На Покровку из-за очередного пожара, или потопа, или падения метеорита перетащили пожитки и заняли ветхий домик, вросший по пояс в землю, Зюся Блюмкин и его семейство. При этом неунывающая Дора как ни в чем не бывало вывесила на входной двери свою неизменную табличку с надписью "Моды Парижа"!
Три семьи обитали поблизости друг от друга. Иона с Ботиком играли в перышки и в городки, лазали по крышам. Ботик с сестрой часто наведывались в лавку Хази, чтобы за хвост вытащить из бочки мокрую селедку.
– Нам, пожалуйста, на три копейки селедочки. У вас такая вкусная! – говорила Асенька.
В осенние праздники дружно вытряхивали из одежды в холодную Двину свои грехи. Ботик забирался в сад через забор, воровал и ел яблоки, Иона учился грамоте и пению, пиликал на скрипке, дудел на кларнете.
Ася ходила хвостиком за Ионой. Свою любовь к нему, как полыхающий факел, она пронесла сквозь целую жизнь, хотя у нее были и мужья, и высокопоставленные любовники.
Но! – она говорила в глубокой старости, – если бы Иона Блюмкин позвал ее, хотя бы когда-нибудь, – она говорила, глядя на проплывающее в окне облако, грустно качая головой, – хотя бы во сне, в больничном бреду или спьяну одними губами прошептал: "Ася", – она бы услышала на краю света и очертя голову бросилась за ним куда угодно, хоть в Соединенные Штаты, хоть на Колыму.
– В детстве я очень любила музыку, – она рассказывала нам за праздничным столом. – Мне было полтора года, мы жили в Витебске, когда мама отправила меня погулять во двор, а по улице проходил военный оркестр. И я ушла за военным оркестром, подпевая и дирижируя. И на протяжении пяти с лишним часов мама не знала, где я. Меня нашли чуть ли не на другом конце города, я стояла и пела около стенки дома, раскачиваясь в такт, стукая попкой о стену. Я потом Ларе всю жизнь говорила:
"КАК ТЫ МОГЛА???"
Зюся – сын клезмера Шломы Блюмкина.
В черном длиннополом сюртуке, под которым виднелись поддевка и рубаха, с тощей бородой, пегими усами и в потертой фетровой шляпе, Шлома бродил по деревням, зажигал на многолюдных родственных застольях, свадьбах и бар-мицвах, на земляческих торжествах, развлекая столяров, кузнецов, лодочников и горшечников. Он был худ, и бледен, и близорук, а его пальцы – тонкие, белые, как будто сахарные, да и весь его облик напоминал старинную фарфоровую фигурку уличного скрипача, доставшуюся мне в наследство от незабвенной Панечки.
Казалось, Зюсе была уготована та же судьба, недаром он всюду таскался за Шломой, шагал от деревни к деревне по ухабистым дорогам, мок под дождем, грязь месил, пропадал под лучами палящего солнца, только чтобы увидеть, как Шлома достает из футляра свою волшебную скрипицу…
Но случилось какое-то происшествие, Ботик точно не помнил какое, а только Зюсик не стал скрипачом, хотя имел для этого все предпосылки. Он взялся мастерить "цыганские" скрипки, "саксонские" альты, один к одному получались у Зюси "испанские" гитары, в Музее музыки на Зеленой по сей день хранится сооруженная им виолончель! И на всем этом Зюся виртуозно исполнял "Чардаш" Монти.
Незатейливые напевы Доры, умноженные на "Чардаш" Зюси, – вот в чем крылись тайные пружины Йошиного гения, который не утаился от всевидящего ока Маггида. Поэтому на праздник Рош ха-Шана, пресветлый день коронации Всевышнего, когда буквально каждый правоверный пробуждается от сна существования, душа трепещет в ожидании Божественного Суда, а молитвы о спасении и милосердии исторгаются из бездны сердечной, Маггид оказал Ионе высочайшее доверие – трубить в шофар.
Иона шофара в руках не держал, поэтому жутко нервничал, всё сомневался – получится у него или нет. Вдруг вместо могучего зова к небесам, несущего искупление и прощение, на каковой, собственно, рассчитывали беспечные обитатели витебских палестин, – не приведи Господь, он "даст петуха" и опозорит навеки Зюсю, Дору, своих лучезарных косматых предков и далеких пучеглазых потомков, взирающих на него из будущего с надеждой и упованием, короче, достойнейший род Блюмкиных от истока бытия до скончания света?
Ионе даже не позволили репетировать, поскольку трубление производилось строго в назначенный день и час, ведь это серьезная штука, абсолютно первозданная, суровый ритуальный рог, волей-неволей напоминающий о баране, который был принесен в жертву Авраамом вместо Исаака.
– Просто нонсенс какой-то, если в шофар начнут трубить кому не лень, когда вздумается, без всякого смысла и цели, – ворчал кантор Лейба, решительно отстраненный Маггидом от грядущего трубления, поскольку на прошлый Новый год он якобы трубил совершенно без огонька, а только по обязанности и по привычке.
Тяжелые вздохи измученной души и покаянные вопли кантор еще худо-бедно изобразил, зато финальный звук – Ткиа гедола, – венчающий празднество, вышел до того скверно, будто марал заблажил! Ничего общего с Божественным гласом, возвещающим о милосердии и прощении вполне разношерстной компании, собравшейся в синагоге на Покровке, с их мелкими злодействами, огромным самомнением, жульничеством, кутежами и разного рода передрягами, в которые они то и дело влипали благодаря неуемному жизнелюбию.
В результате народ разошелся по домам, слегка неуверенный в том, что их без разбору вписали в Книгу благополучной жизни вместе со всеми праведниками Израиля.
Словом, Большой Маггид, пастырь Израилев, видящий насквозь душу каждой своей овцы в ее умеренных исканиях пути истинного, а все больше – разброде и шатании, счел недопустимым подобное финальное трубление, ибо многие силы он отдавал для искоренения главнейшего греха человеческого – уныния и любил одну притчу, ставшую впоследствии известным анекдотом.
– В один прекрасный день, – начинал Маггид рокочущим баритоном, почесывая подбородок, заросший курчавой бородой, – с небес раздался глас Господень, и тонких ушей коснулась весть, что моченьки больше нет взирать на эти неискоренимые Содом и Гоморру. И если через месяц люди не одумаются, то Он опять нашлет сокрушительный Потоп, пока земную твердь не зальют воды божественного возмездия.
Католический ксендз воззвал к своей пастве:
– Братья! Одумайтесь! Начните новую жизнь! А не то через месяц Господь сотрет нас с лица Земли.
Батюшка обратился к православным прихожанам:
– Дети мои! Укрепляйтесь Господом и могуществом силы Его. Покайтесь!!!
Взбудораженные евреи тоже гурьбой повалили в синагогу. И когда шум стих, раввин объявил:
– Значит так: у нас есть месяц, чтобы научиться жить под водой…
Стеша боготворила Макара. Хотя они редко виделись, очень редко. У него была другая семья, сын, пасынок, бурная жизнь, полная скитаний и тревог, животворящих трудов, смертельной опасности, взлетов и низвержений.
Ничего, она его постоянно ждала, а когда Макар нежданно-негаданно заглядывал к ним на мгновенье с кульком карамели, кидалась ему навстречу с криком: "Папка!"
Стешины подруги детства Светка и Майка рассказывали, что в этом редком случае им приходилось тут же отправляться домой, ибо остальной мир для нее прекращал существование.
С пяти или шести лет она положила начало великой книге о Макаре и созидала ее до конца своих дней. Десятки заявок в издательство "Московский рабочий" и "Политиздат", пятьдесят рукописных начал, двадцать середин, двадцать пять финалов и добрую сотню заглавий она возложила на алтарь своей любви.
Стеша только не знала – нужно ли писать исключительно правду или можно чего-то присочинять. Склоняясь к правде, она опять-таки оказывалась на перепутье.
Мемуары Стожарова изобилуют противоречивыми сведениями.
В парадном житии старик – выходец из потомственной семьи землепашца, по другой версии – отец Макара служил на красильной фабрике, изобрел несколько оттенков красок и сочинил книгу "Руководство красильным производством", где для каждого тона подробно расписал рецепт и дал образец. Видимо, в какой-то момент он сменил поле деятельности, став носильщиком на Курском вокзале, я не знаю.
Далее Макар в жизнеописании сообщает, что на Первой мировой под Танненбергом угодил в немецкий плен, откуда бежал, хотя был тяжело ранен в ногу. В другом месте пишет: в той же самой битве среди немногих – мятый, битый, только не убитый – каким-то чудом выкарабкался из "котла".
Причем всем этим взаимоисключающим казусам судьбы сопутствует неопровержимое вещественное доказательство. Например, в сундуке у него хранятся образцы тканей пятнадцати оттенков голубого, а также медаль "За храбрость" 4-й степени за побег из плена.
Попутно замечу, в тридцатые годы, скрываясь от ежовых рукавиц партийных соратников, Макар становится безымянным красильщиком в Раменском районе на станции Кратово.
Да и Стеша вечно будет перекрашивать все вещи в доме – из белых в желтый и голубой. Если часами варить желтое в синем, учила она меня, цвет выйдет изумрудный или болотный… Зеленый, добавив красного, легко преобразовать в коричневый. А уж коричневый, – Стеша вздыхала, – только в черный.
Стожаров и сам был одержим писательским бесом. Костры графомании пылали в нем, разгораясь с годами, бросая грозные отблески на грядущие поколения.
"Сперва мир казался мне хаотическим и случайным, в нем не было стройной системы, – пишет Макар в своей автобиографии красными чернилами, ни капли не поблекшими, хотя и на пожелтевших от времени бланках по продразверстке. – В стройную систему укладывались только мама, похлебка тюря и картофельный драник. Все остальное вообще не выдерживало никаких логических построений. Но было еще что-то, что в моем представлении царило над вышеозначенными столпами, – это БУКВА.
Буквы завораживали меня, я впадал в ступор при виде букв. Мне казалось, что в букве заключена вечная неоспоримая истина, не подверженная тленью. Много лет я оставался во власти их притяжения.
Помню, вышел я на рассвете по малой нужде, и в летящих над Яузой журавлях померещились мне письмена, исполненные смысла, который можно извлечь, имея тайный ключ. А журавли – это буквы, которые кто-то пишет на небесах.
В сарае у нас накурено, сумрачно, дымно, даже в ясные солнечные дни в воздухе стоял полумрак, но в щели бил нестерпимый свет, и в этих лучах, в том, как они соприкасались, скрещивались и скользили вдоль друг друга, чудились мне какие-то важные вести и послания.
Мне казалось, – кропал Макар, и пунцовые строки расплывались под его пером, как на расписке Фауста Мефистофелю, – если познать глубинную сущность букв, то можно управлять миром".
Стеша говорила, во времена его детства у книжной лавки Сытина на приступочке вечно сидел какой-то татарин, похожий на седовласого ангела, по ошибке забытого на земле. Хотя он и пытался что-то непринужденно насвистывать в своем некогда коричневом сюртуке, щедро усеянном сальными пятнами, один только взгляд на его удрученное лицо и на всю эту робкую фигуру, от которой так и веяло нищетой, заставлял сердце Макара сжаться.
Старик тоже заприметил Макара, как он приклеивался каждый божий день к витрине книжной лавки и зачарованно глядел на яркую обложку Букваря.
– Желаешь иметь Букварь? – спросил он понимающе. – Тебе надо купить его. И съесть.
При всем убожестве, старик держался с достоинством, перебирал четки, весь день посасывал сухари, курил козью ножку. Зимой и летом на коленках у него лежал Коран, прикрывал дыры на штанах.
– Как это съесть? – удивился Макар.
– А так! – сказал он, предложив Макару отведать табачку.
Дальше Макар не помнил – то ли задремал, то ли ему привиделось, что старый татарин вместо Корана держит в руках Букварь, вытаскивает оттуда страницу за страницей, протягивает Макару и бормочет:
– Читай! Во имя Господа твоего, который сотворил человека из сгустка. Читай! И Господь твой щедрейший, который научил каламом, научил человека тому, чего он не знал.
А тот послушно берет листы, откусывает, прожевывает усердно и глотает, ничем не запивая.
И они в устах его были сладки как мед.
Читать Макар выучился по вывескам на магазинах и трактирах, слоняясь вдоль Вороньей улицы и глазея по сторонам.
Так ли это? Много сорванцов болтается на улицах, но кто из них грамотный? Никто! А вот Макар наловчился угадывать буквы навскидку, точно и безошибочно распознавать – от простых татуировок на руках матросов до надписей, которыми пестрели вывески и витрины Вороньей улицы.
Началось его познание кириллицы в тот памятный зимний день, когда он увидел Букварь сквозь разрисованное морозными узорами стекло витрины книжной лавки Сытина. Букварь был раскрыт на букве "С". Во всю страницу подробно и старательно сепией выписана сахарная голова, рядом с ней дымилась чашка с чаем, на блюдце – сколы сахара. И подо всем этим богатством начертано какое-то слово.
Макар прильнул к окну, разинул рот и собрался проглотить большую черную букву, похожую на месяц, сахарную голову, неведомое слово, состоящее из полукружия, двух острых башенок, скрещенных палочек и кружка на костыле, а потом запить это дело чаем.
Вдруг он почувствовал, что губы и язык прилипли к ледяной железной решетке. Он рванулся, и вместе со жгучей болью в его голове вспыхнуло слово "сахар", выложенное кристаллами. Он даже ощутил его вкус, который на удивление был соленым.
После этого случая какая-то непонятная метаморфоза произошла с Макаром – он смотрел на буквы, и у него в голове они соединялись в слова, значение которых было ему понятно. Как вывески, обрамленные вензелями, всплывали в его мозгу: "Баранки маковые", "Духовитый О-де-Колонь", "Подпруги и прочие конские причиндалы, торговля Бурыкина".
С тех пор он стал читать бегло и свободно, без всяких затруднений, вечно упрашивая отца купить ему в лавке Сытина какую-нибудь книжку. Поскольку книги, заявил Макар отцу, а ведь ему не было тогда и шести лет! – книги, мать вашу, чтоб вы знали, – он так и сказал носильщику Стожарову, – суть "жизнь наша – щи да каша"!
Свой веселый нрав Маггид получил благодаря "корням души" – неисчислимым заслугам предков во всех поколениях. Он выглядел очень странно, ходил как корова и озирался, словно тигр. К тому же он мог дотянуться до носа кончиком языка. Громкий смех его оглашал округу, когда речь шла о пустяках жизни, каждого встречного готов был обнять, и простить, и отговорить вешать нос на квинту.
Но в том, что касалось божественного промысла, он становился непреклонен.
– Бог, – говорил ребе, – находится вне нашего понимания. И разговор с ним – трубление в шофар – непредсказуем, непостижим. Даже я не могу предугадать, чем это дело обернется.
Поэтому Большой Маггид решил возложить сей груз на плечи отрока Ионы, пусть юного и неоперившегося, зато встречающего каждый день изумлением и восторгом.
Ионе сказали только, что трубить следует правой стороной рта. И шофар надо обратить к небу. А там уж, под водительством Маггида, почует он источник степенного вселенского ритма и наверняка прорвется в неизмеримое.
– Что? – Зюся счел это сумасбродством. – Йошка – трубить в шофар? Этот сорванец? Кому такое в голову взбрело?
– Боже мой! – всплеснула руками Дора Блюмкина.
Одно дело, мальчик подыгрывает ей на кларнете, когда она возьмется напевать вальсок "Настанет день, мой принц придет", и те, кто в это время бежит по своим делам мимо распахнутого Дориного окна, останавливаются и забывают, куда они, собственно, бежали. Иной раз целая толпа соберется под окном, подпевает и пританцовывает. А тут – на€ тебе! Ее сыночку придется сменить кларнет на шофар, и вся Покровка, вслушиваясь в эти звуки, будет умирать от страха, вспоминая о Судном дне.
Зюся даже попенял Большому Маггиду:
– Ребе, подумай хорошенько! Я понимаю, если б Йошка был сыном раввина…
На что прозорливый Маггид отозвался, сверкнув смоляным глазом:
– Брат сердца моего! Тот, кто благословил наших отцов Авраама, Ицхака и Яакова, кто дает пищу странникам и милостыню нищим, прощает нам все грехи, отводит от нас болезни и посылает удачу во всех делах, тот и дарует благословение твоему сыну, ввергнутому в печь испытания.
И, увидев, что Зюсю он не убедил, добавил:
– …В конце концов, этому вовсе не обязательно быть приемлемым.
Однажды в чулане, где обитатели барака хранили свои скудные припасы, Макар увидел книгу. Мать послала его принести корзинку с остатками сушеного гороха, но гороха там и след простыл, осталось лишь пустое дырявое лукошко с катышками мышиного помета. А вот рядом лежала книга: "Жюль Вернъ. Дети капитана Гранта".
Как она туда попала, одному богу известно. Издание Эдуарда Гоппе, перевод Марко Вовчок, С.-Петербург, 1881 год, в пожелтевшей обтрепанной обложке, уголки ее обломились от сухости, малость голуби попачкали, края погрызли крысы, но листы прошиты суровой ниткой, и можно было не бояться, что она развалится.
На ее страницах Макар обнаружил восхитительные гравированные иллюстрации. На одной была изображена яхта "Дункан", за бортом высились прибрежные горы островов Зеленого мыса, над бушпритом реяли чайки, на носу стоял знаменитый географ Жак Паганель с его юным другом – Робертом Грантом. И подпись:
"Бойкий мальчуган! – сказал Паганель. – Я обучу его географии".
Макар спрятал книгу за пазуху и весь день носил ее там, чуя из-под рубахи запах соленого моря, слыша крики чаек и поскрипывание канатов. Ему даже казалось, что книга шевелится у него на животе, как живая.
В сумерках Иона прибегал на обрыв и подолгу сидел на бревне, подперев кулаками щеки, взирая на безмерные миры вселенной, прислушиваясь к завихрению маленьких нот в этой спокойной поющей необъятности, ждал, когда Ботик вернется с завода, и они пойдут вместе бродить до утра по полям и лугам.
Ботик осилил четыре класса гимназии и был отдан в люди – на игольный завод. Он делал дырочки в иголках, поэтому до старости легко вдевал без очков любую суровую нитку в игольное ушко.
Порой появлялся неслышно из темноты – усаживался рядом с ними Сева-барабанчик, божий человек: как похороны – он всегда шагал впереди, стучал короткими палочками в маленький барабанчик.
Если долго ничего не происходило в этом духе, Сева барабанил во все без разбору двери и спрашивал:
– У вас нет покойника?
Боялся пропустить.
Как-то раз на бревне, на речном обрыве Иона обнаружил равви Маггида, неподвижно глядящего вдаль. Он даже не повернул головы, когда Иона приблизился. А после долгого молчания произнес:
– Хочешь знать, как трубить в шофар? Ты должен стать просто ухом, слушающим, что говорит в тебе вселенная. Но как только ты начнешь слышать в себе лишь самого себя, немедленно остановись.
После чего Иона окончательно струсил, и дрожал без остановки до самого Нового года.
Макар смотрел на мутные воды Яузы, на теток в черных балахонах, что тащили вороха тряпок на берег, и показалось ему, что дырявая лодка, привязанная к колышку, это не лодка вовсе, а корабль "Форвард", а на носу его стоит капитан Гаттерас и машет ему рукой.
– Счас, счас, – закричал Макар ему, – только за ребятами сбегаю, одному-то боязно!
И понесся к себе во двор, где друзья играли в "балду".