Мальчик приходил - Руслан Киреев 3 стр.


Тихонько подсела Шурочка к обидчику (вот! это был тот самый миг, когда он начал превращаться в обидчика), взяла за руку, успокойся, сказала, бабушка дома у себя. А он и не думал волноваться – волновалась она, и ее-то в первую очередь следовало успокаивать. Но как успокаивать? Что говорить? С озабоченным лицом вышел Адвокат из комнаты, и озабоченность эта не была притворной, упаси бог, не была маской, которую он надел, дабы укрыться от вопрошающе-тревожного взгляда, его действительно ждали дела в тот вечер.

А собственно, когда его не ждали дела? Нарасхват шел – о, были времена, когда он шел нарасхват! – ловили на улице, домой являлись и уж, конечно, звонили, звонили, звонили…

Адвокат, с вилкой в руке, всем телом ощущал рядом молчащий телефон. Будь он склонен, как Мальчик, к образному мышлению, то сравнил бы эту зеленую штуковину с бомбочкой – небольшой, опрятной такой бомбочкой, которая в любой момент может взорваться, но все не взрывается да не взрывается. Пожалуй, сейчас он ненавидел и боялся телефона даже больше, чем в прежние времена, когда тот донимал его с утра до ночи. Сколько раз трубку снимала Шурочка, которая по голосу распознавала: клиент, и мягко, с чувством вины, теперь уже не воображаемой, а реальной (обманывает человека!), говорила, что Адвоката нет, в то время как Адвокат с газетой в руках сидел, вытянув ноги, в кресле и вопросительно глядел на нее поверх очков!

Телефон молчит, но все равно мешает – мешает насладиться вкусом горячих, рассыпающихся во рту, в меру солоноватых картофельных долек, почти таких же, как получались у Шурочки. Все последнее время телефон постоянно раздражает Адвоката и раздражает не звонками своими – если бы звонками! – а угрюмым, исподтишка, будто кто-то в глазок следит, молчанием; избавиться от надзора можно одним-единственным способом: выключить аппарат. Он и сделает это, но не сейчас, позже, в определенный миг, наступление которого подскажут ему внутренние часы. (Впрочем, на обыкновенные тоже бросит взгляд.) Миг этот всегда как-то по-особому торжествен для Адвоката, угадывающего в нем некую тайную патетику, осознавать и анализировать которую он не дает себе труда. Если для Мальчика, который, конечно же, знал, что люди время от времени умирают, и даже, сам того не подозревая, почивал на ложе смерти – на том свернутом матрасе, который по этой как раз причине и выставили в сени, – если для Мальчика смерть была разновидностью жизни, таинственным и страшным ее продолжением, вариантом полуразрушенной бани, в которой обитают беспризорные люди и мимо которой ему предстояло пройти, то Адвокат полагал, что смерть есть смерть и ничего больше. Его не ужасала перспектива полного и окончательного исчезновения, напротив, и Шурочка соглашалась с ним в этом. С некоторых пор у них наступило полное взаимопонимание, почти идиллия…

Положив вилку, достает из холодильника пакет с молоком, уже початый, но все еще приятно тяжелый, наливает стакан. В отличие от горячего, холодное молоко он предпочитает пить из стакана, желательно из тонкого, и у него сейчас как раз такой, с золотой узкой каемочкой – под нее-то и подводит белую послушную жидкость. Ставит полегчавший пакет на подоконник – может, еще понадобится, а на столе он нарушит гармонию пусть скромной, но сервировки. (Противень с оставшейся картошкой тоже удален из поля зрения.) Адвокат не просто гурман, а еще своего рода эстет – у него безупречное чувство пространства. С болезненной чувствительностью ощущая все лишнее, стремится это лишнее убрать, водворить на место, и его усилия, надо отдать должное, не пропадают втуне. Территория, на которой он обитает, все более расчищается. С большой осмотрительностью и лишь в случае крайней нужды допускает сюда что-то новое (неважно, одушевленный это предмет или нет), поэтому Мальчику, который задумал проникнуть на заповедную территорию, придется проявить чудеса изобретательности и чудеса упорства.

Теперь трапеза сопровождается маленькими глотками холодного молока, которое хорошо оттеняет солоноватость горячего картофеля. Москвичам – коренным москвичам – такое сочетание кажется варварством, но на юге оно распространено, и уроженец юга не просто наслаждался любимым с детства кушаньем, а как бы перемещался в те давние, обведенные золотой рамочкой времена, хотя не находил при этом никакого сходства между собой тогдашним и собой нынешним. Ему нравилось, что то был совсем другой человек, которого можно пожалеть (себя-то не пожалеешь!), которого можно похвалить (себя не хвалит – суров к себе Адвокат, беспощаден, а вот Шурочка защищала) или поставить в пример Шурочкиным обидчикам.

Праздник гурманства, что он устроил себе, – единственный оставшийся у него праздник, – заглушил нарастающую с утра тревогу, но ненадолго, а главное – не до конца. Расслабиться так и не удалось. Даже когда пиршество достигло своего апогея, когда он, попирая все законы гармонии, водрузил на стол уже поостывший противень, где еще оставалось несколько впаянных в бугристую корочку картофелин, и принялся с ожесточением подчищать темное прогибающееся металлическое днище хлебным мякишем, едва не пальцами, ибо свежий хлеб расплющивался под остервенелым нажимом, – даже в эти разгульные минуты беспокойство не оставляло его. Полнолуние до крайности обострило все чувства, в особенности слух, который улавливал сквозь протяжные стоны противня и голоса за окном, и крик припоздало летящей на ночлег птицы, и шарканье подошв на тротуаре, и гудок поезда, хотя железная дорога пролегала далеко отсюда. А с наступлением ночи, когда победоносная луна зальет все мертвенным светом, слух обострится еще больше, обострится настолько, что Адвокат почует: кто-то медленно, но упорно приближается к его дому. (Пока что Мальчик не приближался; повернувшись на другой бок, пробормотал что-то и продолжал спать.)

С противнем, наконец, было покончено. Адвокат выпрямился, осмотрел, медленно поворачивая руку, жирные растопыренные пальцы и сделал нечто неслыханное (видела б Шурочка!): по-собачьи облизал пятерню.

На другой бок повернулся Мальчик, чмокнул губами и продолжал спать, едва различимый на своем матрасе среди громоздких вещей. Во сне не ощущал их тяжелого дозора – он был свободен во сне, на Галошевом озере катался в лодке под солнечными лучами со своим спасителем, – не ощущал и в первый миг пробуждения, когда, испуганно сев (за пазухой хрустнуло что-то), хлопал в потемках глазами и не мог сообразить, где он и что там хрустит за пазухой, но уже в следующую секунду вспомнил: деньги, и вещи тотчас стали возвращаться на свое место. Обступать его, надвигаться… Размеренно булькали бутыля у затухающего окна, но это были уже не те бутыля, что он оставил, засыпая, другие; другими были банки, в одной из которых его ждал не видимый отсюда Чикчириш, и другим был массивный, черный – чернее прежнего – гардероб с приоткрывшейся дверцей; все было другим, хотя и притворялось прежним.

На цыпочках двинулся Мальчик к окну, снял с банки обломок черепицы (черепица потемнела, пока он спал), просунул внутрь руку, и пальцы его осторожно обхватили мягкое трепыхнувшееся тельце, сперва прохладное от гладеньких перьев, но уже через мгновенье сквозь шелковистый пушок проступило живое затаившееся тепло. Бережно, как доктор, извлек птаху, подхватил обвисшее крыло другой рукой, сложил лодочкой ладони и некоторое время держал так, не зная, как дальше быть с больным другом. В руках не понесешь: руки должны быть свободными, ибо путь предстоит долгий – долгий и опасный, на этот счет беглец не заблуждался, но ведь и в карман не посадишь.

Воробей замер, только сердечко билось часто-часто: предупреждал о необходимости бережного к себе отношения. Человек понимал это. Как Адвокат был спасителем Мальчика, так Мальчик был спасителем Чикчириша, вот разве что, в отличие от Адвоката, добровольно и сознательно взял на себя эту роль.

И еще одно имелось отличие. Если Адвоката отделяло от Мальчика огромное расстояние, преодолеть которое Мальчику то ли удастся, то ли нет, то Чикчириш был рядом, в руках, и оставалось лишь найти для него безопасное местечко.

Мальчик такое место нашел. Оттопырив рубашку, за пазуху опустил птицу, к захрустевшим недовольно деньгам. Его царапнули коготком, его пощекотали перышками и затихли, приготовившись к долгому пути.

Это было как бы знаком для беглеца. Благословением… Бесшумно приблизился к двери, которая, пока он спал, тоже стала другой, бесшумно приоткрыл ее, протиснулся бочком в щель и бесшумно вернул дверь на прежнее место, а затем, уже в полной темноте, вернул и щеколду; на сей раз щеколда не только не выстрелила, но даже не скрипнула. Но это была не последняя дверь, не последняя и не главная: впереди ждала еще одна, тяжелая, толстая, отделяющая дом от огромного мира, в котором его подстерегало столько опасностей. Однако (и в этом опять было отличие Мальчика от Адвоката, сразу же, едва вошел, повернувшего ключ в замке) – однако он ставил своей целью не запереть эту дверь – запереть понадежней, а, напротив, отпереть, не внутри замуроваться, а вырваться наружу. К главной двери вели две крутые ступеньки. Стоя на одной ноге, другой Мальчик описывал круги, медленно, а потому долго – особенно долго, показалось ему, – опуская ее, пока нога не уперлась в твердый настил. А вот рука большущий холодный крюк нашарила сразу и подняла, тяжелый, без единого звука.

Светом обдало Мальчика, в первый миг испугавшегося его неожиданной яркости – нет, день еще не ушел! – обдало свежестью и не уловимым для глаза движением. Всем своим существом ощутил маленький человек, ставший в одно мгновенье еще меньше, что все вокруг незримо перемещается куда-то – даже белая цветущая слива, вроде бы крепко-накрепко впившаяся в землю корнями, даже дровяной сарай с покосившейся черной крышей, даже металлическая ограда, сквозь которую проглядывали, как бы зазывая, как бы предлагая укрытие – надежное укрытие! – густые заросли орешника. К ним-то и двинулся Мальчик, пригнувшись, чтобы его не заметили из окна, быстро проскочил опасное место.

Но его заметили-таки. Правда, не из окна, с более близкого расстояния, с совсем близкого, и не человеческие глаза, а другие: выгнув спину, на него смотрел голодным трусливохищным взглядом серый котище. Или даже не столько на него, сообразил догадливый Мальчик, сколько на с ужасом притихшего за пазухой Чикчириша, живую пищу, которую отобрали у него нынче утром, буквально вырвали из когтей. Промедли спаситель воробья хотя бы секунду, и было б поздно, а хвостатый бандюга – тот, наоборот, секунду потерял, когда испуганно замер от дикого вопля Мальчика.

Чей это был кот? Неизвестно… Скорее всего ничей, беспризорный, как те люди, что скрываются в старой, с обрушившейся крышей бане, мимо которой лежал путь на станцию. Мальчик часто думал об этих людях, но представить их себе, как ни старался, не мог, лишь видел мысленно какие-то бесшумные, с неразличимыми лицами тени. Дома об этих людях говорили плохо, но чем хуже говорили, тем сильнее хотелось Мальчику взглянуть на них хоть краешком глаза. Вместо тех таинственных людей видел сейчас другого беспризорника, четырехпалого, и не спешил двинуться с места, потому что тогда бы вспугнул кота. Было в этом напряженном стоянии друг против друга, в этом пристальном вглядывании друг в друга что-то такое, что делало Мальчика похожим на Адвоката, который, сосредоточиваясь и отстраняя малейшие помехи, тоже ведь все вглядывался, не очень даже сознавая, куда именно. Пройдет много лет, но мгновенье это не улетучится из памяти, будет время от времени являться мысленному взору того, кто был когда-то Мальчиком: вечер, тихо и пусто вокруг, он заброшенно стоит где-то (где конкретно – забудется, как и то, куда направлялся он), а в двух шагах от него – неподвижные, жуткие, подсвечивающиеся изнутри кошачьи глаза. Два живых существа оказались совсем близко друг от друга, но между ними все равно пролегла бездна – ее-то ледяное дыхание и запомнится прежде всего, сделав для него эту минуту вечной.

Наконец, Мальчик стронулся с места. Кот повернулся и без единого звука сиганул в сторону, исчез между кустом крыжовника и ровненько сложенными, припорошенными лепестками сливы, густо-багровыми кирпичами. (Днем кирпичи были красными.) Чикчириш почувствовал, что опасность миновала, и закопошился, задвигался, устраиваясь поудобнее.

В проволочной ограде была небольшая дыра, взрослому ни за что б не пролезть, но Мальчик сумел, и при этом даже не коснулся проволоки – он был ловкий и гибкий мальчик.

Едва оказался по ту сторону, как сразу же стало темнее. Будто ночь, до этого мгновения медлившая с наступлением, спохватилась и рывком приблизилась. Ветви орешника, уже не зеленые, уже темные, источали аромат леса, оттесняя запах жилья, еды, дома, смывая их с Мальчика – как Адвокат смывал с противня остатки картошки и подгорелого жира. Беглец распрямился, только теперь почувствовав, как сжат был, согнут, придавлен к земле, по-звериному зорко огляделся, и это движение обретенной вдруг свободы передалось воробью, отчаянно затрепыхавшемуся между телом и рубашкой. Новенькие гладенькие денежные бумажки зазвенели, но очень тихо и совсем не опасно.

Адвокат смывал с противня остатки недавнего пиршества, которое устроил по случаю полнолуния, хотя, разумеется, не отдавал себе отчета в этом. Просто полнолуние в числе прочих чувств обострило и чувство осязания, ублаженное им только что столь щедро.

Следы ровных картофельных рядков все еще прерывисто светлели на черном противне, по-прежнему делая его похожим на шахматную доску, но вот все смыто, все влажно и чисто блестит, и хозяин, тщательно вытерев руки, отправляется к другой шахматной доске, настоящей, вернее, к шахматному столику, на котором стоят вразброс десятка полтора фигур. Но вразброс, в беспорядке, пребывают недолго: стоило Адвокату задержать взгляд, как порядок проступил, проступила позиция, дисциплина которой олицетворяет не статику, хотя фигуры неподвижны, а напряженный динамизм, молчаливое и страстное противоборство разнонаправленных энергий.

Легонько двигает вперед пешку – именно двигает, мизинцем подталкивает, но коня таким образом не переместишь, и он двумя пальцами берет его за прохладный от лака загривок.

Конь был любимой фигурой старшего Шурочкиного обидчика. Случалось, подолгу глядел на него с зачарованной улыбкой, так что одно время в доме даже подумывали не без тайного тщеславия: уж не шахматный ли гений дает о себе знать? – но скоро поняли, что, кроме коня, никаких других фигур будущий Шурочкин обидчик не знает. Они мертвы для него, безликие деревяшки, безликие и безымянные, зато конь – существо почти живое, лошадка, которая стоит себе неподвижно, стоит и вдруг, выдернутая из черно-белой решетки, взмывает вверх и делает, к неописуемому восторгу маленького зрителя, быстрое, ловкое, едва уловимое для взгляда зигзагообразное движение.

Ах, как блестели, видя это, крупные карие глаза! Вначале Адвокат, боготворящий своего первенца, принимал этот вдохновенный блеск за отсвет мысли, за молчаливое одобрение удачного хода, но мало-помалу ему открылось, что то была радость совсем иного рода, наивная и бескорыстная, не имеющая к шахматам как таковым никакого отношения. Это была радость существа, для которого любое движение, любое проявление жизни самодостаточно и отнюдь не алчет нанизаться на стерженек смысла.

Когда-то это умиляло отца; умиляло, что крохотное существо, к появлению которого он столь таинственно, столь непостижимо причастен, живет своей самостоятельной жизнью: что-то любит и чего-то не любит, требует чего-то, кричит, улыбается… Шурочка – та управлялась с ребенком легко и весело, а он брал в неумелые свои руки с величайшей осторожностью, но этот его страх причинить боль неловким движением был ничто по сравнению с тем ужасом, какой испытал молодой папаша, когда оказался один на один с расхворавшимся внезапно младенцем. Температура сорок, шея распухла, а Шурочка в роддоме, теща же лишь крестится да уповает на Бога.

Дрожащим пальцем набрал Адвокат номер "Скорой". Целых сорок минут ехала она – ни одна бессонная ночь не показалась ему впоследствии такой мучительной и такой долгой, как эти две трети часа. Адвокат боялся, что произойдет самое страшное – боялся настолько, что готов был вместе с Шурочкиной матерью молиться, креститься, делать любые глупости. И когда "Скорая" наконец приехала и врач, щуплый мужичонка, не выказав ни малейшей тревоги, чем уже успокоил обезумевшего отца, произнес игрушечное слово "свинка" и не стал даже ничего выписывать, посоветовал лишь вызвать утром участкового врача, – когда все осталось позади, у ослабшего Адвоката мелькнула мысль, что, коль скоро их у него теперь двое (Шурочка родила накануне вечером), то вдвое, стало быть, увеличивается и риск потери. (Адвокат был как раз специалистом по риску; его рекомендации на этот счет ценились – и оценивались – чрезвычайно высоко.)

Конь в конце концов опускается, но не на ту клеточку, что предназначалась ему вначале, на другую, соседнюю, чем сразу нарушает логику позиции, создает дисгармонию, которую шахматный дока мгновенно улавливает – как прежде, в триумфальные времена, улавливал даже при беглом, обзорном знакомстве с пухлыми томами таящуюся в их темных глубинах неувязочку. Оставалось докопаться до этой неувязочки, вытащить, как инородное тело, наружу – вот она, смотрите! – но докопаться значило переворошить груду материала. То была тяжелая черновая работа, однако Адвокат черновой работы не боялся. Он был великий труженик, Адвокат, и, если что всерьез беспокоило его поначалу в старшем Шурочкином обидчике, то не странные вопросики о бабушке, не то, что принимал шахматного коня за живую лошадку, а редкостная, особенно для маленького человека, лень. Часами мог сидеть, глядя перед собой, – ничего не делая, ничего не говоря, лишь время от времени улыбаясь чему-то да наблюдая за перемещениями мухи либо впорхнувшей в комнату бабочки. (О бабочка! Бабочка была целым событием.) Он за бабочкой наблюдал, а Адвокат за ним, но, специалист по риску, отстранял от себя тревогу, предвестницу неприятных вещей, которые он, в отличие от Шурочки, умел держать на безопасном от себя расстоянии. Шурочка не умела, и неприятности приближались к ней вплотную, обступали, трогали за руку. Он защищал ее как мог, отгораживал, уводил в сторону, а она все оглядывалась беспокойно да оглядывалась.

Назад Дальше