Когда базарным августовским днем на площадь въехали, поднимая солнечные клубы пыли, четыре обшарпанных фургона с надписью "Знаменитый на весь мир шапито цирк "Шеллитто"", Ботику показалось, что это мираж, мелькнувший за рыжими головешками глиняных горшков, которые безнадежно выстроились в ожидании покупателей.
Знойная фата-моргана, призрачное видение рощицы зеленых пальм и чистого прохладного озера посреди совершенно дикой пустыни, – вот чем стало на излете августа явление передвижного цирка-шапито на Смоленской площади.
За год войны Витебск переменился. В канун осени 1915 года на прилавках по-прежнему возлежали крутобокие тыквы, бледные кабачки размером с младенца, груды яблок, слив и кукурузы, в садах цвели флоксы, золотые шары и пурпурная мальва.
Но в толпе беженцев, бредущих из прифронтовой полосы в никуда, в вербовщиках, солдатах, погонах и казармах, грохоте барабанов и стуке сапог по брусчатке улиц и переулков, в скопище австрийских пленных, в переполненных ранеными эшелонах, в списках убитых, пропавших без вести, ежедневно публикуемых в газетах, – война была всюду, везде шибал в нос ее прогорклый въедливый дух.
И посреди этого бедлама – как вам нравится такая новость? – вольная кавалькада на тележных колесах с резиновыми шинами, побитая дорогой, с облупленной краской на боках, запряженная худыми, но сильными лошадьми.
Цирк Джона Шеллитто остановился прямо на краю площади, где было когда-то футбольное поле, а с некоторых пор простирался пустырь, заросший крапивой и лебедой: многие из тех, кто гонял тут мяч, сидят в окопах с берданкой в руках, погибли на поле битвы или умерли от ран в госпитале.
Из первого фургона, на чьем боку красовались эта самонадеянная надпись и рисунок оскаленной лошади, взвившейся на дыбы, соскочил на землю лысоватый господин в твидовом пиджаке, гетрах и высоких коричневых ботинках. Он вытянул длань куда-то в сторону Песковатиков, как бы говоря: здесь будет город заложен!
По знаку повелителя пара прытких мужичков, видимо, его помощники, бросились наверчивать обороты, утаптывая сапогами огромный круг.
Наутро, когда Ботик со всех ног прибежал на поле, там уже стояли маленькие палатки, а кучка оборванцев ловко и сноровисто поднимали канатами две металлические мачты.
Как они усердствовали, прилаживая ремнями и скобами купол к мачтам! Его полотнища были крепко связаны между собой шнуровкой. А брезентовые полости шатра развевались на ветру парусами невиданной бригантины, прибывшей из дальних стран.
Внезапно заправила в широченных штанах и бандитской шляпе с пером окликнул Ботика:
– Эй ты, недоросль, а ну помогай!
И сунул ему в руки веревку от краев шатра, расстеленного на футбольном поле.
– Работка не пыльная, – командовал он разноперой шайкой-лейкой. – Всего-то и надо потуже натянуть брезент!
От шатра пахло сырой холстиной, дымком, лошадиным навозом. Ботик тянул веревку что есть силы, спотыкался и падал. Честная бражка тоже налегала, а парень знай выкрикивал: "Раз-два, взяли! Еще ра-аз взяли!"
Когда брезент натянули и примотали к кольям, а полосатый купол вознесся на две врытых в землю мачты, Ботика усадили за стол и выставили харч – наваристую похлебку из фасоли с клецками.
Циркачей по пальцам можно было пересчитать, но все они что-то ладили, шнуровали, тащили из прицепа рейки, скамьи, сиденья кресел.
Праздно прогуливалась по полю с тремя палевыми пуделями только очень красивая женщина в нарядном платье, в огромной шляпе. Эта необычная сеньора двигалась с невиданной в тех краях грацией, словно делала вид, что идет по земле, а сама ступала по воздуху. Пудели гонялись друг за другом, и она окликала собак, грассируя на французский манер:
– А-ато-ос! Па-артос! Да-артаньянн!..
Никто и ахнуть не успел, как под навесом появилась конюшня, и там уже стояли – жевали сено шесть лошадей: огненно-рыжая, грязно-желтая с коричневой гривой, пара гнедых, серый жеребец в яблоках и угольно-черная.
Ботик дал вороной морковку, она вытянула морду с выпуклыми влажными глазами ему навстречу. Из-за крупа лошади вдруг выскочил такой же, как лошадь, черноголовый цыган.
– Что пялишься, парень, лошади не видел? Ну-ка подержи поводья. Знаешь, как с лошадью обходиться? Чесать, седлать, с какой стороны зайти, чтоб она тебе в лоб копытом не дала?
– А то! – сказал Ботик, главный конюх Филиного мерина.
– Аве-Мария у меня охромела, – пожаловался чавела. – Не пойму, на какое копыто.
Он вывел рослую гнедую кобылу и несколько раз провел ее взад-вперед.
У Аве-Марии были длинные ноги и массивное туловище. На ногах и на брюхе у нее при гнедой рубашке виднелись рыжие и коричневые подпалины.
– Задняя левая, – Ботик пощупал левое путо, оно было куда горячее правого.
Конюха звали Пашка, он сбегал за молотком, а заодно прихватил копытный нож и крючок. Ботик постучал по стенке копыта, лошадь вздрогнула, приподняла ногу и некоторое время держала ее на весу, а потом осторожно опустила на землю.
Боря был мастак по хромоногим копытным, поскольку мерин Блюмкиных Капитон имел настолько дырявые башмаки, что из них мусор приходилось выковыривать прямо на дороге. Поэтому он, не раздумывая, сжал копыто между колен, соскреб грязь и обнаружил темное пятно, которое стал скоблить ножом, снимая стружку за стружкой. Рог был твердым, Ботик вспотел, кромсая копытный башмак, воронка медленно углублялась, пока оттуда не брызнул гной.
– Тащи скипидар или деготь, есть что-нибудь от заразы? – велел он Пашке.
И услышал в ответ чей-то хриплый голос густой:
– Гуууд, гуууд…
Над ним нависал господин в твидовом пиджаке и высоких коричневых ботинках. Усы лихо закручены, напомажены, по всему видать – важная персона, не баран начхал, он взирал на Ботика, будто сам Творец Вселенной.
– Гууд, гууд, грейт доктор! – Бэрд Шеллитто, а это был именно он, хлопнул Ботика по загривку. – Аве – отшень плохой карактер, – сказал, куда более нежно, чем Ботика, оглаживая Аве-Марию. – Как твое имя? Боб? Ты к нам ходить, помогайт, Боб, а мы тебя пускайт на представление!
Ботик разогнулся, спина-то одеревенела, вытер пот с лица и просиял.
Он даже и вообразить не мог, что Бэрд предложит ему то, чего он больше всего хотел, сам того не осознавая, – ибо в лице гнедой Аве-Марии цирк протянул ему свое божественное копыто.
С юных лет и до конца своих дней Ботик бредил лошадьми. Он вообще прозревал, что в далеком прошлом был кентавром, но не разнузданным и жестоким, а вольным и благоразумным, как Фол или Хирон, служил Гераклу и умел летать.
– Лошади – они наполовину птицы, – он говорил мне, гуляя по бескрайнему полю за нашим дачным участком, засеянным горохом.
В старости Ботик подрабатывал сторожем, в полночь и на рассвете имел обыкновение обходить гороховые угодья – с овчаркой, ружьем и трехлитровой кастрюлей.
– Истинный Бог! Постичь тайну аллюра невозможно. – Стоило зайти речи о лошадях, Ботик изъяснялся высокопарно, будто слагал поэмы. – Даже когда один умник выдумал прибор, остановивший мгновенье, – хронофотограф – и отследил каждый взмах копыта в деталях, обыкновенному глазу недоступных, – это осталось за гранью понимания… – рассуждал дед, наполняя кастрюлю твердыми спелыми стручками для внуков.
На веранде в Валентиновке была прикноплена репродукция Рафаэля из "Огонька" – "Святой Георгий, поражающий дракона". При всем уважении к Победоносцу и отвращении к порочному дракону, Ботик искренне потешался над неудавшейся позой белого коня. Тот был изображен с широко растопыренными четырьмя ногами, двумя на земле, двумя в воздухе.
Боря утверждал, что гений Возрождения попрал все мыслимые законы механики.
– Плывущий – пожалуй, а вот летящий конь нипочем бы не стал так раскорячиваться, – со знанием дела говорил Ботик. – Я много раз чувствовал под собой летящего коня. На растянутой рыси ты полпути не на земле. И три четверти – на галопе. Парень я смелый, – говорил он, – и то чуть в штаны не наложил, когда мой Чех в затяжном прыжке вдруг замер надо рвом. "Ну – всё", – я успел подумать, но не посмел его пришпорить. Он сам, когда счел нужным, продолжил полет и приземлился – с запасом!
Ботик свято чтил Лавра и Флора, покровителей лошадей. Мы неизменно им пели осанну на излете августа. Даже свой "Форд" Боря привез из Америки потому, что эту модель там называли "Жестянка Лиззи", но это неправильный перевод, сердился Боря, ее звали "Жестяная Лиззи", – в Америке всех лошадей зовут Лиззи!
Семя любви к лошадям упало на мою благоприятную почву. Я ощущаю себя потомком кентавра. Корни могучего древа ветвятся, просвечивая сквозь грунт времен, и мне ведомо все, что записано в звездах и в моей крови. Знаю, что произошла от синего коня, выбившего копытом ком земли, из которого и был сотворен мир мужчин и женщин, магнитных полюсов, страсти, радости, магии, высшей озаренности тел и сердец, камышовых и тростниковых зарослей, буреломов, бриза и лазури. Все это сплавилось во мне, от этого моя безалаберность, мой запал, звериная интуиция и склонность к ясновидению.
Хотя меня растила Панечка, кадровый ленинист и революционер, причем потомственный. Ее отец Федя на заводе Бромлея лил чугун. Именно Федя положил начало бурному революционному расцвету нашего генеалогического древа, в 1905 году воздвигнув баррикады на Пресне, после чего сражался на этих баррикадах, как лев, и в первых же боях пал смертью храбрых, оставив без пропитания жену, дочек – Паню, Аришу – и маленького Егорку.
Когда Феди не стало, мать упросила священника прибавить Панечке в метрике несколько лишних годков (из-за чего всю жизнь никто не знал, сколько лет ей на самом деле), отвезла в Москву и отдала на поденную работу чуть не столетней генеральше Полозковой, забубенной крепостнице. Этому-то осколку, развалине крепостничества, обязаны мы нашим личным несокрушимым рыцарем революции.
Как-то раз Паня закатилась на ипподром. Да еще со мной! Явилась Панечка не на бега, склонностей к азартным играм за ней не водилось, а по делам, наверняка партийным, но угодила аккурат перед забегом. Люди выстроились в кассу, ну и она, охваченная общим порывом, решилась: выглядела в списке конягу и поставила на завалящее существо ослиной расцветки, которое, спотыкаясь, вырулило на старт и равнодушно поглядывало вокруг. Лошадка долго фыркала и чихала, вдруг неожиданно встала на дыбы, да как пустится вскачь!
Паня болела за своего мышастого удальца с таким азартом, что позабыла обо мне. Из этого случая мне стало ясно с годами, что Паня всю жизнь держала себя в узде, хотя внутри у нее бушевали нешуточные страсти.
Меня оттеснили от барьера и чуть не затоптали, я даже начала икать от ужаса. Паня меня с трудом отыскала в бушующей толпе. Всего один раз я ее видела такой возбужденной, всклокоченной, с бордовыми ушами.
Что удивительно, Панечкин ставленник умудрился прихилять к столбу на голову вперед. Мы с ней приготовились огрести выигрыш, и тут выясняется, что в день Панечкиного триумфа призы выдавались не деньгами: ей предложили списанного рысака, установившего в далеком прошлом рекорд резвости.
– Берем! – заорала я вне себя от восторга.
До сих пор не могу ей простить, что приз она взяла не орловским рысаком, а стиральной машиной.
И пал бы смертью храбрых младший унтер-офицер Стожаров со своей ротой под развалинами крепости Осовец в августе пятнадцатого года вместе с другими русскими героями, если бы не его находчивость, любопытство и неимоверный нюх.
В тихую августовскую ночь, дождавшись ветра в сторону крепости, фрицы одновременно открыли вентили на сотнях баллонов с хлорным газом производства фирмы "Байер" и присели на горку, наблюдая при свете полной луны, как поползли огромные желто-зеленые облака в сторону русской крепости.
Макар проснулся от того, что на его плечо лег теплый хачапури. Он вздрогнул и вскочил, подумал: это не хачапури, а товарищ Сталин пробрался каким-то образом в каземат и разбудил его, чтобы сообщить что-то важное.
Макар вышел на стену крепости. Возле бойницы сладко спал рядовой Панкратов, положив голову на круглый камень. Стожаров поднял голову к звездам.
"Вот они, великие, неисчислимые, непостижимые управители наших судеб, сколько же их тут вихрятся надо мной, и в их констелляциях зашифрована моя судьба", – записал он в своей тетрадочке.
Потом опустил глаза – на дальний лес и поле впереди. По полю в сторону Осовца полз медленно зеленый туман. В тихом благостном утреннем воздухе появился какой-то посторонний запах, вытесняя дух южных трав и деревьев, не похожий на запах жареного сулугуни, которым угощал его Коба, товарищ Сталин, в Сольвычегодске.
– Не-ет, это какая-то дрянь, – подумал Стожаров.
– Дрянь эта, – вдруг пронеслось у него в голове, – не что иное, как хлорка!
В тюрьме Таганке воздух насквозь был пропитан въедливыми ее парами, Макар спасался на верхних нарах, закрыв лицо мокрой портянкой, запах хлорки травмировал его тонкую натуру, а главное – исключительный нюх. Даже после того как Макар попал на каторгу, пару-тройку месяцев одежда хранила в складках молекулы хлора.
Макар бросился в каземат, заорав благим матом:
– Подъем!!! На нас идет газ! Всем нассать на портянки и замотать себе харю! Закрыть окна, двери, на пол не ложиться!
Сверху могло показаться, что это местные крестьяне жгут жухлую траву или высохшую за год картофельную ботву, чтобы освободить землю под посадку нового урожая. Дым медленно полз по овражкам, сначала тонким зеленым ручейком, потом, набирая плоть и мощь, становился белым и черным одновременно, как страшный дракон, поднимающий свои многочисленные головы над землей. Потоки газа слились в огромное облако, которое накрыло лес и болота, Заречный форт, деревни Овечкино и Малая Крамовка, оставляя после себя мертвых коров, желтые листья, полегшую траву.
Первыми пали защитники крепости на передовой, те, кто был в окопах, зеленый дракон поглотил их, не оставив ни шанса на спасение. Девятая, десятая и одиннадцатые роты Землянского полка погибли целиком, от двенадцатой выжили сорок человек при одном пулемете.
Сначала ветер служил союзником германским войскам, задувая смертоносные клубы газа прямо на стены крепости, но вдруг изменил свое направление, закрутился, словно взбесившийся пес, кинулся в одну сторону, другую и пополз обратно.
На правом фланге клочья зеленого тумана накрыли Ландверный полк, ожидавший начала атаки. Некоторые сняли маски – покурить перед боем, кто-то дремал на утреннем холодке. Дыхание у многих остановилось, и они остались лежать в почерневшей траве.
Десять дней фрицы ждали попутного ветра на крепость, еле-еле дождались, и вот так доннерветер! Но оставались еще три полка германского ландвера на несколько десятков отравленных, раненых и утомленных солдат Осовецкого полка.
А чтобы разнести противника в пух и прах, вслед за баллонами с хлором и бромом немцы открыли сильнейший артиллерийский огонь и по сигналу ракетами пошли в наступление.
Все живое на открытом воздухе было отравлено насмерть. Все медное – орудия, умывальники, баки, фляжки, винтовки и прочее – покрылось толстым зеленым налетом. Вода питьевая испорчена хлором, продукты пиши пропали, по плацдарму бродили угорелые солдаты, бледные, с отверзнутыми ртами, воспаленными глазами, не понимая, что с ними происходит, а кто ложился на землю, уже не вставал.
Стожаров, замотанный мокрой портянкой, надел автомобильные очки, подаренные ему Василием Шумкиным за ненадобностью. Эти очки Макар вечно таскал в своем вещмешке, теперь ему стало понятно, зачем. В таком вот арабском виде он ползал по плацу, стараясь дышать как можно реже, локти разбиты, коленки стерты в кровь, с пересохшими губами, головой, налитой свинцом, – и всех, кто полег, но еще не отдал концы, толкал и тряс: вставайте, подохнете, черти, внизу-то газ и скапливается!
Но огненный шквал не давал им подняться.
Огромные снаряды рвались повсюду, ломая стены фортов. Земля была изрыта гигантскими воронками, проволочные заграждения разнесены в клочья, тут и там взрывались пороховые погреба, блиндажи и пулеметные гнезда стирались с земли. Кругом свист осколков, страшный скрежет и звон металла, стены ходили ходуном, удары взрывной волны срывали двери, гнули стволы капонирных пушек, обрушивали мосты и земляные плотины. Макара дважды перебрасывало взрывной волной через бруствер. Черный дым поднимался до самых небес: это горели деревянные постройки, артиллерийские, инженерные, интендантские склады, полыхал лесопильный завод.
Сторонним наблюдателям крепость казалась разбуженным вулканом, над жерлом которого взметались языки пламени, вставали косматые столбы грязи, воды и болотного ила, целые деревья с корнями взлетали к небу! Завеса из едкого дыма, красной пыли и зеленого хлора заволакивала бреши крепостных стен.
Вдруг эта завеса раскрылась, как занавес императорского театра, и на авансцену вышли русские солдаты – с серыми лицами, обмотанные тряпками, с кашлем вместо крика "ура", с винтовками наперевес, и бросились в штыковую атаку, разломив ряды немецкой пехоты, которая под звуки труб и барабанов надвигалась на умирающий Осовец.
Внезапно какая-то сила подняла и оторвала их от земли. Они летели, стараясь обрести равновесие, раскинув ноги, словно стая уток под прицелом охотников, и были отличной мишенью для врага. Немец шел густыми цепями, поблескивая стеклами газовых масок, прямо на Центральный форт. Они же летели низко, почти задевая их каски обмотками, пугая своей бледностью и полузакрытыми глазами.
Неприятель дрогнул, не ожидая такого от русских, полки оцепенели от страха и усиленно пялились вверх, не понимая, как это возможно. Панкратов кольнул одного штыком прямо в очко противогаза, солдат упал вместе со штыком и винтовкой, а Панкратов полетел дальше, отпустив оружие.
Пораженные этим явлением, немцы не приняли боя. Все три полка германского ландвера бросились назад, не разбирая дороги, напуганные летящими над ними призраками. Много немцев погибло на проволочных сетях перед второй линией окопов от шрапнели и пуль – крепостная артиллерия лупила им вслед, убивая замешкавших, подгоняя уцелевших.
Потихоньку набирая высоту, они выстроились клином в безоблачном августовском небе и потянулись на восток. Пятиугольник Осовца или, скорее, его развалины, Лысая гора и Собачьи Бугры, железная дорога на Белосток, валы и глубокие рвы равелина простирались под ними, как на ладони.
Потом появился разрушенный до основания мост, а ведь совсем недавно они ходили через этот мост, вдыхая прохладный чуть затхлый запах воды в запруде, и на быках моста лепились ракушки и водоросли.
Макар летел, подставив лицо солнцу, плещущемуся в Бобре, на гигантских речных просторах поблескивали болотистые долины с камышами, а дальше расстилался темный лес с перебитыми стволами и вздыбленной почвой, огромные ямы смотрели на них пустыми глазницами земли.
– Черт побери, ничего себе рвануло! – сказал Макар Панкратову.
– Минометы, – отвечает он и показывает на деревья.
Рядом тихо лопнул белым облаком шрапнельный снаряд, воздушной волной с Макара сорвало фуражку, она закружилась и стала падать вниз, превратясь в черную точку.