Прошедший многократный раз - Геркус Кунчюс 9 стр.


Пока она жалуется, оглядываю ее. Гной с ресниц стерла. Хороший знак. Ляжки неестественно белые. Грудь впечатляет больше, чем когда увидел ее в первый раз. Руки синеватые. Из платья выросла. Должна была бы выглядеть весьма эротично, однако, даже сильно захотев, сексуального влечения к ней я бы не почувствовал. С другой стороны, можно ли чувствовать сексуальное влечение к французскому бульдогу? Разве что будучи зоофилом. До зоофила мне еще далеко.

– Просто умираю как хочу есть, – продолжает она делиться со мной своими заботами.

– Поешь, поешь, – подбадриваю я.

– Я сбегаю в кафе за углом и через несколько минут вернусь. Ты подождешь?

– Да, конечно, подожду.

Она бегом мчится к вожделенному куску мяса, а может, и рыбы. Груди раскачиваются в стороны. Платье взлетает, оповещая, что сегодня ее стыд скрывают голубые трусики. Во мне это не вызывает абсолютно никаких желаний. Даже обидно.

Подпираю двери Национальной библиотеки. Пожиратели знаний мною недовольны, так как я загораживаю выход. Они идут мимо меня, словно сомнамбулы. Старичок, едва волоча ноги, тащит за собой портфель, который больше него самого. Ему все мало. Прожил почти сто лет и до сих пор не понял, что мог посвятить их охоте. Горько даже подумать, что сто лет он высидел за книгами только для того, чтобы в конце жизни именоваться профессором. Циничнее войны эти академические игры. Он их жертва, однако спасаться уже слишком поздно. Кое-как ему удается спускаться по библиотечной лестнице. В этом его действии сейчас больше смысла, чем в сладости прочитанной десять минут назад книги. Если подует ветерок посильнее, он грохнется вместе со своим портфелем, содержимое которого, как он все еще надеется, может расширить знание об этом мире.

– Видишь, какая я быстрая, – говорит мне Сесиль, дожевывая булочку. – Задержалась на какие-то десять минут. Хотела быстрей, да была очередь.

– Ничего. Мне было приятно тебя ждать, – говорю ей. – Здесь столько разных персонажей мимо меня прошло. Могло быть и больше.

По-прежнему жуя булочку, она ведет меня к служебному входу.

– Можем покурить. Пьер скоро придет.

Пьер – это фотограф, которому я должен быть благодарен за знакомство с самым большим книгохранилищем Европы, иначе говоря – кладбищем книг. Сесиль щебечет без умолку.

– Вчера столько дел было, столько дел, – начинает она пытку. – Послезавтра приезжает мой друг из Марселя. Нужно собираться, а у меня еще даже документы не все. Через пару месяцев уезжаю в Россию, но до сих пор ничего не сделано. Такое дальнее путешествие, такое дальнее, такое дальнее…

Моя система звукоизоляции действует безупречно. Едва только она начала говорить, как я уже ничего не слышу. На пару лет уезжает в Сибирь, где будет учить молодых русских французскому языку. Парадоксально: в начале века русские отправлялись во Францию, а в конце – французы с огромным энтузиазмом путешествуют в Сибирь. Удивительные миграционные перемены!

– …А ему еще театральные дела надо уладить, потому что он думал, что поедем только в ноябре.

– Кто, кто? – перебиваю я.

– Он. Ему там ничего не надо будет делать. Правительство выделяет деньги только для того, чтобы осмотреться.

– Кто такой? – осведомляюсь я, хоть мне и неинтересно.

– Огюст. Ему не обязательно нужно будет ставить спектакль. Может, в другой раз.

– А ты его знаешь?

– Знаю. Вчера познакомились. Он будет искать в Сибири вдохновение.

Заботы Огюста меня не интересуют. Ясно, что он – еще один авантюрист, выклянчивший у Фонда помощи Востоку немаленькую сумму для своего вдохновения, которое неизвестно удастся ли выдохнуть.

В дверях показывается Пьер. Типичный фотограф: худой, лохматый и без фотоаппарата. Такие мне больше всего нравятся. Он не может стоять на месте и потягивается, как пантера. Его плечи поднимаются, опускаются. Пластичный, делаю я вывод. Он может работать только со штативом.

Целует Сесиль в обе щеки. Даже не завидую. Мог бы и любовью с ней заняться, а я бы тем временем стоял, как дольмен или менгир – объект неизвестного назначения. Подает и мне руку. Знакомимся – оба расширяем группу друзей, которую можно было бы и не расширять, однако эта неугомонная Сесиль… Она весело кричит и радуется нашей едва завязавшейся и еще хрупкой дружбе. Впечатление такое, словно она сводничает.

Пьер ведет нас катакомбами библиотеки и через каждые два шага останавливается, потому что ему нужно поздороваться и потрепаться с теми, кто попадается навстречу. Это беда всех фотографов: они знают весь мир и в то же время не знают никого. Видно, что это его утомляет, однако он держится героически и не выдает своего раздражения. Это еще одна характерная черта фотографов. Они всегда веселы, и им чужды депрессия художников, безнадежность писателей, сомнения режиссеров, безумие танцоров.

– Что вы хотели бы посмотреть? – спрашивает меня такая же типичная библиотечная крыса, когда мы оказываемся в обитом деревом зале.

Вопрос адресован мне, а я даже не знаю, что ответить. Меня ничего не интересует, хотя я понимаю, что имею редкую возможность полистать не один вожделенный манускрипт. В моей голове вертятся фамилии, но что из того.

– Может, у вас есть рукопись "Памятников египетской религии Фиванского периода" Израиля Франк-Каменецкого? – спрашиваю я о первой пришедшей в голову личности. – Сейчас поищу, – неожиданно отвечает очкастая мышка, руководящая отделом манускриптов и якобы охраняющая то, что для Франции дороже всего.

Выигрываю несколько минут, могу отдышаться. Пьер мне улыбается. Он оценил заказ. Сесиль стоит без всякого выражения на лице. Я немного волнуюсь, так как не хочу показаться необразованным. Теперь обязан придумать другой заказ, который они не смогут выполнить. В голове пусто.

Прибегает возбужденная мышка.

– Очень жаль, однако этой рукописи у нас нет. Даже не знала, что ее нет в наших хранилищах, – словно провинившись, оправдывается она передо мной, а обещала ведь показать все, чего только жаждет мое сердце.

– Жаль, – говорю. – Очень жаль. Только из-за этой рукописи я и приехал из Восточной Европы. Очень досадно…

– Может, желаете что-нибудь, что у нас есть? – пытается спасти честь библиотеки служащая, а ее бровь уже нервно подрагивает.

– У меня есть одно желание, но не знаю…

– Мы постараемся. Постараемся. Что вам нужно?

– "Истории церкви", "Подготовки Евангелия", "Жизни императора Константина" Евсевия Памфила у вас, конечно, нет, – продолжаю я. – Не верю, что вы отыскали бы рукопись "Библии и Вавилона" Фридриха Делича… Или дайте мне, разумеется, если найдете, рукопись шестого тома "Истории происхождения христианства" Жозефа Эрнеста Ренана.

Она приходит в себя. Словно сбросив сорок лет жизни, несется в запасники.

– Тебе эта рукопись действительно нужна? – робко спрашивает меня Пьер.

– Без нее не представляю своей жизни, – отвечаю.

Долгонько ищет. Кажется, и ее нет. Времени за глаза, так что подожду. Мышка все не показывается. Теперь дело ее чести найти эту рукопись.

– Вот. Нашла. – Она с гордостью бросает ее на стол.

– Красивый почерк, – говорю. – Меня всегда интересовало, как Ренану удается так красиво выписывать букву О. Вы только посмотрите, просто совершенная окружность.

Они не перестают изумляться моему эстетическому вкусу, который действительно прекрасен. Все устремляют взоры на ренановскую букву О.

– Она замечательная, – говорит Сесиль, не светящаяся глубокой мудростью.

– Листайте рукопись, а у меня много работы, – сбегает от нас служащая, она явно боится, как бы я еще чего-нибудь не придумал.

Листаю рукопись, а они не отрывают взгляда от разных О. Мною овладевает огромное желание закрасить плоскость буквы тушью. Держусь из последних. Никто сейчас и не подозревает, какие страсти кипят во мне. Для французской культуры это был бы удар ниже пояса.

– Уже можем идти, – говорю, переворачивая последний лист рукописи. – От Ренана ничего большего и не ожидал.

Фотограф немного удивлен, однако подчиняется моему желанию. Идем из библиотеки, прямо-таки переполненные знаниями, которые брызжут из наших мозгов.

– Если тебе что-нибудь будет нужно, – говорит Пьер, – всегда можешь ко мне обратиться. Я к твоим услугам.

Сесиль в этот миг чувствует себя ненужной. Она успевает солгать, что через десять минут ее будет ждать Огюст. Разумеется, на другом конце города. Расстаемся. Мне становится легче. Я снова свободен.

Когда я уже иду к Национальному банку, меня догоняет Пьер.

– Эркю, очень извиняюсь. Может, ты не откажешься выпить со мной бокал пива? Я угощаю.

Соглашаюсь без колебаний, так как Пьер мне нравится. Мне нравится его раскованная походка, насмешливый взгляд и меткий глаз. С большим удовольствием познакомился бы с ним поближе. Он со мной, кажется, тоже.

Пьер ведет меня назад к библиотеке.

– Здесь, рядом. В этом кафе мы познакомились с Сесиль.

– Ты давно ее знаешь? – спрашиваю его.

– Может, год. Может, два. Иногда кажется, что всю жизнь, однако чаще всего…

Стоим у бара в типичном французском кафе. Набросано окурков. Все друг друга знают. Пьер представляет меня хозяевам и своим друзьям. Теперь и я свой среди них. Флаг сексуальных меньшинств над фасадом здесь не развевается. Прихлебываем пива.

– Ты должен ей помочь, – начинает разговор Пьер. – Она совершенно выбита из колеи.

Понимаю, что речь идет о Сесиль, однако при чем здесь я?! Не могу же я быть ее доверенным лицом, да и знакомы-то мы с ней всего несколько часов. Кроме того, она мое имя не может нормально выговорить. Что уж говорить о фамилии, которая в ее устах превращается в яд.

– Я?! – переспрашиваю я, состроив ничего не говорящую мину.

– Да, ты. Потому что ты можешь. По глазам вижу. Ты можешь ей помочь.

– Пьер, я даже не знаю, что с ней, чем она больна и больна ли. – Я уклоняюсь от деятельности самаритянина, которая чужда мне уже добрый десяток лет.

– В общем, она любит, – вздохнув, ставит он диагноз.

– Не меня же.

– Конечно, не тебя, однако ты можешь ей помочь.

Разговор мне перестает нравиться, а пиво горчит. Делается даже немного кислым. Начинаю подозревать, что оно еще и с осадком. Сожалею, что пью пиво и впутываюсь в банальную историю.

– Она любит его, – снова издали начинает Пьер и с досады даже закуривает. – Она любит его. Она мне призналась.

– Пьер, мне никто не признавался. Я ничего не знаю и не хочу знать, кто кого любит, а кого не любит. Я и сам не уверен, кого люблю, а кого ненавижу. Что же говорить о Сесиль, которую я не знаю.

– Не совсем так, – прерывает меня Пьер.

Такие повороты мне уже совсем не нравятся. Я не поклонник любовных романов, да и не близки мне всякие истории.

– Она ему каждый день пишет письма, но так и не дождалась ответа. Если это продлится еще хотя бы месяц, она окончательно сломается. Она такая хрупкая. Я хочу ей помочь. И ты ей должен помочь. Ты обязан.

– Хорошо, – успокаиваю я, – расскажи, в чем дело. Посмотрим.

– Она влюбилась в того саксофониста из Вильнюса. Она лишилась из-за него рассудка.

Я не говорю ему, что влюбиться в саксофониста – самое страшное дело. Любовь к этим дудилыцикам заранее обречена. Это постулат, теорема, которую девочки должны вызубрить еще на школьной скамье. Во мне уже поднимается сочувствие к Сесиль.

– Ты мог бы встретиться с ним, – продолжает Пьер, – и все ему объяснить. Ты должен его убедить, что так поступать непорядочно. Он не может разрушить ее жизнь.

– Думаешь, – говорю ему, – что я пойду к тому саксофонисту, так, ни с того ни с сего, и стану морализировать только потому, что в него влюбилась девица, которую он, может быть, и не помнит? Как ты себе это представляешь?

– Ты должен объяснить ему, рассказать, как она страдает.

Пьер хочет заманить меня в капкан маразма. Я раскусил его замысел. С каждой секундой он мне нравится все меньше и меньше, хоть и щедрый. Может быть, слишком щедрый. Фотографы чаще всего не обладают этим качеством.

– Хорошо, – говорю я, чтобы он отстал. – Пойду к тому саксофонисту и скажу, что его безумно любят. Он меня выбросит за дверь. И еще поддаст под зад. А вечером около дома меня подкараулят все эти музыканты и изобьют, чтоб не совался не в свои дела.

– Этого не будет. Не будет этого…

Пьер, кроме того, еще и наивен. Самыми наивными бывают скульпторы, однако и Пьер мог бы сыграть в этом оркестре наивцев. Возможно, даже первую скрипку.

– Ладно, – успокаиваю я его, – пойду к тому саксофонисту. Поговорю. А может, попугать его ножом?

Чувство юмора у Пьера в пятках. Он долго объясняет, что ножом саксофониста пугать не стоит. По его мнению, это было бы слишком сурово….

– А девушек соблазнять? Соблазнять их и бросать – это не сурово? – патетически спрашиваю я.

Пьер соглашается и заказывает еще по бокалу пива. У меня в горле сухо от чужих проблем и подброшенных мне новых обязанностей. Сейчас выпил бы ведро пива.

– Мы договорились? – он все еще не отстает от меня.

– Договорились, договорились, – заверяю я, хотя ни к какому саксофонисту не пойду, и разжалобить его пытаться не буду, и адскими муками пугать.

Прощаемся. Пьеру пора в лабораторию. Пожимаем руки, а я думаю, что ничего не потерял бы, если бы с ним не встретился. Он впутал меня в историю и изгадил хорошо прошедший день. Такие вещи нельзя прощать.

Отомщу.

Город вибрирует от звона. Сегодня объявлено, что все, что звенит, является музыкой. Тысячи вышли на улицы. Во дворике музея Клюни те, кому медведь на ухо наступил, затягивают средневековые песни. Зевак полно. Подающих реплики тоже. Ценители музыки нервничают, так как не предусмотрели реакции толпы. Устраиваюсь во дворике на траве. Уже через минуту ноют все кости. Не слышу средневекового мычания. Думаю лишь о том, что в этом городе и часа не бываю трезвым. Все время поддатый, хмельным взглядом оценивающий и сам оцениваемый. Вчера позвонил друг из Австрии, неизвестно каким образом узнавший номер моего телефона. Пообещал навестить. Это сообщение приятно – не придется пить одному, у меня будет собутыльник и свидетель жутких приключений. Должен приехать через месяц. Месяц пить одному трудновато, однако ждать его стоит. Стоит. Почитатели Средневековья все не кончают. Они уверены, что то, что они делают, весьма разумно. После этого выступления они, мне кажется, изменят свое мнение. Жидкие аплодисменты. Однако певцы из колеи не выбиты. Они продолжают. Вытаскиваю из-за пазухи фляжку с ромом. Отхлебываю. Становится получше. Могли бы после каждого моего глотка петь все тише и тише. И под конец – совсем замолкнуть. Увы. Этих песен они выучили, видно, с тысячу и теперь настроены спеть не меньше половины. Конечно, меня здесь никто не держит, однако в другом месте, думаю, будет не лучше. Страдаю. Мучаюсь, однако чего стоит это мое мучение рядом с переживаниями Мазоха. Сравнение придает сил, и я отхлебываю еще раз, так как хочу, чтобы и у меня сегодня был праздник. Устроить себе такой праздник – пара пустяков. Приятно знать, что не зависишь от календаря и постановлений ассамблеи. Я уже весел и за это состояние могу благодарить только самого себя.

Певцы сменяют друг друга. Этого выступления они ждали год, поэтому так легко теперь со сцены не уйдут. Мне шах. Усаженные рядом со мной дети начинают плакать. Матери стараются успокоить их, однако это им не удается. Плач детей заглушает духовные песни Средневековья. Артисты недовольны. Они с наслаждением убили бы этих детей, которые мешают их искусству идти в массы. Похоже, что реминисценции романной эпохи скрутили юным гражданам внутренности. Я не ошибся: дети уже обосрались. Матери, сбежавшие от мужей, недовольны. Начинают проверять детские задницы. Средневековые песни плывут вместе с вонью фекалий. Параллель ко времени и к месту… Средние века не были стерильными. У детей хорошая интуиция. Если бы было можно, я бы и сам от этих песен обосрался. Держусь и пытаюсь справиться. Я ведь не засунул под задницу памперсы – чудо двадцатого века, позволяющее испражняться, даже идя по улице, впитывающее мочу и кал. Хорошее дело. Подложив их, чувствуешь себя стократ свободнее и не зависишь от городских уборных.

Детское говно имеет свойство невыносимо вонять. Трудно даже представить себе, что эти ангелы могут распространять смрад невыразимой силы. Это для меня всегда оставалось тайной. Одни женщины оказались предусмотрительными – захватили памперсы, чтобы поменять. Другие рассеянные. Такие всегда забывают, что их отпрыски тоже люди. Эти рассеянные теперь – мои союзницы. Они поднимаются вместе со своими обкакавшимися детьми и пробираются к выходу. Я иду за ними, прикинувшись одним из родителей этих засранцев. Мы проталкиваемся сквозь толпу, которую раздвигают не наши тела, а распространяемая малышами вонь. Любители средневековых песен оставляют нам коридор. Выходим, как императорское семейство.

Певцы еще бросают на меня недовольный взгляд, полный укоризны за то, что я не ценю их искусство. Мне насрать на их искусство, как только что сделали мои пока несознательные соседи.

На улице с облегчением отдуваюсь, немного попеняв себе за то, что неосмотрительно сделался на полчаса почитателем Средневековья. Однако это уже прошлое. Никогда не буду вспоминать эту черную страницу моей биографии. Звуки песен достигают улицы, на которой стою. Отхлебываю ром.

Иду через Сену. Сдерживаю себя, чтобы снова не попасть в ловушку звона. На каждом углу кто-нибудь играет. Мне рассказывали, что и любовь саксофониста в прошлом году пела с какой-то рок-группой перед кафе. Однако не получилось. Говорят, у нее нет слуха. Женщины, соблазняющие песней, – это смерть. Ничего нет страшнее, чем когда тебе поют, изливают сердце, признаются в любви – и все не в тон. Это катастрофический удар по самому болезненному и чувствительному месту мужчины – потенции. Как-то я столкнулся с одной, пытавшейся попеть в церкви. Тоже была без слуха. Теперь даже здороваться с ней не хочу. Отошел я и от жены минималиста, неосторожно запевшей у костра в горах, когда мы ели мясо, пили водку и много-много говорили об искусстве. Она все мне пела, хотя муж ее и останавливал. Кажется, ничего не поняла. Не поняла даже тогда, когда муж Бенц побежал за водкой, а она навалилась мне на плечи и руками, без всякой реакции с моей стороны, стала лихорадочно рыться у меня под ширинкой. Не получилось у нее, наивненькой, и она снова жалобно запела. Мне ее было искренне жаль, хоть она и создает неплохие инсталляции, за которые время от времени отхватывает премии Британского совета.

Иду вверх по улице Оперы, единственной улице без деревьев. Жара и ром хорошенько размягчили мозги. Если бы их стали изучать лучшие патологоанатомы этого мира – ничего не узнали бы. Немного покачиваюсь, но это ерунда, потому что такой поддатый сегодня не я один. Какое-то невыразимое чувство братства связывает нас.

Так бывает во время революций. Оказываюсь в воздушном пространстве. Меня ослепляют золото и бронза. Сижу в полупустом зале. Пестрая публика шелестит программками. Я тоже хватаю одну с кресла. Читаю, хотя ничего не понимаю. Как и подобает зрителю, буду кивать и улыбаться – сам себе. Другие тоже улыбаются. Некоторые даже здороваются. Большинство – не со мной.

Назад Дальше