Он забыл, что наутро, проснувшись, долго не открывал глаз. Приотворилась дверь, и страх снова овладел им. Он затаил дыхание. Он был уверен – это отец идет его бить. Но это была мама. Она серьезно смотрела на него. "Где он?" – "Ушел, уже одиннадцатый". Он перевел дух и встал. Комнату заливало солнце. Только теперь он заметил уличный шум, гудки, перезвон трамваев. Слабость сковала его, словно он выздоравливал после долгой, тяжелой болезни. Он ждал, что мама заговорит о вчерашнем. Она молчала; ходила по комнате и делала вид, что прибирает, передвигает стулья, поправляет гардины. "Давай уедем в Чиклайо", – сказал он. Мама подошла и обняла его. Ее длинные пальцы скользили по его голове, нежно касались волос, трогали спину, и ему стало уютно, тепло, как прежде. И голос, ручейком звеневший в ушах, был тот, прежний голос его детства. Он не вникал в ее слова, не в словах было дело – его убаюкивала музыка. А потом мама сказала: "Мы никогда не уедем в Чиклайо. Ты должен всегда жить с папой". Он взглянул на нее – он был уверен, что она тут же раскается, – но она смотрела спокойно, даже улыбалась. "Я лучше буду жить у тети Аделы!" – крикнул он. Мама все так же мягко успокаивала его. "Все дело в том, – серьезно говорила она, – что ты с ним раньше не жил, и он тебя не знал. Все уладится, вот увидишь. Когда вы хорошо познакомитесь, вы друг друга полюбите, как в других семьях".– "Он меня побил,– хрипло сказал он.– Кулаком, как будто я взрослый. Я не хочу с ним жить". Мама все гладила его по голове, но теперь ему казалось, что она не ласкает, а мучает его. "У него тяжелый характер, – говорила мама, – но, в сущности, он добрый. К нему надо приноровиться. Ты тоже виноват, ты совсем не пытаешься с ним поладить. Он очень обижен за вчерашнее. Ты маленький, тебе не понять. Вырастешь – поймешь, что я права. Когда он придет, попроси у него прощения за то, что вошел без спросу. Надо ему угождать. С ним только так и можно". Он чувствовал, как нестерпимо бьется сердце, словно в груди у него – огромная жаба, вроде тех, что водились в их старом саду и всегда напоминали ему пузырь с глазами или пульсирующий шар. И тут он понял: "Они заодно, она его сообщница". Он решил притаиться, он уже не верил маме. Он остался один. Днем, заслышав скрип входной двери, он вышел навстречу отцу. Не глядя ему в глаза, он выговорил: "Прости за вчерашнее".
– А еще что она сказала? – спросил Холуй.
– Больше ничего, – ответил Альберто. – Как только не надоест спрашивать? Целую неделю одно и то же.
– Прости, – сказал Холуй. – Понимаешь, сегодня суббота. Она подумает, что я наврал.
– Чего ей думать? Ты ж ей написал. И потом, какое твое дело – пускай думает.
– Я в нее влюблен, – сказал Холуй. – Я не хочу, чтоб она плохо про меня думала.
– Ты лучше о чем-нибудь размышляй, – сказал Альберто. – Кто его знает, сколько мы тут проторчим. Может, месяц. Лучше про баб не вспоминать.
– Я не такой, как ты, – жалким голосом сказал Холуй. – У меня нет характера. Я хотел бы ее забыть, а вот не могу. Если я и в эту субботу не выйду, я сойду с ума. Скажи, она про меня спрашивала?
– А ну ее! – сказал Альберто. – Я и видел-то ее пять минут, даже не зашел. Сколько тебе повторять? Я ее и разглядеть не успел.
– Почему ж ты не хочешь ей писать?
– Потому, – сказал Альберто. – Не хочу, и все.
– Странно, – сказал Холуй. – Ты всем пишешь письма. А мне не хочешь…
– Других я не знаю, – сказал Альберто. – И вообще, не хочу я писать. Денег мне сейчас не надо. На кой мне деньги, если я тут торчу?
– В следующую субботу я выйду, – сказал Холуй. – Не выпустят – сбегу.
– Ладно, – сказал Альберто. – Пошли к Паулино. Осточертело все, напьюсь.
– Иди, – сказал Холуй. – Я тут посижу.
– Боишься?
– Нет. Просто не люблю, когда ко мне вяжутся.
– Никто к тебе приставать не будет, – сказал Альберто. – Пошли напьемся. Полезут к тебе с шуточками – дай в рыло, и все. Давай, давай. Пошли.
В спальне почти никого не было. После второго завтрака все десять штрафников легли на койки покурить; но Питон подбил кое-кого пойти к Паулино, а остальные ушли с Вальяно во второй взвод, где штрафники резались в карты. Альберто и Холуй встали, закрыли шкафы и вышли. Ни у казармы, ни на плацу, ни во дворах никого не было. Молча, засунув руки в карманы, они шли к "Жемчужине". День был тихий, теплый, пасмурный. Вдруг кто-то хихикнул. В траве, неподалеку, валялся кадетик, надвинув на глаза берет.
– Не заметили? – веселился он. – Я мог бы вас запросто кокнуть.
– Не узнаете старших по чину? – сказал Альберто. – А ну, смирно!
Кадетик вскочил и отдал честь. Улыбки как не бывало.
– Много там народу? – спросил Альберто.
– Нет, сеньор кадет. Человек десять.
– Да вы лежите, лежите, – сказал Холуй.
– Куришь, псина? – спросил Альберто.
– Да, сеньор кадет. Только сигарет нету. Хоть обыщите. Две недели без увольнительной.
– Ах ты, бедняга, – сказал Альберто. – До слез довел! Держи. – Он вынул пачку сигарет; кадетик смотрел недоверчиво и не решался протянуть руку. – Бери две, – сказал Альберто. – Смотри, какой я добрый.
Холуй рассеянно глядел на них. Кадетик робко протянул руку, не сводя глаз с Альберто, взял две сигареты и улыбнулся.
– Большое спасибо, – сказал он. – Вы очень хорошие.
– Не за что, – сказал Альберто. – Услуга за услугу. Вечером придешь, постелешь мне койку. Я из первого взвода.
– Слушаюсь, сеньор кадет.
– Идем, – сказал Холуй.
В закуток вела дверца – лист жести, прислоненный к стене. От малейшего ветерка дверца падала. Альберто и Холуй оглянулись и, убедившись, что начальства нет, подошли ближе. За дверцей, заглушая хохот, гремел голос Питона. Альберто подошел на цыпочках, нажал на дверцу обеими руками, жесть звякнула, и в отверстии показались испуганные лица.
– Всех под арест! – сказал Альберто. – Пьянчуги, поганцы, идиоты, р-разгоню!
Они стояли у входа; Холуй смотрел покорно и робко из-за спины Альберто. Кадеты валялись на полу. Один по-обезьяньи ловко вскочил и встал перед Альберто.
– Заходи, – сказал он. – Скорей, скорей, а то увидят. И давай без трепотни, влипнем из-за тебя.
– Ты мне не тыкай, дикарь вонючий, – сказал Альберто входя. Кадеты снова повернулись к Паулино – тот хмурился, его раздутые губы приоткрылись, как края ракушки.
– Чего завелся, беленький? – сказал он. – Загреметь отсюда захотел или что?
– Или что, – сказал Альберто, растягиваясь на земле.
Холуй лег рядом. Кто-то водрузил на место дверцу. Среди распростертых тел Альберто заметил бутылку. Он потянулся за ней, но Паулино схватил его руку.
– Пять реалов глоток.
– Ворюга, – сказал Альберто.
Он вынул бумажник и протянул Гибриду пять солей.
– Десять глотков, – сказал он.
– Один будешь пить или с дамочкой? – спросил Паулино.
– На двоих.
Питон заржал. Бутылка пошла по кругу. Паулино считал глотки и, если кто жульничал, вырывал бутылку. Холуй выпил, закашлялся, и глаза его наполнились слезами.
– Всю неделю вместе ходят, – сказал Питон, тыкая пальцем в Холуя и Альберто. – Хотел бы я знать, что там у них.
Положив голову на руки, Альберто смотрел на Холуя; маленький рыжий муравей бежал по его щеке, а Холуй, кажется, не чувствовал. Глаза его влажно блестели; лицо было бледное-бледное. Альберто перевернулся на спину, лег головой на землю и увидел наверху кусок жести и кусок серого неба. Холуй наклонился к нему. Не только лицо – и шея его, и руки были совсем белые, в синей сеточке вен.
– Уйдем отсюда, Фернандес, – шептал Холуй. – Пойдем.
– Нет, – сказал Альберто.
Холуй лежал неподвижно, прикрыв голову руками. Гибрид стоял над ним; снизу он казался огромным.
– Трахни его, Паулино! – орал Питон. – Трахни дамочку! Двинешься, Писатель, – убью!
Альберто посмотрел вниз; по коричневой земле двигались темные точки, но камня под рукой не было. Он напрягся, сжал кулаки.
– Тронешь его – морду разобью, – сказал Альберто.
– В Холуя влюбился! – сказал Питон. Гибрид улыбнулся, открыл рот, смочил слюнявым языком толстые губы.
– Ничего я ему не сделаю, – сказал он.
Холуй не двигался. Альберто повернул голову; жесть была белая, небо серое, в ушах звенела музыка, шептались пестрые муравьи в подземных лабиринтах, освещенных разноцветными огнями – красным светом, в котором все кажется темным, и белеет кожа той женщины, снедаемой пламенем от крохотных, прелестных ножек до корней крашеных волос, и темнеет пятно на стене, и девушка идет под дождем легко, прямо, свободно.
Все пили и курили. Паулино, печальный и потухший, сидел в уголке. "А теперь мы уйдем и помоем руки, а потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поужинаем, и выйдем из столовой, и войдем в казармы, и скажем, мы были у Гибрида, а Питон скажет, и Холуй там был, его привел Писатель, и не дал его тронуть, и просигналят отбой, и мы заснем, и завтра, и в понедельник, и так – много недель".
Эмилио хлопнул его по плечу и сказал: "Вот она". Альберто поднял голову. Перевесившись через перила галереи, Элена смотрела на него и улыбалась. Эмилио толкнул его локтем и повторил: "Вот она, вот. Иди". Альберто шепнул: "Тихо ты. Не видишь, она с Аной?" Рядом с белокурой головкой появилась другая, темная – Аны, сестры Эмилио. "Ерунда, – сказал Эмилио. – Это беру на себя. Пошли". Альберто кивнул. Они поднялись по лестнице клуба "Террасы". На галерее было много народу; с другой стороны, из комнат, неслась веселая музыка. "Не подходи ни в коем случае, понял? – тихо говорил Альберто, поднимаясь по лестнице. – И не пускай сестру. Хочешь – смотри на нас, только не подходи". Когда они приблизились к девочкам, те смеялись. Элена казалась постарше Аны; она была тоненькая, миловидная, хрупкая, на вид очень скромная. Но ребята знали: если к ней привяжешься, она не ревет, как другие, не смотрит в землю, не ломается и не трусит; она смотрит прямо в лицо, сверкая глазами, как зверек; звонко парирует шутку, а потом, перейдя в наступление, обзовет мальчишек самыми обидными прозвищами, гордо выпрямится, взмахнет кулачком и вырвется из круга с победным видом. Правда, с недавних пор – никто не знал, наверное, с каких (может, с летних каникул, когда к Мексиканцу пригласили на день рождения и мальчиков, и девчонок), – с недавних пор вражда полов вроде бы утихла. Ребята уже не поджидали девчонок на улице, чтоб их напугать и подразнить; когда они видели девочку, им хотелось услужить ей, помочь, хоть они и не решались. И когда девочки с балкона Лауры или Аны замечали мальчишку, они понижали голос, шептались, секретничали, окликали его по имени, а он, млея от удовольствия, убеждался, что его появление не безразлично там, на балконе. Расположившись в саду, друзья Эмилио говорили не о том, что прежде. Кто вспоминал теперь футбол, перегонки, трудные походы к морю? Беспрерывно куря (уже никто не давился дымом), они обсуждали, как проникнуть на сеансы "До 15 лет не допускаются", и строили планы вечеринок. Разрешат родители поставить пластинки и устроить танцы? Удастся, как в прошлый раз, веселиться до двенадцати? И каждый рассказывал о своих встречах, о беседах со здешними девочками. Теперь необычайно много зависело от родителей. Папа Аны и мама Лауры пользовались всеобщим признанием – они здоровались с мальчиками, не мешали им разговаривать с дочерьми и даже сами спрашивали про отметки; а вот у Мексиканца и Элены родители были вредные, всех разгоняли и ругались.
– Ты пойдешь на утренний сеанс? – спросил Альберто.
Они шли по набережной. Он слышал за спиной шаги Эмилио и Аны. Элена кивнула: "Да, в кино "Леуро"". Альберто решил подождать – в темноте объясняться легче. Мексиканец прощупывал на днях почву, и Элена ему сказала: "Кто его знает! Если хорошо объяснится – может, не прогоню". Утро было летнее, ясное, солнце сверкало на синем небе, океан шумел под боком, и Альберто приободрился – знаки хорошие. Он не смущался с другими девчонками, отпускал остроты, мог поговорить и серьезно. А вот с Эленой не умел – она возражала на самые простые вещи, никогда не соглашалась, вечно его срезала, отбривала. Как-то раз он сказал ей, что пришел в церковь, когда уже прочитали Евангелие. "Не стоило ходить, – холодно ответила она. – Если сегодня умрешь, попадешь в ад". Другой раз она смотрела с балкона на футбол. Он спросил ее позже: "Как, ничего?" А она ответила: "Ты очень плохо играл". А все-таки, когда неделю назад они гуляли с ребятами в парке Мирафлорес, у памятника Рикардо Пальме, он шел с ней, и она не сердилась, а все смотрели на них и шептались: "Хорошая парочка".
Они прошли набережную и по улице Хуана Фаннинга подходили к Элениному дому. Альберто уже не слышал шагов Эмилио и Аны. "В кино увидимся?" – спросил он. "А ты тоже идешь?" – с неподражаемой наивностью сказала она "Да, – сказал он, – иду". – "Ну, тогда, может, увидимся". На углу, у дома, она протянула руку. Здесь, в самом сердце их квартала, на перекрестке Колумба и Ферре, никого не было – ребята остались на пляже или в клубном бассейне. "А ты обязательно пойдешь в кино?" – спросил Альберто. "Да, – ответила она, – если ничего не случится". – "Что же такое может случиться?" – "Не знаю, – серьезно сказала она, – ну простужусь, например". – "Я тебе там кое-что скажу", – сказал Альберто. Он посмотрел ей в глаза, она удивленно заморгала. "Скажешь? А что?" – "В кино узнаешь". – "А почему не сейчас? – сказала она. – Никогда не надо откладывать". Он изо всех сил старался не покраснеть. "Ты и сама знаешь, что я хочу сказать", – выговорил он. "Нет, – все так же удивленно отвечала она. – Не представляю". – "Хочешь, могу прямо сейчас", – сказал Альберто. "Давай, – сказала она. – Говори".
"А сейчас мы выйдем, и потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поедим среди пустых столов, и выйдем в пустой двор, и войдем в пустую казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и просигналят отбой, и мы заснем, и наступит воскресенье, и ребята вернутся из города, и продадут нам сигарет, и я расплачусь письмами или рассказиками". Альберто и Холуй лежали в пустом бараке на соседних койках. Питон и другие штрафники ушли в "Жемчужину". Альберто курил окурок.
– Может, и до конца года, – сказал Холуй.
– Что?
– Продержат нас тут.
– И кто тебя тянет за язык? Спи. Или заткнись. Не ты один без увольнительной.
– Я знаю; только, может быть, нас тут продержат до конца года.
– Да, – сказал Альберто. – Если не пронюхают про Каву. Нет, куда им!
– Это несправедливо, – сказал Холуй. – Он ходит каждую субботу. А мы тут сидим по его вине.
– Эх, жизнь! – сказал Альберто. – Нет на свете справедливости.
– Сегодня месяц, как я не выходил, – сказал Холуй. – Никогда так долго не был без увольнительной.
– Мог бы привыкнуть.
– Тереса не отвечает, – сказал Холуй. – Я ей написал два письма.
– Плюнь, – сказал Альберто. – Баб много.
– Какое мне дело до других? Мне она нравится, понимаешь?
– Что ж тут не понять. Втрескался.
– Знаешь, как мы познакомились?
– Нет. Откуда мне знать?
– Она каждый день проходила мимо нашего дома. А я на нее смотрел. Иногда здоровался.
– Небось представлял ее ночью в постели, а?
– Нет. Мне просто нравилось на нее смотреть.
– Ишь ты, какой романтик!
– А один раз я вышел раньше и подождал ее внизу.
– И ущипнул?
– Я подошел и поздоровался.
– А что ты сказал?
– Сказал, как меня зовут. И спросил, как ее зовут. И еще я сказал: "Рад с тобой познакомиться".
– Вот кретин! А она что?
– Она тоже сказала, как ее зовут.
– Ты с ней целовался?
– Нет. Я с ней даже не гулял.
– Врешь, как свинья. А ну, дай честное слово, что не целовался.
– Что с тобой?
– Ничего. Не люблю, когда врут.
– Зачем я буду врать? Думаешь, я не хотел с ней целоваться? Я же с ней мало виделся, раза три или четыре, на улице. Все из-за этого училища. Наверное, у нее кто-нибудь есть.
– Кто?
– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.
– Ничего особенного. Скорей уродина.
– Для меня красивая.
– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.
– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.
– Ах, сейчас заплачу!
– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.
– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?
– Почему ты так говоришь?
– Лицо у тебя такое, рога пойдут.
– Наверное, она не получила мои письма.
– Наверное.
– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.
– Не хотел, и все.
– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?
– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?
– Почему ты поступил в училище?
Альберто засмеялся:
– Чтоб спасти честь семьи.
– Ты не можешь говорить серьезно?
– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.
– Почему ты не провалился на вступительных?
– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.
– Ты был влюблен?
– Она мне нравилась.
– А она красивая была?
– Да.
– Как ее звали? И что у вас было?
– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.
– Я вот тебе рассказываю.
– Твое дело. Не хочешь – не говори.
– Сигареты есть?
– Нет, сейчас достанем.
– Я без гроша.
– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.
– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.
– Тогда спи. А я пойду.
Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.
– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.
– Говори.
– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.
– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.
Холуй улыбнулся.
– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.
Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.
– Достану сигарет – принесу.
Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? "А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель".