- Иногда я думаю, что вы все такие вот безумные, такие скороспелые и так торопитесь жить, потому что вас такими сотворил Господь Бог или природа, или провидение, или еще что-то. Я думаю: грядет атомная война. И это у детей в крови. Они чувствуют, что через десять лет их уже не будет. Поэтому они хотят жить и жить! - Затем без всякого перехода она говорит: - Оливер, вы так добры к Ханзи…
- Откуда вы знаете?
- Он сам мне сказал…
Ах, эта лживая каналья!
- …и я благодарю вас за это, потому что это я попросила вас немного заботиться о нем. Вы порядочный и справедливый юноша (какие слова!), скажите мне: должна ли я была поступить по-другому? Должна ли я была умолчать о том, что видела собственными глазами?
- Нет, фройляйн Хильденбрандт, этого вы не должны были делать. Вы должны были выполнить свой долг.
- Но теперь они будут звать меня доносчицей… Полгода или даже целый год может пройти, пока хотя бы у одного ребенка появится ко мне доверие, пока я снова смогу помогать детям…
- Ну, что вы!
- Да, да.
- Фройляйн Хильденбрандт, - говорю я, - я вас поддержу.
- Вы меня…
- Да. Я объясню всем и большим, и маленьким, что вы не могли поступить иначе. И дети послушаются меня!
- Вы… вы, правда, так сделаете?
- Да, фройляйн Хильденбрандт.
Лучше не думать, сколько всего я взгрузил на себя! Фройляйн Хильденбрандт. Геральдина. Ханзи. Рашид. Моя любимая семья.
Ах, да что там! Эта старая дама вызывает во мне сострадание. Ведь не запрещено же в этой жизни вдруг почувствовать к кому-то жалость или не так? Что же это за мир такой, в котором мы живем?
Я слышу голос Верены: "Если бы не моя маленькая дочь…"
Хорош наш мир, ничего не скажешь!
Фройляйн Хильденбрандт встает и протягивает мне руку, и я автоматически трясу ее, пока она мне говорит:
- Спасибо. Спасибо, Оливер.
- За что?
- За то, что вы беретесь все объяснить детям. Ведь дети, - голос у нее дрожит, - дети… это вся моя жизнь…
- Да, фройляйн Хильденбрандт.
- Вы… вы скажете им, что я иначе не могла?
- Да, фройляйн Хильденбрандт.
- Я благодарю вас. Я благодарю вас, Оливер.
- Да полно вам.
- Дайте мне посуду, я отнесу ее в столовую. Если вы не хотите больше есть…
- Спасибо, не хочу.
- И спокойной вам ночи. Выспитесь хорошенько.
- И вам тоже, фройляйн Хильденбрандт.
Она уходит с алюминиевыми судками в руке и, конечно, сразу же натыкается на дверной косяк. Она, видно, очень сильно стукнулась, на лбу у нее красное пятно, но она демонстрирует нечеловеческое самообладание. Она еще и улыбается, повернувшись ко мне.
- Опять этот электрический свет, - говорит она. - При нем я просто беспомощна. Днем у меня орлиное зрение.
- Да, конечно, - говорю я. - Надеюсь, вам не очень больно.
14
Кажется, я уже говорил о том, что я трусливый пес. Знаю, что мне надо начистоту поговорить с Геральдиной, но никак не сделаю этого, потому что у меня на это попросту не хватает духу. В пятницу утром я снова пошел в школу. Я сидел напротив Геральдины шесть часов подряд. Это было не очень приятно. В обед она спросила, когда мы увидимся.
- Дай мне хоть день или два, чтобы очухаться. Я себя так погано чувствую.
- Да, конечно. Разумеется. Поправься сначала.
Геральдина… Ханзи…
Верена… Ханзи…
Ханзи…
Вот она - опасность! Что он говорил, угрожая мне, когда ему не удалось сесть вместе со мной в столовой? До того, как заключить со мной это омерзительное "кровное братство"? "Я разузнаю, где живут эти люди, и расскажу все господину Лорду!" Это было бы катастрофой! Надо добиться, чтобы его посадили в столовой вместе со мной. Нужно поговорить с шефом.
И я пошел к нему домой.
- Господин доктор, Ханзи мой брат. И вы сами радовались этому…
- Да. И что?
- И фройляйн Хильденбрандт просила меня заботиться о нем. То, что я заступился за Рашида, несколько другое! Рашид более независим и не такой трудный ребенок. Ханзи хочет сидеть в столовой со мной. Я полагаю, надо бы ему это разрешить.
Шеф иронически смотрит на меня и говорит:
- В тебе зарыт педагогический талант. Ты был на макумбе?
- Где?
- Не строй из себя дурачка. Я тебя видел. Ты тоже считаешь, что с моей стороны было подлостью выгнать Гастона и Карлу?
- Нет, - говорю я. - Да, - говорю я. - Нет, - говорю я. - Я не считаю это подлостью. Вы, наверно, не могли поступить иначе, господин доктор.
- Я сделал этот через силу, Оливер, - говорит шеф. - Веришь ли хоть ты мне?
- Да, господин доктор.
- Я тоже испытываю глубокое уважение к большой любви. Но у нас школа, понимаешь? Здесь не бордель!
- Ясно. Вы не могли поступить иначе.
- Ты не кривишь душой?
- Нисколько.
- А что думают другие?
- По-разному.
- Наверно, многие считают нас с фройляйн Хильденбрандт последними людьми?
- Да, господин доктор. Он смеется.
- Чему вы смеетесь?
- Тому, что я избрал такую миленькую профессию, - говорит он. - Хорошо, я посажу Рашида к Али, а Ханзи к тебе. Но ты знаешь, что тем самым ты делаешь очень больно Рашиду?
- Но не могу же я угодить всем, господин доктор. Я должен заботиться о Ханзи. Я полагаю, что для него это более необходимо. Рашид покрепче.
Шеф надолго задумывается и затем говорит:
- От тебя становится прямо-таки не по себе.
- Почему?
- Не стану объяснять. Но боюсь, что из-за тебя у меня будут большие заботы. - И прежде чем я успеваю в ответ на это что-либо сказать - а что собственно я мог сказать? - он говорит:
- Бедняга Рашид.
- Кто-то всегда в беднягах, - говорю я.
И вот уже маленький калека сидит со мной за одним столом и, весь сияя, смотрит на меня и пыжится, и пытается выпятить грудь (насколько это для него вообще возможно), а Рашид сидит рядом с высокомерным чернокожим Али, который с ним не разговаривает, и неотрывно смотрит на меня - печально и непонимающе. И еще кое-кто неотрывно глядит на меня: Геральдина - из-за девчачьего стола. И ее взгляд говорит такое, что я не могу написать, потому что все равно этого никто не напечатает. Я с трудом глотаю еду. К десерту вообще не притрагиваюсь, ибо боюсь, что меня вырвет.
- Можно, я возьму твой пудинг, - спрашивает Ханзи.
- Ради Бога.
- Ну что ты такой кислый? - говорит маленький калека. - Ведь все идет как нельзя лучше. Если ты и дальше будешь слушаться меня, то вот посмотришь: через пару недель я сделаю из тебя козырного туза! Весь интернат будет стоять на ушах! Все девки будут твои - бери любую. Но ты ведь не хочешь. Тебе хватает твоей сладкой киски с браслетом.
- Заткнись! - тихо говорю я, в то время как он уничтожает мой пудинг. Ведь на меня смотрит Геральдина. И Рашид тоже смотрит на меня.
15
В пятницу, когда мы после ужина выходим из столовой, Геральдина сует мне в руку письмо. Я кладу письмо в карман и совершенно забываю о нем, так как в этот вечер играю в шахматы с Ноем (проигрываю, потому что он играет великолепно) и жду, когда будет 23 часа, и надеюсь, надеюсь, что увижу три долгих, а не три коротких сигнала, и в субботу в три Верена сможет прийти на нашу башню.
- Парень, ты сегодня играешь как последний олух, - говорит Ной.
- Да, сегодня я не в форме.
- Тогда я лучше поиграю с Вольфгангом!
- Ладно.
22 часа 45 минут. Я выхожу на балкон. Светит луна, и при ее бледном свете я читаю то, что написала мне Шикарная Шлюха.
Мой любимый!
То, что ты сейчас прочтешь, - монолог из фильма "Хиросима, моя любовь". Я его смотрела три раза, потому что мне он очень нравится, и то место, которое ты сейчас прочтешь, я записала прямо в кино, в темноте. Я не знаю, смотрел ли ты этот фильм. Этот монолог - из сцены, в которой на экране чередуются улицы Хиросимы и Невера, маленького французского городка, а за кадром звучит голос Ривы, главной героини. Здесь то, что она говорит и что я записала в темном кинозале еще тогда, когда не знала тебя, мой любимый, но знала, предчувствовала, что в один прекрасный день ты явишься - так же, как в фильме встречаются Рива и этот мужчина. Вот то место:
"Я встречу тебя.
Этот город был построен по меркам любви. Ты был создан по меркам моего собственного тела. Я испытывала голод. Голод и неверность, ложь и гибель. Уже давно. Но я была уверена, что в один прекрасный день ты явишься мне. Я ждала тебя, горя от нетерпения. Поглоти же меня. Перекрои по своему подобию, чтобы никто после тебя не мог понять, откуда это страстное нетерпение.
Мы останемся одни, мой любимый. Ночи не будет конца. И ни для кого уже больше не наступит день. Никогда уже не наступит. Во веки веков.
Ты приласкаешь меня. Мы оплачем безвозвратно ушедший день. С ясным сознанием и доброй волей. Нам и не останется ничего другого, как только оплакать ушедший день.
Будет уходить время. Ничего, кроме времени. И наступит время. Наступит время, когда у нас уже не будет имени для того, что из нас станет. Постепенно-постепенно это имя исчезнет из нашей памяти. И тогда, тогда оно исчезнет совсем…"
Это монолог из фильма, мой любимый. Нравится ли он тебе? Нравлюсь ли еще я тебе? Хоть чуть-чуть, самую малость? Поправляйся скорей! И приходи ко мне! Без любви. Я знаю, что ты не можешь любить меня. Пока еще. Но приходи! Я прошу тебя об этом. Прошу, как милостыню!
Геральдина.
Неплохо написано, но все это страшно не ко времени. Страшно не ко времени - когда просто не до этого. Я достаю спички, сжигаю письмо и бросаю пепел с балкона в парк. В тот момент, когда я этим занимаюсь, наверху, в одном из окон белой виллы над башней и деревьями вспыхивает фонарик. Длинный сигнал. Еще длинный. И еще.
На этот раз карманный фонарик у меня при себе. И я отвечаю тремя длинными сигналами.
Наверху еще три раза вспыхивает фонарик.
Завтра в три, Верена, завтра в три, любовь моя.
В старой башне. В нашей башне.
16
- Я…
- Я…
- Нет, не надо, не говори, пожалуйста! И я не буду!
Таким было наше приветствие на верхней площадке древнеримской башни в субботу, в три часа. Мы обнялись и поцеловались. В этот раз я пришел первым, а она пришла чуть позже, постукивая по ступенькам своими туфлями на низком каблуке. На ней васильковое платье и бежевый фланелевый плащ поверх него, потому что похолодало и временами накрапывает дождь.
- Но я знаю, что ты хотел сказать!
- Что?
- И я хотела сказать то же самое!
- Не говори!
- Не буду.
- Достаточно, что мы знаем, что мы оба хотели сказать, правда?
- Да.
К ней вернулся цвет лица, и сегодня она опять накрашена. Выглядит немного осунувшейся. Но уже гораздо лучше.
Если бы посмотреть сейчас в стенные проемы, то можно было бы увидеть горы и деревни, города, старинные замки и коров под дождем, под этой печальной осенней изморосью! Если бы посмотреть! Но на сей раз ни она, ни я не смотрим в окна башни. На этот раз за нами уже большущий кусок пройденного пути. Пути - куда? К добру? К недобру? К счастью? Несчастью?
- А где Эвелин?
- Внизу.
- Под дождем?
- Я дала ей свой зонт. Не беспокойся за нее. Она играет с Ассадом.
- Как твои дела, мое сердечко?
- Все хорошо. А у тебя?
- Мне хорошо только тогда, когда я вижу тебя.
- Не впадай в сентиментальность. Терпеть этого не могу.
- Не можешь терпеть? Да ты ведь и сама сентиментальна…
- Ладно, пусть. Но все равно не надо.
- Хорошо, не буду, - говорю я.
Ассад лает. Эвелин смеется. Я слышу, как они бесятся в лесу под дождем.
- Время радости для обоих, - говорю я.
- Да.
- Будет ли оно и у нас?
- Время радости?
Затем наступает пауза, которую некоторые писатели в своих книгах обозначают вот так:
"…………!"
- Да, - говорю я, - нельзя требовать ответа на все вопросы. Твой муж ничего не заметил?
- Что ты имеешь в виду?
- Что я был у тебя в больнице. Цветы…
- Нет - абсолютно ничего. Брат, конечно, так и не пришел, хоть и знал, что я в клинике. Я ему абсолютно безразлична. Он появляется только, чтобы занять деньги. В остальном я для него просто не существую.
Она поднимает воротник своего фланелевого плаща и смотрит на меня своими огромными черными глазами, ее губы чуть-чуть подрагивают.
- Оливер…
- Да?
- У тебя есть еще что-нибудь с той девушкой?
- Нет.
- Только не лги. Скажи лучше "да" - это будет даже лучше.
Внизу опять лает собака, и снова смеется маленькая девочка.
- Я не вру. Да, у нас с ней кое-что было. Но теперь я ей скажу, что все кончено.
- Когда?
- Завтра. Я ведь страшный трус.
- Трус, - говорит она, - возьми руку труса, - и целует меня еще раз: нежнее, слаще, сердечнее, чем при встрече в первый раз. Потом она шепчет:
- Я больше не буду целовать тебя, пока ты ей не скажешь этого. Это было в последний раз.
- Ладно, ладно, хорошо. А ты не врешь, что у тебя ничего не болит?
- Не вру. Что нового в интернате?
- Все в порядке. Двоих выгнали. Парочку. Их застукали в лесу. Дети устроили в честь их макумбу. Я тоже был.
- Что вы устроили?
- Это своего рода общение с духами. Мы просили их, чтобы оба исключенных были счастливы. У нас в интернате есть одна маленькая бразилианка, она все это и устроила. И каждый молился на своем языке.
- И ты?
- И я.
- О чем?
- Чтобы мы оба были счастливы.
Ее голова прячется в поднятом воротнике.
- Я тоже молилась.
- После того как я вышел из твоей палаты, правда?
- Откуда ты знаешь?
- Я почувствовал это. По дороге. В машине.
- Все это безумие, - говорит она. - И все это очень плохо кончится.
- Конечно, - говорю я.
- Если я опять попаду в нищету, что тогда?
- Я буду кормить вас с Эвелин.
- Ты? Ты еще мальчик. Ты никто! Ты ничего не умеешь. Ты…
Она не договаривает и теперь все же подходит к одному из проемов и смотрит вниз сквозь дождь.
- Мама! - кричит Эвелин. Верена машет рукой. Ас-сад лает.
- У тебя нет ничего за душой, - говорит она.
- Точно, - говорю я.
- Ты бездомный бродяга.
- Да.
- Я тоже бродяга.
- Ну вот, видишь, - говорю я. - Трус, возьми руку труса. Кстати, мне это не нравится. Чье это?
- Не знаю.
- Но я знаю кое-что, что тебе понравится! И я знаю, кто это написал.
- Кто? - спрашивает она совсем тихо своим прокуренным хрипловатым голосом и смотрит на мокрый зеленый ландшафт этого субботнего дня.
Я не смею даже положить ей руку на плечо, хотя стою совсем близко у нее за спиной.
- Это из "Бури" Шекспира, - отвечаю я, - слова Просперо. В школе мы сейчас читаем Шекспира по-английски. Наш учитель английского отличный парень. Молодой. И потрясающий симпатяга. Великолепно одевается. Каждый день новый пиджак. И изысканные шейные платки. Ной думает, что он педик. Все девочки от него просто без ума! Но если он и педик, то тайный. Он сверхгалантен с девочками, по-настоящему галантен! Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы ты когда-нибудь встретилась с ним.
- А что говорится в "Буре"?
- We are made out of such stuff as dreams, and our little life is rounded by a dream.
- Что это значит по-немецки?
- Непонятно? А как же твои американские дружки?
- Бессовестный!
- Это я так. Не обижайся!
- Скажи лучше, что это значит по-немецки, - говорит она, глядя сквозь дождь вниз на своего ребенка, играющего с собакой на лужайке. - Дружки дружками, но я все равно плохо владею английским.
- Это означает приблизительно следующее, - говорю я, - "мы из того же вещества, что и сны, и наше скромное бытие окружают сны".
- Красиво.
- Правда?
- Мне надо было бы иметь побольше американцев. Тогда бы я сейчас хорошо знала английский. После третьей мировой войны я это наверстаю. Если останусь в живых.
- После третьей мировой войны ты будешь моей женой, - говорю я, - если мы оба будем живы.
Она поворачивается и смотрит на меня, а меня бросает то в жар, то в холод. Никогда еще под взглядом женщины я не чувствовал такого дурмана.
No, no, this must be love…
- Стало быть, наше скромное бытие окружает сон?
- Да, - говорю я.
А дождь шелестит по осенней листве. Он идет и идет себе потихоньку. Вернись назад, о спящая…
- Ты храбрый?
- Что?
- Я спрашиваю: ты храбрый?
- Я? Нет. Я трус от рождения. Ты же знаешь.
- Не болтай, - говорит она, и ее глаза начинают гореть, а узкое лицо становится еще уже. - Я ему уже сказала.
- Кому?
- Своему мужу.
- Что?
- Что я встретила тебя. С другими ребятами. Совершенно случайно. Кто-то назвал тебя по фамилии. Я стала припоминать: Мансфельд? Мансфельд? А потом обратилась к тебе. Ты оказался тем самым Мансфельдом! Сыном его делового партнера.
- Верена!
- Что?
- Ты с ума сошла?
- Конечно! Ведь именно об этом мы все время и говорим! Я хочу чаще видеть тебя! И дольше! И не только тайно! И не только здесь, в башне! Ты хоть подумал о том, что мы будем делать, когда придет зима?
- Говори, говори! Что дальше?
- Дальше? Знаешь, в этой жизни все происходит шиворот-навыворот. Мой муж был в восторге! Он сказал, чтобы я позвонила в интернат и спросила, не придешь ли ты к нам завтра на ужин.
- Уже завтра?
- Да. Поэтому я и спросила, хватит ли у тебя смелости.
- Думаю, что хватит.
- Я подумала, что если ты придешь к нам раз, то сможешь приходить и потом. И во Франкфурте тоже. Мы ведь скоро отсюда уедем.
- Всю последнюю ночь я со страхом думал об этом.
- Кем ты хочешь стать, Оливер?
Я не отвечаю, потому что стесняюсь.
- Ты, наверно, и сам еще не знаешь?
- Нет, знаю.
- Тогда скажи.
- Это может показаться глупостью.
- Все равно скажи!
- Я хочу стать писателем.
- И ты этого стесняешься?
- Так ведь это очень трудно. Скорее всего я никогда им не стану. И вообще…
- Ты уже что-нибудь написал?
- Примитивные рассказики о любви для девочек. Пока больше ничего.
- Напиши о нашей с тобой истории.
- Нашей истории?
- О нас двоих! Как мы познакомились. Обо всем, что уже было. И о том, что…
Она запинается, и я спрашиваю:
- Ты хотела сказать: и о том, что еще будет?
Она кивает и снова смотрит вдаль сквозь дождь.
- Хорошо, - говорю я. - Хорошо, я попытаюсь. И дам тебе все прочесть. И если что-нибудь у меня не получится, ты мне скажешь, ладно?
- Ладно. И если мне что-то особенно понравится, я тоже тебе скажу.
- Договорились.