-то. На дачу моих предков ездили и устраивали себе двухдневный гердозовый трип. Мы не просто торчками были, мы расширяли сознание. Из меня такие стихи под белым перли:
Ложь пронзительна, словно зубная боль,
Тяжесть, лиловостью схожая с ля-бемоль.
Я их Вацу читал, а он мне тоже что-то – Бодлера, Рембо, цитировал Ницше… Однажды он сказал:
– Небо похоже на огромный фингал на роже Бога.
Во я загрузился тогда…
Нам реально по кайфу было вместе улетать. А то, что он вовремя тормознул, а я не смог – за это я на него не в обиде. Ну бывают такие перцы, которым из любого дерьма удается вовремя выскочить, карма такая, че ж теперь. Вац, как и говорил, всерьез ничем не увлекался, а меня засосало. И через пару лет торчал я уже не с Вацем, а со спидозными доходягами по подвалам. И бахался уже не чистым блаженным раствором, а чернягой. Всю папашину библиотеку проторчал. Он за ремень хватался, мать – в слезы. А че они могли сделать, если я уже на системе был?
Тогда-то я и залип на гепатит С, хорошо, что вичек не добавился, тут, можно сказать, повезло.
Какие нах стихи и прозрения, у меня мыслей в башке осталась только одна – где надыбать денег на следующую дозу? Пару раз я у Ады занимал. А на третий она сказала:
– Влад, извини, я знаю, зачем тебе деньги. Не дам!
Потом там она и с мужем разошлась, так что у нее самой лишнего копья не было. Гоша удавился бы, а рубля никому не дал. А Кэт мне несколько раз удавалось разводить, она меня жалела. Однажды даже дома у нее какую-то антикварную пепельницу спер, когда бабка отвернулась, и сдал в ломбард.
В конце концов, из всех друзей остался у меня только Вац. Тут дело такое, когда ты становишься торчком, твои кореша от тебя либо отворачиваются, либо пытаются тебя перевоспитать. А Вац единственный вел себя со мной как раньше.
Как-то пришел я в инст вмазанный в слюни (за институт я до последнего держался, старался посещать занятия и репетиции, хотя и понимал, что вот-вот меня отчислят), завалился башкой на парту, лежал в полудреме и слышал, как Кэт с Вацем говорила.
– Ты же его друг! Почему ты на него не повлияешь? – сетовала наша мать Тереза. – Ведь он так погибнет, ему лечиться надо.
– Любой человек имеет право на саморазрушение, – ответил ей Вац. – Я не господь Бог, чтобы решать, какой путь правильный, а какой нет.
Так что, в общем, Вац оставался последней моей связующей нитью с нормальным миром. В последний раз я виделся с ним в ноябре. Уже холодно было, совсем зима, на улице темно, буран – ниче не видно. Мы столкнулись с ним в институтском дворе вечером. Пары уже закончились, и во дворе никого не было. Я как раз только что у одного барыги разжился дозой и собирался по-тихому ее где-нибудь вмазать. И тут – Вац.
Я предложил ему:
– Будешь? По старой памяти?
А он вдруг:
– Давай!
Мы спустились с ним в закуток под лестницей, сели на батарее, вмазались. Это был винт, но барыжные морды, суки, нечистый подсунули, когда по вене пустил, меня аж заколотило всего. А может, шприц был нечистый, я ведь его уже использовал. Меня колотило всего, и Вац, как в тот самый первый раз, помог мне перетянуть вену и ширнуться еще раз… Потом достал из кармана белый комок, раскатал его, это был амфетамин, и я снова догнался. Колющая дрожь вроде бы отпустила.
– Вац, – спросил я, – когда первый приход меня попустил. – Че там у тебя вышло с Багринцевым? Говорят, он тебя задвинул и на Дориана Аду выставил?
Вацлав улыбнулся, словно оскалился.
– Старик новые формы ищет, – пояснил он. – Как мы с тобой!
Я заржал, представляя себе Багринцева с баяном в вене.
– Слышал, Гошу из инста поперли, – продолжал я. – Какие-то деньги он у Светланы будто бы спер. Блин, и че я не знал, что у нее там деньги лежат? Я бы раньше Гошки подсуетился.
Вац не слушал мое гонево, он взобрался на батарею ногами и смотрел в залепленное снегом, подслеповатое окно, находившееся высоко над полом.
– Багринцев приехал, – сообщил он. – У них заседание кафедры в семь. Пойду поздороваюсь с Великим Мастером.
– Ага, – сказал я. – Давай!
Меня неудержимо клонило в сон, я привалился спиной к батарее и задремал. Пока не заснул крепко, я еще слышал шаги Вацлава, взбегавшего по лестнице, а потом все стихло, и у меня перед глазами замелькали разноцветные бабочки.
Очухался я через несколько часов. Мне было так херово, как никогда раньше. Не знаю, то ли барыга грязный порошок подсунул, то ли забрало меня как-то не так. В ушах шумело, левая лопатка как будто отнялась. Я встал на ноги и чуть не блеванул. Кое-как выбрался на улицу, глотнул воздуха.
Во дворе почему-то было до хрена народу, "Скорая" визжала своей сиреной, крутились красные и синие огни. Я застремался сначала, что это меня кто-то запалил под лестницей и вызвал бригаду. Но, слава богу, на меня никто не обращал внимания, я прокрался мимо и свалил в метель.
Не помню, как добрался до хаты одного кента, жившего неподалеку. И там уже меня расколбасило по полной – все как полагается: пена изо рта, судороги, отключка. Чуваки меня, конечно, на лестницу выкинули, чтоб самим не пропалиться, но хоть "Скорую" вызвали. И загремел я в больничку. Там меня кое-как откачали, а потом предки сунули кому-то денег – уж не знаю, что еще они продали, – и меня поместили в недавно открывшуюся платную реабилиташку.
Провалялся я там месяц. Сначала вмазаться хотелось так, что пипец. Потом, по мере того как меня чистили и накачивали успокоительными, немного отпустило, и такой депресняк прихватил, что хоть вешайся. Я смотрел в окно сквозь решетку и видел пустую улицу, угол магазина и помойку. И снег, бесконечный, серый, валившийся с неба, как слежавшийся пух из пробитого ножом одеяла.
Никто не навещал меня, кроме родителей. И так мне было хреново, одиноко, тоскливо, что и словами не передать. Я представлял себе, что мои однокурсники сейчас, наверно, репетируют "Дориана", Вац блистает на сцене, Багринцев растроганно мотает башкой. А обо мне все забыли, я заперт тут, как крыса. Я все провафлил, проторчал: свою жизнь, молодость, друзей, призвание. Если я сдохну тут, в этой мерзкой конуре, среди обосравшихся наркошей, никто и не вспомнит обо мне.
А однажды ко мне пришла Катя. На свиданки нас выпускали в местный "зимний сад" – так называлась проходная комнатенка, в которой стояли три жалких фикуса в горшках и вмазанные галоперидолом торчки вяло играли в нарды. Я притащился туда, ожидая, что опять увижу рыдающую маман, и вдруг ко мне со стула поднялась Кэт. Меня аж передернуло. Ее приход был для меня как весточка из того мира, что остался за решеткой. Катя была такая свежая, румяная с мороза, красивая. Она вообще-то тогда центровой герлой была, с внешним видом все в порядке. Русалка такая, хаер до поясницы и глазищи огромные, как блюдца.
И она была единственной, кто вспомнил обо мне, единственной.
– Ну как ты? – участливо спросила она. – Получше хоть немного?
Стыдно сказать, но я ткнулся рожей в ее руки и разрыдался, как первоклассница. А она гладила меня по голове и шептала:
– Шш-ш… Я с тобой. Все будет хорошо.
– Ну, что там у вас творится? – спросил я, когда успокоился. – Как спектакль? Полный аншлаг? Вац срывает овации?
– Ты знаешь, Владик, – сказала Катя, – Евгений Васильевич умер. Скоропостижно. Вроде бы ему стало плохо прямо на кафедре. Что-то с сердцем, не знаю… А Вацлав уехал. Никому ничего не сказал. Наверное, не захотел после смерти любимого Мастера оставаться на курсе…
– Ничего себе – весело у вас! – офигел я.
– Владик, почему с нами такое происходит? – задумчиво спросила она. – Ада чуть не в шестнадцать лет вышла замуж за какого-то бандита, который потом ее бросил с ребенком. Гоша попался на краже денег. Ты… угодил в больницу, – деликатно договорила Катя.
– Я… – Она замялась и продолжила: – Почему? Что с нами не так?
– Не знаю, – пожал плечами я. – Наверно, мы потерянное поколение. Дети девяностых… И только ты одна у нас как из прошлого века. Тургеневская женщина. Спасибо тебе, Кэт. Спасибо, что пришла. Ты не представляешь, как мне тут херово…
Она обняла меня, погладила рукой по щеке. И я поцеловал сначала ее пальцы, потом висок и, наконец, губы. Проходивший мимо санитар выставился на нас – еще бы, нечасто тут, в реабилиташечке, случались романтические сцены. А мы не обращали на него внимания, сидели, сцепившись руками, как дети, и целовались.
С тех пор пролетело уже столько лет, а я так и не знаю, почему она тогда пришла. Может, ей тоже было пусто и одиноко после того, как Вац свалил. Может, она считала, что мы, как пострадавшие от одного демона, должны держаться вместе – ну вроде анонимных алкоголиков. Или так по-женски хотела отомстить Вацу, думала, дурочка, он когда-нибудь узнает, и ему станет больно. А может, она просто по натуре человек такой, что ей надо обязательно о ком-то заботиться, кому-то служить. Сначала престарелой бабке, потом – Вацу, затем – мне за неимением лучших кандидатур. Я не знаю. Только, обнимая меня, она шептала:
– Ты так нужен мне, Владик. Не прогоняй меня, и я всегда буду с тобой, всю жизнь.
– Катя, – осторожно начал я, – ты понимаешь, у меня гепатит. Мне тут врачи об этом сказали. Не знаю, как я еще ВИЧ не умудрился подцепить. Ты понимаешь, что это значит? Вполне может оказаться, что детей мне лучше не иметь. Мне, конечно, колют аллоферон, но не факт, что до конца вылечат.
Она помолчала с минуту, потом тряхнула головой и вымолвила:
– Ну и пусть!
– Теперь ты сечешь фишку? – Я поднял голову и уставился на Ваца. Он двоился у меня в глазах, качался из стороны в сторону. – Она отдала мне всю жизнь, таскала по врачам, терпела, когда я напивался, чтобы снять тягу к гердозу. У нее детей из-за меня нет. Как я могу сейчас ее бросить? Но, долбаный свет, я не могу так больше. Она всегда права, понимаешь? И всегда хочет как лучше! Она меня душит, давит. Я актер, мне нужны впечатления, эмоции, мне нужно, чтобы было что играть. А она устраивает вой каждый раз, как я не приду ночевать домой. И мне каждый раз стыдно, так стыдно. Потому что она мученица, а я говно.
Закончив свою речь, я плеснул себе еще виски, облив руку и стол, и залпом проглотил. Вацлав спросил:
– И ты решил, что это лучшее проявление благодарности – провести остаток дней с женщиной, которую ты на дух не переносишь? Похерить свою жизнь, ее жизнь из каких-то сомнительных соображений общественной морали? Может, оставь ты ее, она давно бы нашла другого человека, с которым была бы счастлива? Может, и ты выбрался бы из этого порочного круга: пьянство-стыд-раскаяние-раздражение-пьянство. Вы уничтожаете друг друга, играете на нервах, на чувстве вины и долга. Нет, это тоже занятное развлечение, я не спорю, только не нужно в данном случае говорить о милосердии и благодарности.
– Блин, чувак, ты прав, ты, как всегда, прав! На хрен эту жизнь! – взревел я. – Кому я что должен? Только самому себе и – зрителю? Так?
– Это тебе решать, – тонко ухмыльнулся Вац.
Но мне было уже наплевать на все.
– Что ты там нюхал в машине? – спросил я. – Угостишь?
Он извлек откуда-то из-под пиджака портсигар и вложил его мне в руку. Я, шатаясь, проследовал с ним в туалет и занюхал там две "дороги". Елки, какой же это было кайф! Как будто меня всю жизнь держали на хлебе и воде и вдруг накормили пирожными. Меня так проперло, прям молодость вернулась. Да че я загнался-то, в конце концов? Все у меня будет чики-поки, и пошла Кэт на хрен со своими нравоучениями.
Че там потом дальше было, я смутно помню. Потому что меня так плющило, что пипец, да еще бухали все время. Затем еще в одно место поехали, потом снова куда-то. В одном из заведений играл джаз, а где-то грохотала попса из восьмидесятых. Какая-то телка присаживалась ко мне на колени и порывалась отсосать у меня прямо под столом. В какой-то момент мы с Вацем стояли на мосту, моросил дождь, внизу черной стеклянной поверхностью покачивалась Москва-река.
– Мое предназначение… – твердил я. – Ты знаешь, в чем оно – наше предназначение? Я хотел измениться, хотел быть трезвым и честным. Но не мог, только мучился сам и измучил неплохую, в общем, тетку.
– Ради бога, Влад, не меняйся, ты вполне хорош таким, какой есть, – смеялся Вац. – А единственное наше предназначение в том, чтобы прожить жизнь интересно и ярко. Подумай сам, мы умрем – и ничего не будет, кончится, погаснет мир, как будто задернули занавес. Даже если твое имя останется в веках, даже если дети будут вспоминать тебя с благоговением… Ты никогда этого не узнаешь, так не все ли равно? Для тебя просто не будет никакого будущего, так зачем искусственно обеднять настоящее?
В лицо мне рванул сырой ветер, капли, осенние листья. Рявкнул клаксон машины.
– Вац, ты бог! – заорал я.
– Бог… бог… бог… – откликнулось эхо под мостом.
Мы поехали еще куда-то. Уже под утро было. Там какая-то комната была со свечами – сотни свечей, расставлены повсюду, мерцают так. Ну, красиво типа. И воздух над ними дрожит и плавится. Диваны какие-то там были, музыка тихо играла. Может, чилл-аут в каком-нибудь пафосном клубе, не помню я.
Я был совсем уже в лоскуты, запинаясь, изливался Вацу:
– Ты – мой кумир. Нет, правда, ты послушай! Только ты один меня понимаешь. Как бы я хотел быть таким, как ты, свободным, смелым…
– Ты ничего обо мне не знаешь, кроме того, что придумал сам, – возразил он. – Ты бы хотел быть таким, как я? Будь таким, каким хочешь быть, вот и все. Но не мной!
– Нее-ет, – я мотал головой, и потолок начинал кружиться бешеным вертолетом, – я знаю тебя. Ты…
– Я однажды убил человека, – спокойно заявил Вац. – Это ты знал?
На лице его играл отблеск от десятков свечей. Он встал, и длинная черная тень, заструившись по стене, качнулась в моем направлении. Мне стало так стремно, что пипец. Язык во рту сделался огромным и сухим.
– Ну, я тоже сто раз мочил кого-нибудь на сцене, – промямлил я, стараясь рассмеяться. – Так-так-так – вырывает Глостеру второй глаз.
– Я не про сцену, – ответил он. – И не в метафорическом смысле. Я в самом деле убил однажды человека вот этими руками.
Он показал мне свои ладони. Они наплывали на меня и дрожали в плавящемся воздухе. Тошнота поднялась к горлу, я испугался, что сейчас блевану прямо на здешний мягкий ковер.
– Убил человека, который любил меня, – колотился в моей башке его вкрадчивый голос. – Я каждую ночь слышу глухой стук, с которым его голова ударилась о деревянный пол. Я вижу его глаза в тот миг, когда ударил его. Темные, любящие, страдающие. Ему было невыносимо больно услышать то, что я сказал. Он протянул ко мне руки, а я ударил его. Он пошатнулся и упал. Я ударил его, я убил его. Я! Понимаешь, это я его убил…
Голос Вацлава давно уже завывал у меня в голове, то удаляясь, то приближаясь. Перед глазами потемнело. Я встал с дивана, сделал пару нетвердых шагов вперед, пробормотал:
– Вац, я…
Темный потолок надвинулся на меня, змеящиеся узоры на стенах подступили к глазам, и я свалился на ковер, в черноту, и отрубился наконец.
Прочухался я в такси. Какой-то мужик – кажется, он представился агентом Ваца – сунул мне под нос нашатырь. Меня передернуло от этой несусветной гадости, но в башке прояснилось. Машина затормозила перед моим домом. Над городом висело уже серое отходняковое утро. Я кое-как распрощался с доставившим меня домой Джоном и вошел в подъезд.
Кэт накинулась на меня прямо у дверей квартиры, заорала: